Текст книги "В воскресенье утром зелье собирала"
Автор книги: Ольга Кобылянская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
Она не смотрит ни направо, в пропасть, ни налево, на Чабаницу с ее белым камнем, ни прямо перед собой, где плашмя поперек тропинки растянулся он, словно змей, – а смотрит лишь себе под ноги. Богато одетая, в шелковой юбке, стан, как тростинка, гибкий и тонкий. А личико среди красных маков, больших маков, а из-под них – золотые сережки-полумесяцы. Туркиня.
Он вскрикнул бы, да боится. Она сразу же исчезнет. Даже сердце в груди учащенно забилось.
Лежит, не шевелится...
Но в конце концов надо же. Он вскакивает на ноги, снимает шляпу и, низко склонившись, почти касаясь шляпой земли, идет так, покорно склоненный, прямо ей навстречу.
– Туркиня!
Она увидела его. Скорее, чем полагал, – узнала по коню, сердцем почуяла.
– Ты здесь? – спрашивает она, и брови ее выражают удивление. Опять такая, как всегда, он это сразу почувствовал.
– Добрый день, Туркиня, коли уж ты так себя величаешь, – начинает он и выпрямляется. Может, хоть сегодня будет она другой.
– Я пришла тебя видеть, – говорит она просто и смотрит ему в глаза, но опять почему-то лицо и даже губы ее бледны.
Он упал перед ней, как перед царевной, на колени, кланяется.
– Не кланяйся мне столько раз, с меня хватит и одного поклона. Только моей матери кланяются больше. Ее называют пани.
– А тебя?
– Я – Туркиня!
– Почему же это?
– У меня вот, – говорит она и показывает на золотые полумесяцы в ушах, – турецкие сережки.
– Кто тебя так окрестил? – спрашивает он.
– Люди в селе. Ты разве не слыхал про меня? – спрашивает она.
– Нет.
– Ты не бываешь в нашем селе?
– Был несколько раз, но больше хожу на венгерскую сторону. Был как-то в вашем селе и на престольном празднике, но тебя тогда не видел.
– Откуда ты знаешь? – говорит она и чему-то заранее улыбается.
– Почему ты смеешься?
– А почему бы нет?
Он обиделся.
– Гляди, – говорит он и хмурит брови, – чтобы как-нибудь люди не посмеялись над тобой.
– Надо мной не посмеются, – говорит она уверенно и горделиво.
– Ишь ты! – передразнивает он ее.
Она не обращает внимания.
– А про тебя я, кажется, слышала, – отзывается она погодя, – да только не видела и не знала, как тебя зовут.
– Гриць, – говорит на это он.
– Это ты уже говорил, – отвечает она. – Но наше село большое, и многих так зовут.
– Гриць... Гриць, – твердит он, ударяя себя в грудь. – Тот, за кем все дивчата бегают, кто пляшет так, будто ногами пишет, кто во всем селе лучше всех на трембите играет... тот Гриць. Этой зимой я буду, может, и в вашем селе, – добавил он. – У одного моего товарища там живет дядя, и он передавал, чтоб тот пришел к нему, у дяди на примете для него красивая и добрая дивчина. Тогда гляди... – грозит он и прячет под черным усом улыбку, которая очень красит его.
Она молчаливо поднимает черные свои брови, удивляясь его словам.
– Ничего. Будем любить друг друга.
Она сначала молчит, а затем спрашивает:
– Ты тоже посвистываешь тем дивчатам, которых перестаешь любить?
– А что ж, – отвечает он. – Стану я плакать? Разве вот по тебе плакал бы – потому ты во какая красивая!
Она глядит на него своими большими глазами, а потом словно машинально схватывается за свои красные цветы и, вытащив их из-за ушей, молча роняет на землю.
– А что делают те, которым ты посвистываешь? – спрашивает она затем и требовательно впивается в его лицо своими черными глазами.
– Разве мне их учить? – отвечает он. – У них свой ум, а у меня свой. Меня никто не учит. Неуч я.
– Верно, уходят куда глаза глядят, – задумчиво произносит она вполголоса.
– Не беспокойся о них, – утешает он и, подойдя близко к ней, заглядывает ей ласково в глаза.
– Мне ты не будешь посвистывать, – отвечает она вдруг твердо, решительно, а в то же время погружает, топит свой взгляд в его глазах.
– Тебе нет, – говорит он убеждающим тоном. – Ты моя ласточка.
– Ты! – вдруг произносит она угрюмо и протягивает отстраняющим жестом руки так, что ее растопыренные пальцы упираются ему в грудь. – Ты! – повторяет она еще раз. – Ты знаешь что?
– Знаю, – отвечает он, и глаза его смеются. – Ты прекрасна, как боярыня, и я тебя люблю!
– Ишь ты! – отвечает она.
– Ишь ты? – повторяет он вопросительно, и в его голосе звучит огорчение.
– Гей, Туркиня, Туркиня, – прибавляет он, и его голос и глаза выражают грозу, – счастье твое, что ты красива, а то...
Она быстро подносит руки к ушам и чувствует, что цветов нет.
– А вон они, на земле, – говорит он почему-то с внезапной покорностью, которой старается вызвать ее расположение.
– Сами выпали? – спрашивает она словно самоё себя, не спуская с него глаз.
– Ты, – продолжает он, – так прекрасна, что я люблю только тебя одну.
– О...о...о! – болезненно вскрикивает она и нагибается за красными цветами мака.
– Не веришь?
– Чему я должна верить? – спрашивает она и поднимает удивленно черные свои брови.
– Что я тебя одну люблю.
– Меня?
– Тебя.
– И ты тоже красивый, – говорит она просто, – только у меня тяжело на душе.
– Почему? – спрашивает он искренно и вдруг обнимает ее за шею. – А вот у меня не тяжело.
Она выскальзывает.
– С тобой мне тяжело.
– Со мной?
– Да. Я пришла тебе сказать, что больше уже не приду.
– Но зато я приду, – отвечает он.
– Куда?
– В любое место, где ты будешь.
– Нет. В любое не придешь.
– Приду, раз говорю.
– И в наш дом?
– И в ваш дом. А где ваш дом?
– У мельницы над рекой. Знаешь?
– Иванихи Дубихи? – спрашивает он удивленно. – Да?
– Да. Это моя мать.
– Прегордая пани, – отвечает он и едва сдерживается, чтобы не присвистнуть. – Издали кусает!
– Моя мать богомольная, людям добро делает, любит только правду.
– И что из того? – отвечает он.
– Ничего. И тихо в нашем доме – лишь она, да я, да святые иконы; красиво так и любо...
– Еще тебя в монашки отдаст, – шутит он.
– Может, и отдаст, если я захочу.
– Если не посватаю.
Она вспыхнула.
– Пойдешь за меня?
– Если захочу, пойду.
– Ишь ты? – передразнивает он ее опять.
– Ишь ты! – откликается она высокомерно в ответ, даже не взглянув на него. И вдруг прибавляет спокойно: – Ступай себе!
– Уйду, когда захочу, ты не прикажешь мне, хоть ты и Дубивна!
– А мне лучше, когда я тебя не вижу, – отвечает она, опустив в землю глаза. И с этими словами поворачивается, уходит.
– Туркиня! – кричит он огорченно, умоляюще, и через минуту он уже рядом. – Ласточка!
– Хочешь свистнуть? – спрашивает она и пронизывает его долгим, пытливым, словно предостерегающим взглядом.
– Туркиня!
– Уходи! – почти молит она. – Мне тоскливо, мне тяжко. Мне во сто раз лучше, когда я тебя не вижу. Гриць! Уходи, ступай себе! Мне так тяжко... уйди!
– Глупая ты! – отзывается он.
– Думаешь, я неправду говорю? – отвечает она и, приблизив свое бледное лицо, смотрит правдивыми глазами прямо на него. – И не жди меня больше, – добавляет она, – больше я не приду.
– Приходи, приходи, ласточка! – просит он покорно и низко склоняется перед ней. – Приходи и защебечи здесь в лесу, а я буду ждать.
Вдруг, – пока он заметил, опомнился, – она быстро повернулась и, ни разу не оглянувшись, раздвинула ветви пихт, порхнула между ними, как птичка, и исчезла... будто ее и не было.
Он почему-то не посмел последовать за ней. Вспомнил пани, ее мать, не захотел ее сердить и остался там, где стоял. Потом подошел к коню, обнял его, как друга, вздохнул, подождал с минуту и, недолго думая, протяжно свистнул...
Прислушался.
Легкий, легчайший, еле слышный шум колеблет воздух, призывает к молчанию...
Все молчит, выжидает.
«Не при-ду!» – вдруг долетает к нему откуда-то с горы трепещущий милый голос. А вслед за ним отчетливо откликнулось за оврагом, от противоположной скалистой стены, замирающее:
«Не при-ду!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сбежала к себе домой, в долину, запыхавшаяся, взволнованная, упала перед святыми иконами и молится: «Господи, тошно мне, – жалуется, вся сжавшись, словно удерживаясь от рыданий. – Господи, мне тошно... Отчего мне тошно?»
Прискакав домой, Гриць спешит прямо к белолицей Настке. Ему хочется прижаться к чьему-нибудь сердцу, к кому-нибудь приласкаться, кому-нибудь сказать, что он любит «Туркиню». Что она такая, что она этакая... Что у него болит сердце... что она сказала то-то... ответила так– то; и еще многое другое бушует у него в груди. Оттого-то он и пошел.
Настка ждала.
Она всегда ждала.
Когда бы ни пришел Гриць, она всегда его ждала, одинаково его любила. Всегда неизменно была рада ему.
– Настуня, голубка! – говорит он грустно, тоскливо и обнимает ее. – Настуня, я очень устал...
Настка прижимает его к себе, ласкает. Настка старается угодить ему. Она ни о чем не спрашивает. Все, чего он хочет, беспрекословно исполняет, всегда добра, всегда мила.
Они сидят рядом и не говорят ни слова... За них говорит их молчание.
Он устремил задумчивый взгляд на лес и горы, но ничего не видит. На него смотрят черные глаза из-под дугообразных, удивленно поднятых бровей, горят у лица красные маки, дрожат в ушах золотые полумесяцы, цветут любимые губы.
«Туркиня! – стонет, безмолвно молит его тоскующее взволнованное сердце. – Туркиня! Почему ты меня не любишь?»
«Не при-ду-у!! – отзывается в его ушах милый голос и замирает в глубине его тоскливой жаждущей души. – Не приду!»
– Поцелуй меня, Настя! – говорит он вдруг через некоторое время твердым, властным голосом, привлекая к себе податливую полнолицую девушку, и прижимает ее к сердцу. – Поцелуй!..
Поцеловала...
– Так... – произносит он удовлетворенно, быстро встает и, не удостоив ее больше ни одним взглядом, уходит...
Отцвели красные маки, которыми украшала себя все лето юная Тетяна. Наступили унылые дни. Унылые, короткие и дождливые. А в доме Иванихи Дубихи, который стоит между горой и шумной рекой, почти всегда царит полумрак. Это пихты, поднимающиеся густыми рядами против дома на горе, преграждают доступ солнцу и наводят уныние; перед иконой пресвятой девы в доме набожной Иванихи Дубихи теплится, как обычно, маленькая мерцающая лампадка.
Тоскливо и грустно теперь, в осенние дни, красивой Тетяне. Мать занята хозяйством и делами на мельнице и недолго засиживается в комнатах. Тетяна, убрав их рушниками, сухими цветами и коврами... порой не знает, как убить время, – до того много его остается. Хоть и помогает она матери по хозяйству, хлопочет вместе с ней, все же бывают у нее такие минуты, когда кажется ей... что его все еще чересчур много. Иваниха Дубиха не разрешает делать своей единственной дочке черную работу, а между тем тоска по Грицю и тайная любовь к нему подтачивают душевное равновесие и покой девушки. Взлетела бы, как птица, к нему на гору, ведь он же звал, молил в лесу, чтобы она хоть раз еще пришла. Но она не пошла. Что-то, сильнее, чем она, удерживало ее в долине, дома, не позволяло ей идти к нему.
Хотела видеть – и не шла. Любила – и не открывалась. Крепко заперла свое сердце и будто ждала чего-то. Будто боялась полюбить такой любовью, на какую была способна...
«А что ж, стану я плакать?» – звучал в душе его голос, когда она вспоминала свой разговор и его слова о том, что дивчата, полюбивши, должны иметь «свой разум».
Да. У нее был свой разум, и поэтому она не приходила к нему в лес. Не верила ему. Вон у бедной Мавры вся жизнь пропала, прахом пошла, и все ее бросили. Никого, кроме Тетяны и ее матери, у нее нет на целом свете. Нет, она так не хочет. Лучше совсем не любить, если он может ее забыть, осмеять за то, что так сильно его полюбила, в очах душу потопила.
И отчего-то ей страшно, и отчего-то грустно. Сколько ни молилась, нет у нее к нему веры. «Полюбит, бросит, насмеется и свистнет!» – все время предостерегает ее какой-то внутренний голос. Так поучала, предостерегала ее Мавра, а Мавре она верит.
– О!.. о!.. о!.. – вырывался от одной только мысли об этом стон из груди, и вера, если она даже порой возникала у нее, исчезала без надежды на возвращение. Мысль нестерпимая. Она терзает сердце, отнимает покой. Навевает уныние, опаляет душу. Она, Тетяна Дубивна, брошена, осмеяна. Она – которую мать держит точно цветок за образа́ми, лелеет, нежит. Для которой делается все, чего бы только она ни пожелала. И он бросит, будет посвистывать ей!.. Словно под невидимым бременем какого-то непонятного ей самой страха клонится Тетяна, страдает, терзается душой.
И это бывает с ней часто, подолгу. И потому гордо молчат ее замкнутые уста, никому не говорят о боли и блаженстве в ее душе. Если придет он сам или его сваты, тогда она заговорит, все расскажет. А если нет – пусть все в ней погаснет.
А иной день сердце Тетяны снова, как вешний лед, тает. Она сама себе улыбается, радуясь чему-то всей душой. Он ее любит!.. – красивый и гордый, как орел. Но все же любит, сохнет по ней. Гриць, Гриць! – зовет ее юная душа, простирая к нему в тоске свои чистые крылья, трепещет, полная надежд, смеется от счастья; когда придет он сам?
Сам!
На своем бесценном, черном как смоль коне. Приедет, поцелует, станет перед матерью, скажет то, что до́лжно, принесет ей счастье.
Но не спешит Тетяна к нему, а бежит лесом к Мавре.
«Сказать? Поделиться? – неуверенно спрашивает внутренний голос. – Рассказать Мавре? Открыться? Или лучше промолчать, пока не придет время...»
Нет, лучше молчать. Не выдать себя ни одним словечком. Лучше она будет ждать одна, молча высматривать свое счастье, любить тайно, а наступит время, он зашлет сватов, и все будет хорошо. Мать отдаст ее за него. Они полюбили друг друга, и она упросит мать выдать за него.
Но не спешит Тетяна к нему, а спешит к Мавре.
Хоть и не расскажет ей о своей любви, да Мавра многое знает, все понимает, она бывала везде, умеет гадать, вспоминает иногда и про любовь... с ней как-то легче будет.
Бродя однажды с такими мыслями по лесу, сворачивает Тетяна в ту сторону, откуда видно Маврино жилье, и... наконец входит в хату.
– Мавра! – говорит она оживленно. – А я к тебе в гости, хоть сегодня и не воскресенье; но у нас иной раз так тоскливо и уныло, что иногда просто даже... гонит из дому... хоть бы к тебе! – И с этими словами девушка с такой нежностью прижимается к своей старой подруге, словно требуя, пусть бессознательно, ласки и любви.
– Мавра, видишь, я здесь... обними же меня за это, приласкай...
– Еще что выдумала! – отвечает Мавра, а сама осыпает ласками, обнимает свою баловницу.
– Почему не приходила? – спрашивает она. Забыла уже Мавру? Полюбила какого-нибудь хлопца? Пусть она ей все расскажет, все как есть. Она ведь одна у нее. Одна на всем свете. Она для нее все. Кроме нее, кого ей любить? Кто о ней, о бедной женщине, заботится? Кругом только лес, лес да горы. А вот сегодня утром ребята опять орали. Налетели, остервенелые, окружили опять хату. «Татары идут!» – подняли крик. В дверь колотили, а пока она с печи слезла, исчезли. Кого же ей любить? Кого еще лелеять, если не ее, голубку, беленькую голубку?
...Тетяна смеялась.
– Опять стращали татарами?
– Да, налетели откуда-то и давай колотить в двери: «Открой, Мавра, татары идут». Только и хватило времени, что проклясть их да зелье припрятать, чтобы не раскидали.
– Много этим летом зелья собрала? – спрашивает Тетяна, озираясь по углам, где старуха держала высушенное волшебное зелье.
– Хватит.
– А вон там, на печи, что за зелье? – спрашивает с любопытством Тетяна. – Я еще не видела его у тебя, такого не знаю.
– Вон то зелье? – сухо спрашивает старуха.
– Вон то. От чего оно, Мавра?
– От всякого зла, – отвечает по-прежнему сухо Мавра, – оно из-под белого камня.
– Да от какого же зла, Мавра? – допытывается девушка, внимательно присматриваясь к листьям травы.
– Вот то – от зла... – слышит она то же самое. – Если дашь напиться, то поборешь его. Поборешь сном, и больше его уж не будет. Оно дает сон... – добавила она затем более приветливо. – Не можешь спать по ночам, сваришь, напьешься – и хоть ты что, а уснешь. Верно, и меня враги этим зельем опоили, когда мою долю порешили и меня выкинули. Вынесли во сне из шатра, а я ничего и не слыхала. Иные из наших знают толк в зелье. Да притом, если нужно, еще присказывают: «Гей, гей, зельюшко!» – прибавила она и странно усмехнулась. – Мавра тоже знает толк. Только себе не вари, доченька, – предостерегла она, – а лишь своему злому ворогу. Да знай еще притом, когда его собирать...
Говоря это и объясняя ей, как сильно действует зелье, она словно чего-то не договаривала, но Тетяна и не допытывалась. Она только спросила:
– Когда его собирать?
– Когда? – повторила Мавра. – Вот слушай, как и когда, да только не позабудь. Дважды это не говорят. Коли для себя случится, то в одиночку, набравши воды в рот. До восхода водой залей, горшков по соседству в печку не ставь, кувшин не расплещи, – и все это молча. Так – для себя. А против зла – иначе.
Тетяна усмехнулась.
Мавра погрозила ей.
– Не смейся, дивчина, – прибавила она строго, – а лучше запомни. Может, я помру, так ты одна помни! Почему бы тебе не знать этого? Тебе пусть и не пригодится, а знать все следует. Вот и знай, против зла... в воскресенье утром собери, в понедельник полощи, во вторник вари, в среду утром напои – и ого-го, какой крепкий сон зло свалит!.. – даже пропела она, прищелкнув пальцами. – Га-й, га-й! – и расхохоталась.
– Ой! – вскрикнула она через некоторое время с сожалением. – Будь у меня это зелье при себе, когда он сказал, что одна я во всем виновата, да еще свистнул, не была бы сейчас Мавра в лесу, одна на целом свете, а была бы она меж своих, вместе со своим ребенком... Эх! – добавила она горько, оборвав свою речь.
– Ну и что же, Мавра? – спрашивает Тетяна, и ее глаза внезапно широко раскрылись, налились тревогой.
– Пускай он по крайней мере хоть трое суток проспал бы, а то и совсем...
– Мавра! – вскрикнула девушка с отвращением, сердито насупив черные брови. – Грех так говорить!
– Может, и грех... – ответила Мавра твердо. – Но и меня, молодую, бросать, разлучать с мужем тоже грех был.
– Мавра... ты его любила? – спрашивает Тетяна, и невольно в ее голосе звучит опасение, и ей самой непонятно, почему перед ее глазами тот, кого она любит, Гриць.
– Любила на свою беду, на свое горе. Это правда, что любила. Он мне казался лучше, чем Раду. Да что мне от этого? Теперь нету ни его, ни ребенка, ни Раду, ни моих родных – никого. Тетяна, Тетяна, – добавляет она грустно, – что ты, доченька, знаешь о том, что значит в сердце женщины горе. Нет ему края... И да хранит тебя бог, чтобы ты даже вчуже узнала это. Ты помешалась бы, – предостерегает Тетяну Мавра, набивая свою трубку.
– Я помешалась бы, – повторяет тихо Тетяна и тут же умолкает, нахмурив, как прежде, брови. Вдруг подходит ближе и, став перед старой цыганкой, говорит:
– Мавра!
– Что, доченька?
– Ты много знаешь...
– Не так уж много, но то, что надо, знаю.
– Тогда скажи мне. Все ли такие, как тот был?
– Который?
– Тот, кого ты любила, а он тебе... изменил, свистнул тебе вслед?
Мавра глядит на девушку, словно на малого ребенка, и, прищурив глаза, отвечает:
– Разве что сейчас народится тот, который таким не будет.
Тетяна так и обомлела от этих слов. Она садится молча опять на скамью и больше уже не спрашивает ни о чем.
Зато Мавра не молчит.
– Доченька! – неожиданно произносит она и пристально смотрит на девушку. – Почему ты с некоторых пор забываешь старую Мавру? А?
Тетяна стискивает зубы.
– Не любишь ее больше?
– ...Люблю...
– А больше никого не полюбила? А? – спрашивает Мавра, попыхивая трубкой, а ее черные глаза впиваются в белое лицо той, которую «одну» лишь любит.
В душе Тетяны в ответ на этот вопрос что-то возмущается, что-то, раньше покорно склонявшееся пред старухой, покорное ей, как неведомой черной силе, которая хотела взять верх. Девушка гордо поднимает голову.
– А хоть бы и полюбила? – спрашивает она внезапно и бесстрашно смотрит прямо в глаза старой гадалке.
– Тогда не верь!
– А если поверю?
– Так потом не жалуйся! – Последнее слово Мавра произносит почти с угрозой.
– Я не пожалуюсь.
– Присылал уже сватов? – спрашивает Мавра вместо ответа, и опять ее взгляд пронизывает девушку до глубины души.
– Он еще их пришлет.
– Кто-нибудь из нашего села?
– Нет.
– Издалека?
– Не знаю. Ничего не знаю.
– И ты его любишь?
– И я его люблю.
– Говоришь – он тебя посватает?
– Он меня посватает.
– Когда?
– Не знаю.
– Этой осенью?
– Не знаю.
– Тетяна! – страстно предостерегает ее Мавра и строго грозит ей пальцем. – Тетяна!
– Что такое? – Что-то в тоне старой Мавры заставляет молодую девушку сопротивляться.
– Смотри, Тетянка!
– Он же меня любит!
– И ты его любишь?
– И я его люблю.
– И он не из нашего села?
– Не из нашего.
– А мама об этом знает?
Тетяну передернуло. Одна мысль, что кто-нибудь вздумает стать на страже ее любви к Грицю или быть помехой, возмущает ее, настраивает на бунтарский лад. Она топает ногой, как делала это в детстве, когда не исполнялось ее желание, и сердито отворачивается.
– Еще и мама! – крикнула она раздраженно. – Для чего и маме знать? Когда он пришлет сватов, тогда и узнает. А теперь не к чему.
– А если тебя кто другой посватает этой осенью?
– Не пойду, – отвечает она решительно и гордо.
– А коли мама прикажет?
– Мама не прикажет.
– А если заставит силой?
– Мавра! – набросилась на нее девушка с таким необыкновенным раздражением, точно хотела ударить, и глаза ее сердито засверкали. – Мама не заставит!
– Нет, нет, доченька, – успокаивает Мавра, встревоженная раздражением девушки, как, бывало, делала это в ее детские годы. – Мама не заставит.
– И ты мне поможешь, Мавра? – просит Тетяна повелительно.
– И я помогу, доченька, уговорю маму.
– Пока он не пришлет сватов, Мавра.
– Пока не пришлет сватов.
– Даже, если б и другие явились, и мама заставляла бы? – спрашивает Тетяна, подчеркивая каждое слово, будто заручаясь с этого момента помощью со стороны Мавры.
– Даже и тогда, дитятко. Да не печалься. Не время об этом печалиться.
Тетяна садится поближе к печке, в которой тлеет несколько угольков, и погружается в молчание.
– А он хоть сын богатея? – спрашивает спустя некоторое время Мавра.
– Конечно! – отвечает горделиво Тетяна, стараясь своим тоном заранее отогнать у своей старой няньки всякую иную мысль.
– А красивый?
– ...Ну-у-у! – только и говорит в ответ молодая девушка с особым ударением и поднимает брови, а потом прибавляет. – Такой, должно быть, только твой был, Мавра...
– Сохрани боже, чтоб тебе такой же попался.
– Красивый, говорю, Мавра.
– Слышу, доченька, – отвечает цыганка и качает жалостливо головой. – Оттого я и пропала, – добавляет она вполголоса, почти нараспев. – Душу отдала за его глаза.
– За его глаза... – повторяет мечтательно, задумчиво Тетяна.
– А как его зовут?
Тетяна колеблется, потом машет пренебрежительно рукой и равнодушно говорит:
– Встретилась раз…
– Один раз? И сразу полюбила?
– Раз, и второй, и третий, а в четвертый полюбила.
– Тайком?
Тетяна молчит, опустив голову.
– На мельнице? – выпытывает, раскапывает девичью тайну Мавра.
Тетяна сначала молча подтверждает кивком головы, но тут же отвергает это:
– Не хочу правду говорить.
– Тетяна! – предостерегает Мавра, почти молит. – Скажи ему, пусть присылает сватов. Не выходи к нему.
– Он сам пришлет сватов, – отвечает твердо девушка.
– Дай бог. И дальше тоже береги себя, Тетяна! Потому кто, доченька, любит, тот часто и губит, – прибавила она пророческим тоном.
– Губит, – повторяет едва слышным шепотом Тетяна и смолкает...
Тишина... Молчание.
Мавра, задумавшись, попыхивает трубкой, а в Тетяне снова идет какая-то внутренняя борьба; потом она бросается к Мавре, прижимается к ней и умоляющим голосом спрашивает:
– Мавра, неужто вправду все такие, как ты сказала?..
Мавра отвечает твердо, и ее ответ подобен падающему в воду камню, которому возврата нет:
– Разве что сейчас народится тот, кто таким не будет.
– Мавра!!
– Доченька моя дорогая, коли ты никогда не верила Мавре, так поверь хоть на этот раз! Ты у меня одна на свете...
– У него правдивые глаза... я его люблю, – отвечает молодая девушка, словно борясь с недоверчивостью своей старой няньки.
– Любишь, доченька? Любишь? – отвечает грустно Мавра. – Так люби же счастливо, а то я одна осталась на всю эту гору. На весь лес, на всю эту глухомань и вдоль и поперек – одна, как есть одна.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Взволнованная, возвращается осенним тихим лесом Тетяна и решает больше не ходить к Мавре. Ей больно, когда Мавра заговаривает о них, а заодно и о том, которого она не знает.
Не пойдет. Нехорошо ей с Маврой. О чем ни заговоришь, она на все набрасывает мрачную тень. А Тетяна любит. Она знает Гриця. И он ее тоже любит. Они сами позаботятся о своем счастье.
Она поджидает дома сватов от него. Порою молится. Когда-нибудь он подъедет, – подсказывает ей ее сердце, – заржет вороной конь, и он войдет в дом. Снимет шляпу, как не раз бывало в лесу, и, поклонившись покорно, скажет: «Я пришел, Туркиня! Тебя одну я люблю, одну в целом свете».
Куда бы она ни ходила, за что бы ни принималась, в ее душе звенит одна и та же песня: «Гриць ее полюбил, а она Гриця...»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Медленно, день за днем, проходит осень, приближается зима. Вот она и наступила, наконец. Белая, чистая и морозная. Пушистый снег клонит сосны и толстым слоем укрывает белую тропинку. Весь лес, куда ни глянь, на время обратился в какую-то белую сказку...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Из-под густых пихт, отягощенных белым снегом, над самым оврагом вьется прозрачно-голубой змейкой дым из Мавриной трубы. Мавра зимует...
Медленно тянутся для молодого Гриця осень и зима. Первое время он ездил еще в надежде встретить прекрасную Туркиню, но вскоре, убедившись, что она держит слово и не является, верная своему обещанию, что «не придет», он помрачнел. «Если бы любила, то пришла бы, – твердил он себе постоянно, – хоть раз, но пришла бы, показалась бы – чтобы я хоть увидел, взглянул бы на нее. А то уперлась на своем – и ни разу». Уж холод и мороз стоят в горах, но все еще можно время от времени видеть Гриця на вороном коне, как он его гонит куда-то и грустно, медленным шагом возвращается обратно. Лишь когда стали крепчать морозы и снег белым тяжелым пластом налег на широкие ветви пихт, перестал он поджидать в лесу девушку. Тем временем в его душе свила гнездо тоска, как ни разгоняла ее невольно своими ласками, щебетанием и покорностью белолицая Настка, – Гриця словно подменили. Он стал угрюм. Заслать сватов к Тетяне он тоже не может: по соседству с ним живет Настка, и он не станет ее огорчать. К тому же отец не хочет отделять его – велит с женитьбой подождать, не торопиться, – ему приходится покоряться отцовской воле. Пребывая в ожидании, лелея в сердце бог весть какие надежды на Туркиню, он в то же время не перестает тайком, распытывая о Тетяне, видеться с синеглазой Насткой, отдаваться тому чувству, которое его связывает и удерживает возле нее. Он как будто крепнет душой, когда то и дело слышит от товарищей, что она, кроме него, который пляшет, словно ногами узоры пишет, никого не замечает, сохнет и любит его до безумия.
А Туркини нигде не видно.
Да не таков характер у Гриця, чтобы он долго маялся со своей сердечной тоской. Однажды утром оседлал он своего черногривого коня и поскакал в село, где жила Иваниха Дубиха со своей красивой дочкой.
Носится он туда и сюда по всему селу, делая вид, что приехал по делам, а мимоходом об Иванихе Дубихе расспрашивает. Очень ли она горда и неприступна? Очень ли строгая пани?
– Горда больно, – отвечают, – и строга, а уж для своей дочки, так, кажись, чуть ли не самого бояра выжидает.
– А дочка? – спрашивает Гриць.
– Ни о ком и слушать не хочет. Отказывает всем до единого. Говорит, что не «по душе», и отказывает.
– Вот молодчина, что и бедных любит, – вырвалось как-то у Гриця.
– Да какое уж там «любит»! Как есть никого, а на бедного так даже и не смотрит.
– А красивая? – продолжает допытываться Гриць, притворяясь, что не знает девушки.
– Сам уж приглядись, – говорят ему в ответ. – Поклонись ей низко, погляди на брови – тогда собственными глазами увидишь, кто такая Дубивна, кто такая Туркиня.
У Гриця так и разгорелась душа. Вот какова его «Туркиня», – вспыхнуло в сердце. Хорошо о ней отзываются: ни на кого не глядит. А на него она смотрит, эта Дубивна, с ним она ласкова, прекрасная эта Туркиня.
Смотрит? Гриць, Гриць... думай о том, что делаешь! «Думаешь, я здесь для всякого?» – припоминаются ему ее слова.
«Я не для всякого...»
Но Грицю и горя мало, что сказала девушка. Он ее любит. И что-то заставляет молодого хлопца гордо поднимать голову, точно напоминает о своем праве... а до всего прочего ему и дела нет. «Для всякого или не для всякого, а его она будет! Еще не было такой, которая бы ему противилась». И Гриць смело идет прямо к дому Иванихи Дубихи. Хоть увидит Тетяну, скажет ей словцо-другое. Может, она выйдет из дому...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вышла Туркиня, вспыхнула и вскинула удивленно брови. С шапкою в руках стоит перед нею Гриць.
– Я пришел, Туркиня, – говорит он покорно.
– Ладно, – отвечает она и улыбается ему глазами. А вслед за ней – мать, высокая, строгая, в черном.
– По какому делу, молодой хозяин? – спросила она сухо и бросила на Гриця и дочь холодный пронизывающий взгляд.
– Здесь его не спрашивали утром люди?
– Не спрашивали, – ответила она еще более холодно.
– Мужчина и женщина...
– Не спрашивали, говорю! – и повернулась к ним спиной и вошла в дом.
– И ты, дочка, иди, на дворе не задерживайся! – так приняла его Иваниха Дубиха, и больше он ее не видел.
– Иду, мамочка... – отзывается послушная Тетяна, а сама ни с места.
– Приходи, куда хочешь, я всюду явлюсь, хоть бы и в церковь, – просит Гриць, снова смиренно кланяясь. – Вдвоем погрустим, вдвоем поговорим.
– Не приду. И не жди, – отвечает она решительно.
Он ждет с минуту, мнет в руках шапку, потом говорит:
– А в лес весною придешь? – спрашивает и склоняется на этот раз перед ней так низко, что касается шапкой земли.
– В лес весною приду. А теперь ступай.
– Когда зазеленеет, – подхватывает Гриць и просто пожирает взглядом ее черные брови, ее улыбающиеся уста, всю ее красу.
– Когда зазеленеет, – повторяет она и снова улыбается.
Гриць кланяется.
– Спасибо, Туркиня, за то, что вышла из дому, что сказала мне слово, спасибо еще раз.
– Спасибо тебе, что ты сдержал слово, но все же уходи, моя мать не шутит...
Умчался Гриць на вороном коне, и тихо стало возле дома, лишь с минутку еще, точно в напоминание кому-то, слышится в воздухе топот конских копыт.







