Текст книги "В воскресенье утром зелье собирала"
Автор книги: Ольга Кобылянская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Вдруг она говорит:
– Ступай с богом своей дорогой, я из-за тебя опоздаю.
Он застывает на месте, смотрит на нее своими большими, ясными, как небо, голубыми глазами. Смотрит, и хотелось бы ему еще что-то сказать, но боится ее. Такая она красивая и какая-то особенная. Он смущается. Никогда еще не встречал такой. Откуда вдруг такая взялась? Господи!
Наконец, решается.
– Ты не любишь никого? – спрашивает робко.
– Я не люблю никого, – говорит она спокойно, глядя, как прежде, ему доверчиво прямо в глаза, несколько удивленная его вопросом. Потом прибавляет: —А ты любишь кого-нибудь?
– И я не люблю никого, – отвечает он и, будто преисполняясь также на минуту искренностью, отвечает ей таким же доверчивым, прямым взглядом.
– Твоя воля, – говорит она и снова прибавляет степенно: – Ступай с богом своей дорогой, а то я из-за тебя только опоздаю.
Он помрачнел. Последние ее слова очень больно задели его.
– Зачем тебе торопиться?
– А зачем с тобой стоять?
Он стиснул зубы, но продолжал стоять на месте.
– Так вот, как же тебя зовут? – не может он удержаться, чтобы не спросить еще раз.
– Я уже сказала. Ты не догадываешься сам?
– Ничего ты не сказала, и ни о чем я не догадываюсь.
– Туркиня! – и отворачивается, нагибается и поднимает выпавший из его рук повод, на который наступил вороной конь. Поднимает и забрасывает его уверенным движением на гриву.
– Смотри лучше за своей лошадью, – говорит она и, не проронив больше ни слова, раздвигает густые ветки пихт – и исчезает из его глаз.
Он стоял, словно пораженный громом, и смотрел ей вслед.
Куда она делась? Куда ушла? Словно привороту дала ему и исчезла, как ветер...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Его конь нагнул голову и чуть коснулся лежащего на земле красного мака. Гриць сердито, почти ревниво, оттолкнул голову лошади, поднял красный цветок с земли, осмотрел его и, заткнув за шляпу, поехал обратно.
В следующее воскресенье заплетает Тетяна задумчиво черные шелковые волосы и, как неделю назад, опять украшает себя красными маками и направляется к Мавре.
Идет, задумчивая, грустная, а в сердце у нее образ Гриця. У Тетяны нет других мыслей, как только о нем. Она обдумывает снова и снова то, о чем они говорили, что говорил он, а его образ стоит неотступно перед ее глазами.
Идя по лесу, пугливо озирается, хоть и знает, что на этой тропинке второй раз его не встретит. Эта тропинка находится во владениях ее матери, и пользуются ею очень редко, да и то лишь хорошо знакомые, которым это разрешено. Вот поэтому-то Тетяна почти уверена, что его не встретит.
Сегодня она идет к Мавре. День такой тихий, спокойный! Густые пихты лениво млеют в летнем зное, их будто уж вовсе разморило от жары.
Может быть, сегодня Мавра окажется дома. Хорошо, если бы так было. Ей хочется поговорить с Маврой; хотя говорить о том, кого она встретила в лесу, Тетяна ни за что на свете не станет. А к Мавре ей не скоро доведется прийти. Мать, похоже, что-то косо стала поглядывать на то, что Тетяна каждое воскресенье ходит к Мавре. Запрещать ей будто и не запрещает, но Тетяна и без слов хорошо понимает свою мать. Наконец, Тетяна останавливается у сторожки и осматривает ее. Сторожка заперта.
Тетяна задумывается на мгновение, а потом звонко кричит:
– Ты дома?
– Гай, гай... – протяжно доносится откуда-то голос Мавры, и Тетяна идет на него.
Шагах в четырех от хатенки на самом краю обрыва-пропасти, на земле, на солнцепеке, лежит старая цыганка, попыхивает своей трубкой, полеживает, опершись на локти...
– Что это ты, Мавра, – окликает ее Тетяна, – спряталась здесь, греешься на солнце, как ящерица, а хату заперла, будто от разбойников? – Так спрашивает юная Тетяна, но самой ей, по правде сказать, почему-то неловко стоять сейчас перед старой цыганкой, которая своими черными сверкающими глазами, кажется, всю душу у человека по капле бы выпила.
Мавра, не изменив ни на мгновение своей позы и словно не обращая внимания на слова молодой девушки, смотрит на нее сверкающими, точно сатанинскими, глазами и вместо ответа спрашивает:
– Ты ради кого это украшаешься каждое воскресенье красными цветами, неужто ради старой Мавры? А? Ишь ты какая красивая да нарядная, словно боярыня. Гай-й! Гай-й!
Тетяна сгорает от смущения под ее взглядом, но отвечает совершенно чистосердечно:
– Для себя, Мавра. Для кого бы еще? Сегодня воскресенье. Ну, подымись-ка. Сядем туда, в тень, под пихту, хватит мне на солнце жариться, и без того по́том облилась, пока на гору взбиралась, на солнцепеке сидеть не хочу. И отчего ты на самый край пропасти полезла? Не боишься, что как-нибудь сонная скатишься на дно?
Цыганка оскалила белые зубы.
– Не боюсь... И заснуть не засну и скатиться не скачусь. Разве хищник какой с синего неба кинется на Мавру и унесет ввысь. Да и того не боюсь, ведь хищник-то, разглядевши, что Мавра стара, выпустит ее поскорее из своих когтей – значит, нечего ей бояться... даже и этой самой пропасти. А коли хочешь знать, почему я аж сюда прячусь, замкнув среди бела дня хату, будто от разбойников, так я ведь и впрямь от разбойников хоронюсь: нынче рано-ранехонько, когда я еще только ночку досыпала, проклятущие пастухи сговорились и вдруг накинулись, ну точно настоящие бесенята, на мою хату и как заверещат: «Мавра, татары идут! Давай деньги, Мавра, татары идут!» – и давай барабанить изо всех сил в двери и окна, потом подняли хохот на весь лес и сгинули.
– Тьфу! – прокляла она... – черти безголовые, самый сладкий сон прервали...
Тетяна рассмеялась, представив себе маленьких пастушат, изображавших «татар», и растрепанную Мавру, гоняющуюся за ними.
После этого обе молча усаживаются в тень под пихту, и Мавра многословно расспрашивает о здоровье Иванихи Дубихи, о ее хозяйских делах; Тетяна отвечает как-то рассеянно, почти бессознательно прислушиваясь к шуму потока в овраге, и ей со своего места, точно с башни, видно, как он поблескивает в глубине оврага на солнце, как омывает прозрачно-чистой серебряной водой белые камни, а подымающаяся стеной крутая, густо поросшая лесом соседняя гора, отделенная оврагом, как раз в это время впитывает лучи заходящего солнца, которые, играя, низвергаются косыми водопадами с горы и, кажется, пронизывают зеленую чащу стройных пихт.
– А вон и вправду хищник, Мавра! – перебивает вдруг девушка многословные Маврины расспросы и указывает на большую птицу, которая даже и не очень-то высоко кружит над ними, будто выбирая среди верхушек пихт наиболее удобное для себя место...
Мавра взглянула в ясное синее небо.
– Он над тобой кружит, доченька, – говорит она вещим голосом. – Нынче воскресенье, смотри, чтоб через неделю ты не приглянулась какому-нибудь хищнику-хлопцу, не запуталась бы в его сетях навсегда, – говорит и скалит опять белые зубы.
Тетяна вспыхнула.
– Я на танцы редко когда хожу, Мавра. Ты знаешь, мама не пускает никуда, если не может сама со мною пойти. У нас как в монастыре. В нашем доме тихо, только святые иконы да мы.
– Придет время, выйдешь замуж, – отвечает Мавра, – для чего тебе и ходить? Пусть те ходят, у кого ничего нет и кто на танцах своей доли ищет. А к таким, как ты, люди сами в хату приходят. Твоя мать хорошо знает, что и как делать. Второй такой Иванихи Дубихи в селе нет. А горе мыкать, беду-нужду знать – не таким, как ты, дитятко. Этой осенью ожидай сватов. Мне мать говорила, что опять там кто-то добивается.
Тетяна не отвечала. Она уже несколько раз слышала это из уст Мавры, и так как ей все равно, придут сваты или нет, то и на этот раз оставила без ответа слова своей старой приятельницы.
– А вот скажи по правде, – спрашивает старуха, – не пришелся ли тебе кто по сердцу? Не полюбила?
– Нет, Мавра, – сухо отвечает Тетяна и говорит правду.
Она действительно не любит никого. Не любит ни одного из тех, кого давно знает.
– Только у тебя счастья и покоя, пока никого не любишь, – подхватывает Мавра, – полюбив, одной ногой ступаешь словно в рай, а другой – в ад.
– Не знаю, – говорит тихо Тетяна и, широко раскрыв глаза и подняв черные брови, с любопытством смотрит прямо перед собой и ничего не видит. Склон горы напротив, поросший снизу доверху пихтами, как и прежде, пронизан косыми лучами солнца и кажется точно таким же, как и раньше. И больше ничего.
– Не знаешь, душенька, – подтверждает Мавра, – правда, не знаешь. Но зато я знаю. – Она при этом усмехается такой усмешкой, которую ни за что не поймешь.
А Тетяна глядит на нее своими ясными, лучистыми, как звезды, глазами и словно всем существом своим приготовляется заранее внимать тому, что должна услышать от старой няни.
– Любовь – это вот что, – произносит вдруг Мавра и, выпрямившись, подобрав под себя ноги, наклоняется к Тетяне, словно собирается открыть ей большую-пребольшую тайну.
– Вот что, – повторяет она, – ты встретишься с ним раз, и второй, и третий, а может, и больше, я не знаю. Это кому какое время суждено. Потом когда-нибудь ни с того ни с сего почувствуешь его возле себя, он приближается к тебе, и ты чувствуешь, что он уже и поцеловал тебя. Вот так первый раз, и второй, и третий. Он, Тетяна, тебя любит. Ты, Тетяна, его любишь... и почему ты не станешь ему верить, если он тебя любит? – И тут Мавра начинает хохотать так, что мороз по коже продирает.
Тетяна побледнела, не поняв старухи.
– Но бывает и так, что он тебя после всего этого бросит, – продолжает цыганка, зажмуривая глаза, – потому как у него уже есть другая, а то, может, у него было и две до тебя, – значит...
– О, о, о! – вдруг прерывает ее болезненным стоном Тетяна и, сжав губы, с трудом переводит дыхание. Она смотрит на старуху умоляющими глазами, складывает руки, как для молитвы, и, онемев, застывает.
– Не жди милосердия, доченька! – говорит, подчеркивая каждое слово, Мавра. – Милосердия нет ни у кого на свете, а особенно у тех, кто так поступает. Да и... на что оно тебе? Оно тебе уж ни к чему. Разве только, когда ты после всего этого бродишь по миру, таскаешься от хаты к хате, но это уже другое «милосердие»... Господи боже! сохрани нас от того, чтоб мы в нем нуждались. Так-то оно, доченька.
Все это пережила Мавра.
У нее был муж, атаман цыган и разбойников, Лукач Раду, злой, как волк, хитрый, как лиса, и красивый, как бояр. Да что из того? Однажды она плясала в Пусте, неподалеку от маленького мадьярского городка, перед какими-то барами, которые нарочно приехали в Пусту поглядеть на цыганский табор и на цыган, и заработала этим деньги.
– Ты плясала, Мавра? – спрашивает удивленно девушка, ибо впервые слышит это из уст старухи.
– Плясала, доченька. Да как еще плясала, и все больше вокруг костра, особенно когда к нам приходили господа и расспрашивали про наше житье и обычаи. Отец играл на скрипке, другие на цимбалах, а я плясала. Боже, как играл старый Андронати! – И при этих словах Мавра, словно от изумления, даже закачала головой. – Потом один из панов, красивый и молодой бояр, попросил, чтоб я и в городок приходила гадать и плясать. И я несколько раз ходила туда – когда с отцом, а когда и с мужем. Там встретила я того красивого молодого бояра еще раз. Он бросил Раду деньги за танец, а мне за гаданье, и Раду, жадный к золоту, давай и дальше меня на такие заработки посылать. Когда я шла с ним, то плясала, а когда одна – тогда только гадала. И хоть мне не всегда хотелось идти, но из страха перед Раду я должна была ходить. Так встретилась я с этим богатым бояром и второй, и третий, и четвертый раз, пока он не стал украдкой целовать мои глаза, ласкать меня и называть Мавру своей черной звездой, – пока не обезумела она от любви... Доченька! – сказала вдруг предостерегающе Мавра почему-то побелевшей как снег девушке. – Я была молодая, красивая и глупая, а он богач, прекрасный, словно месяц на небе, носился на коне, как ветер, и почему было мне его не любить, если он, пан, не брезговал прижимать к своему сердцу бедную цыганку, называть своей звездой, целовать и ласкать?.. Доченька! Кто видел такую любовь, настоящую, искреннюю и такую пылкую, как видела молодая Мавра, тот... господи боже, смилуйся над бедной женщиной, которая все-таки перед людьми согрешила, – застонала Мавра и, упав ничком на землю, смолкла.
– Потом, – продолжала она спустя несколько минут, подавив волнение, – потом, когда я плакала и жаловалась ему на свою беду, дрожа от страха перед тем, что будет, а еще больше перед карой со стороны Раду, которая должна была меня постигнуть, – ведь я же согрешила, – он пожал плечами, бросив мне в лицо, что сама я виновата, и, вдруг свистнув, будто собаке, вышел из комнаты... Хоть я – бедная цыганка, доченька, – тянула старуха, – на кого порой и собак натравливают, а он гордый пан, который целовал и ласкал меня, и хоть я многое позабыла из того, что меня с той поры постигло, но этого свиста, какой достался мне от него напоследок в награду за мою любовь, я никогда не забуду. Никогда!.. Я его прокляла. Да что из этого? – спросила она горько. – Он остался паном, а я... потеряла свое счастье навсегда... по нынешний день. Доченька, моя прекрасная... – продолжала она снова, предостерегая Тетяну, – доченька моя чудесная, берегись любви! Говорю тебе это еще раз. Думаешь, кара его постигла? – спрашивает Мавра и терзает сердце девушки своими дьявольскими глазами. – Кара постигла не его, а только меня одну. Меня Раду и цыганы из-за ребенка бросили, ребенка убили, а может, и украли, родные покинули меня, и я, как подстреленный зверь, очутилась в вашем лесу. Святое дерево, вот это, – произнесла она необычайно набожно, указывая на пихту, – уберегло меня от смерти, привело сюда твою мать и сохраняет мне жизнь доныне. Кабы не оно, от Мавры давно бы и следа не осталось.
– Вот до чего доводит любовь, дитятко, – вернулась цыганка к началу своего разговора, – вот до чего доводит. И это – любовь.
– Да что толковать! – добавила она почти с отчаянием в голосе. – Что об этом толковать. Это знают все. Я тоже знала, что нужно беречься беды... ведь я уже была женой Раду, а между тем... – Она не досказала и поглядела куда-то вдаль таким несказанно-грустным взглядом, что Тетяну охватила жалость.
– Люби, Тетянка, искренне, если любовь тебе суждена, – произнесла она потом предостерегающе, будто очнувшись от своих тяжелых воспоминаний, – только не люби за спиной матери и не люби сразу двоих. Кроме того, берегись одного, доченька... одного.
– Чего? – спросила чуть слышно Тетяна и снова побледнела.
– Бойся... остерегайся... – ответила цыганка, – чтобы не дожить до свиста...
В глазах Тетяны вдруг сверкнуло что-то такое гордое и сильное, такое пылкое и неприступное, что Мавра оторопела. Ее удивление стало еще больше, когда Тетяна, не говоря ни слова, внезапно поднялась и, выпрямившись, стройная, как молодая пихта, сказала:
– Не свистнет, Мавра, не бойся. Мне «не свистнет» никто. – И, подымая высоко свои черные брови, повторила. – Не свистнет.
– Да хранит тебя господь от этого, – поддакнула Мавра, заметив странное волнение девушки. – Да хранит тебя...
– Да хранит, – повторила на этот раз и Тетяна и крепко сжала губы.
Мавра улыбнулась и, став на колени, обняла девушку и нежно опустила ее на прежнее место, рядом с собой.
– Да хранит.
Тетяна замолчала, словно отчего-то вдруг лишилась дара речи. Она не могла произнести больше ни слова. У нее кружилась голова. Воспоминания о прошлом воскресенье оживали в ее душе, но она тут же подавляла их всей силой своей гордости. Молчала, не хотела о них говорить. Лучше с этой тайной скатиться вон в ту пропасть, чем выдать ее кому-нибудь хоть одним словом. Не хотела – не могла.
– А такой был прекрасный и гордый, – начала снова Мавра, возвращаясь к своему прошлому, – точно месяц на небе. Пан был, вот что! Росту высокого, волосы темные, глаза голубые, как небо, гордые и правдивые, – господи, какие же правдивые! Усы, как шелк, га-й, га-й!
– Мавра! – вскрикнула вдруг девушка, словно вернувшись из другого мира. – Мавра! – и смолкла...
Мавра с любопытством взглянула на девушку, однако Тетяна молчала. Она была только очень бледна, ее широко открытые глаза сверкали, как две черные звезды, а красные маки у самого лица слегка дрожали.
– А вон твой хищник, – произнесла старуха и указала на ястреба, который и в самом деле, отдохнув с минутку на верхушке какого-то дерева, как раз в это время поднялся ввысь и полетел.
– Он с той стороны, – отвечает как-то рассеянно, в задумчивости, Тетяна и медленно встает.
– С той стороны?
– Я, пожалуй, пойду, Мавра, – говорит девушка. – Солнце зашло. Пока домой дойду – стемнеет.
– Иди и приходи к Мавре, – просит старуха и тоже поднимается, чтобы проводить девушку, пройти с ней хоть несколько шагов. – А в следующий раз, – добавляет она, – расскажи уж ты что-нибудь, и пусть твое будет лучше моего.
Тетяна не ответила. Точно вспугнутая серна, с непонятным чувством тяжелой тоски в душе метнулась она через лес, в долину – и скоро очутилась дома.
Наступило еще одно воскресенье, и Тетяна опять идет по лесу, заглянув, как обычно, на часок к Мавре. Расставшись с матерью, которая на этот раз тоже заходила к старухе по делам, Тетяна пошла дальше тропинкой одна. Но, не встретив никого, стала взбираться на Чабаницу и оказалась неподалеку от белого камня-великана.
Отдохнув там как следует, она стала медленно спускаться с Чабаницы.
Спускаясь, вдруг заметила на проселочной дороге, по которой когда-то нес старый Андронати своего белого внука и которая вела в село Третивку и тянулась дальше мимо Чабаницы с ее белой тропинкой, всадника, в ком с первого взгляда узнала Гриця с венгерской границы.
Но только ли ее глаза увидели его? Гриць тоже увидел своим молодым острым оком девичью фигуру, спускавшуюся легким и плавным шагом с горы.
Он пустил во всю прыть коня и полетел как орел.
О, она прекрасно узнаёт его, но боится встретиться с ним. Хотела бы, но боится чего-то. Торопится спуститься, сбежать вниз, к матери, но чувствует, что уже поздно. Он уже узнал ее, быстроглазый. Погнал коня во всю мочь, и вот он уже на белой тропинке. На опушке, повыше тропинки, привязывает коня к дереву, а сам спешит в гору, к ней.
Что ей делать? Бежать еще быстрее вниз? – спрашивает ее сердце. Спрятаться где-нибудь в лесу?.. Не успеет. Лес начинается немного ниже, а она сейчас на лугу, где лишь недавно скошено сено, и он уже видит ее. И он торопится. К тому же он мог бы подумать, что она его боится. А она не то что и в самом деле его боится, ей почему-то не по себе при нем. Она ведь никого не боится. Так она сказала ему, а что она раз сказала – того менять уже не станет.
Стоит в стороне, гораздо ниже белого камня, закинула руки за голову и смотрит вниз, как он торопливо поднимается к ней.
Он спешит, идет быстрым шагом в гору, а она стоит, словно на угольях, злясь на себя за то, что слишком поздно заметила его и уже не могла спрятаться.
– Подожди, я иду! – кричит он ей и вот-вот окажется рядом.
Она стоит и молчит, хотя ей некогда: там, внизу, у Мавры, ждет ее мать, а она гляди как попалась!
И вот, наконец, он возле нее.
– Туркиня! – кричит он радостно и окидывает ее возбужденным, сверкающим взглядом, с трудом переводя дыхание от быстрого подъема на гору.
– Туркиня, – отвечает она ему и в свою очередь окидывает его взглядом. Но почему-то становится бледной-бледной.
– Ага, опять украсилась цветами, как тогда, и какая же красивая! – говорит он, сам не зная, что сказать. Потом добавляет: – Не обрывай весь мак, не останется на будущий год на семена.
– Мне цветы к лицу, – отвечает она спокойно и продолжает стоять перед ним не двигаясь.
Он смолкает от удивления.
Она так высоко на Чабанице, совершенно одна, одна-одинешенька, чуть ли не на всю округу, а спокойна, точно каменная. Не боится.
«Эй, Туркиня, Туркиня, в чем твоя сила?» – едва не срывается у него с языка, но он молчит. Потом спрашивает:
– Теперь скажи, чья ты дочка? – И он словно хочет показать своим тоном, что сейчас он господин над нею.
– Спроси-ка еще раз... может, и скажу.
– Но только запомни, – говорит он угрожающе, – с Грицем ты не шути.
– Я тебя не звала, – отвечает она. – Ступай обратно. Я тоже ухожу.
В нем начинает закипать раздражение. Он цедит сквозь зубы проклятие.
– А ты кто такой? – спрашивает она, не спуская с него глаз.
– Я сын богача, – отвечает он. – Говорил уж тебе, самого большого на всей горе.
– Бо-га-ач? – растягивая, произносит она вопросительно и поднимает высоко брови.
Богач словно бы удивлен.
– Богач, – спешит он объяснить ей тоном, которым бессознательно старается снискать ее расположение.
– А я не твоя батрачка, – отвечает она гордо и, опустив глаза, медленно, уверенным шагом спускается в долину.
– Я же не говорю, что ты батрачка, – отзывается он с той же, что и в первую встречу, покорностью в голосе.
– Тогда почему ты проклинаешь меня?
– Потому что ты насмехаешься надо мной.
– Нет, – говорит она и, ни на минуту не задерживаясь, ровным шагом спускается все ниже.
– Вынь свои цветы из волос и дай их мне! – не то просит, не то приказывает он и с вызывающим видом преграждает ей путь. Она остановилась и глядит на него, удивленно подняв брови.
– Ты разве не видишь, что они мне к лицу? —спрашивает она.
Он, стиснув зубы, цедит:
– Вижу.
– Ты что с ними сделаешь? Украсишь голову, как я?
– Заткну за шляпу.
Она молча усмехнулась.
У тропинки заржал конь.
– Твой конь кличет тебя, – спокойно говорит она спустя некоторое время. – Спускайся скорей. Я тоже тороплюсь.
– И конь подождет, и ты подождешь, – отвечает он повелительно, почти свирепо.
– Конь подождет, а я нет, потому что меня мама ждет, – отвечает она.
– Ты подождешь, – говорит он решительно взволнованным голосом, – чтоб я мог наглядеться на эти твои брови, которые тебе сами черти над глазами нарисовали.
– Гляди, – говорит она и послушно, точно ребенок, становится перед ним и, как раньше, выражает свое удивление одними бровями. А затем, побледнев, вдруг добавляет:
– Я тебе сказала, что ты дурак! – и хочет идти дальше.
Он снова останавливает ее, бросив на этот раз ей под ноги свою шляпу.
– Гляди! – говорит он. – Мы здесь вдвоем, одни на всю Чабаницу. Тебе что, не страшно? – и в его голосе слышится что-то недоброе.
– Вдвоем по эту сторону горы, – отвечает она спокойно.
– По эту, – повторяет он и пожирает ее горящими глазами.
– И по ту, – говорит она. – А раньше, когда тебя не было, я была совсем одна. Почему же мне с тобой бояться? Говори, что хочешь сказать, поскорей, – добавила она поспешно, – а то в долине мама ждет. Она шутить не любит.
Ее слова действуют на него, как ушат холодной воды, – он успокаивается и глядит с удивлением на нее.
Теперь и она смелее смотрит на него, в его большие голубые глаза, которые словно хранят в своей глубине кусочек неба и влекут к себе своей добротой.
– Почему ты так всегда со мной разговариваешь? – спрашивает он с немой мольбой в голосе и с выражением отчаяния в глазах.
– Потому что ты так спрашиваешь. Не задерживай меня больше. Я тороплюсь!
Он сжимает кулаки.
– А коли я вовсе не захочу тебя отпустить?
– Тогда я тебе в десятый раз скажу, что ты дурак, и ты меня отпустишь!
Пораженный до глубины души непостижимой твердостью ее характера, чью власть он только теперь начинает чувствовать и которую не может преодолеть, – он вдруг уступает ей дорогу и вместе с ней спускается с горы к тропинке.
Они идут рядом.
Молчат. Напряженное, клокочущее молчание.
Она бела, как голубка, а у него высоко вздымается грудь, и он весь дрожит.
Сойдя на белую тропинку, он садится, не говоря ни слова, на коня и, не удостоив ее даже взглядом, поворачивает обратно; она также безмолвно, тоже не взглянув на него, исчезает где-то в лесу, – и больше он ее не видит.
Долго, долго не слышно ничего, кроме редкого топота лошадиных копыт, потом затихает и он, и тогда доносится протяжный, тоскливый, просящий голос Гриця: «Туркиня, придешь?»
И вскоре после этого, будто чистый звон колокольчика, будто звук рассыпающегося жемчуга, долетает к нему: «Не при-ду!»
И, слабо дрожа в воздухе, словно борясь с тишиной леса, отзывается эхо, проносится в шуме деревьев второй и уже последний раз: «Не при-ду!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вернулся домой Гриць, будто отравой опоенный. Не ест, не пьет, не спит; трезвый, а между тем ни за какую работу не берется.
Не может.
И неотступно преследуют его черные глаза, черные брови и два цветка красного мака. Больше он ничего не видит.
Отец, мать бранят, а его это словно и не касается вовсе. Выслушает молча, что заслужил, и скроется с глаз долой, а потом идет на гору к лесу, на широкий луг, где пасутся коровы и лошади. Бросится где-нибудь в траву, да и лежит там. Долго ли коротко ли – о том он не беспокоится. Ему все равно. Вокруг него покой, тишина, мошкара кружится на солнце, позванивают колокольчиками телята, в воздухе стоит однообразный шум пихт – и все это ему по сердцу. Больше ему ничего не нужно.
– Разленился наш Гриць вконец, – жалуется мужу хозяйка-мать, и тот после этого вдруг накричит на него. А Гриць вскипит так, будто в его жилах забурлила застывшая было кровь, взбунтуется против хозяина и огрызается.
– Ну и что ж? Я к вам поденно нанялся? – спрашивает он высокомерно и уходит подальше твердым шагом, чтоб не дошло между ним и отцом до ссоры, причем тогда бы пришлось снова выслушивать, что он из милости вскормлен, что он неблагодарный и все прочее, что от него только горе да заботы. Он садится на своего черного как смоль коня, которого любит больше, чем людей, и уезжает куда глаза глядят на день-два в горы или за гору, в маленький венгерский городок. Ему безразлично куда, лишь бы скорее с глаз долой.
– Бог знает, чью плоть и кровь мы вскормили нашим хлебом, нашим трудом, – печально раздумывает отец-хозяин. – Ни к работе, ни к хозяйству, всегда бы только бездельничать, чужими руками жар загребать, другим бы приказывать! Панская натура... эх-эх-эх! – покряхтывает хозяин и, наконец, умолкает.
– А меж тем все его любят, и черт знает за что; над всей молодежью он в селе верховодит; у дивчат он первый. Вот шут его возьми! Гей, Гриць, Гриць... будущий ты мой хозяин, одумайся, пока есть время, чтобы потом не жалеть...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Так вот и на этот раз.
Гриць лежит на опушке леса, наигрывает на своей длинной свирели протяжные, грустные мелодии, а работа ждет. Запала ему в душу Туркиня. Такая она важная, такая гордая... такая... кто она? Он никогда не встречал ее ни в одном селе среди дивчат.
Он ходит еще к Настке, к которой привык. И хоть и скрывает от нее, что творится у него на сердце, – ему хорошо от ее спокойствия, от ее утешений и еще оттого, что она не допытывается, не осуждает, а только любит. Она ласкает его, прижимает к сердцу, он молча поддается ее ласкам, а уходя, разве лишь бросит:
– Спасибо тебе, Настя, за твое доброе сердце; только у меня и хорошего на свете, что одна ты, – когда-нибудь я отблагодарю тебя...
– Ну, ну... – шаловливо грозит она ему и, улыбаясь, добавляет: – Когда другую посватаешь...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но он еще где-нибудь ее встретит, – утешает он себя мыслью, хотя хорошо помнит, как она отвечала ему в лесу, что «не придет». «Да, может... – думает он, – может, все-таки еще разок «придет». Тогда, в последний-то раз, бог ее знает, зачем приходила она в лес со своей матерью. И теперь, может, опять придет, найдется какая-нибудь причина. Хоть бы еще раз. Только один раз».
Да не такова натура у Гриця, чтобы долго ждать, печалиться.
Спустя две недели он говорит отцу, что поедет «на минутку» в соседнее село – осмотреть у знакомого захворавшую лошадь, а к вечеру вернется. «Поезжай», – сказал отец, и Гриць поехал.
Долгое время едет он узкой каменистой проселочной дорогой и вдруг видит белую тропинку, которая опоясывает с западной стороны Чабаницу и вливается именно здесь, будто ручей в реку, в проселочную дорогу. Но конь у него умный. Гриць и не правит, а конь сам уже сворачивает с сельской дороги на белую тропинку, поднимается в гору вдоль оврага. Напрягает силы, мчится бойко рысью, будто гордясь своим красивым седоком, а затем замедляет бег. Вот еще проскачет немного, и тропинка скроется в лесу.
Едут, едут и вдруг остановились. Перед ними еще белеет белая тропинка. «Куда ведет она дальше? – спрашивает себя Гриць. – Откуда идет? Кому принадлежит? Он никогда по ней дальше не ездил и как следует не знает ее. Не в третье ли село от ихнего, то есть от Третивки, ведет она? А может, только к чьим-то пастбищам? А может, в том селе, за Чабаницей, и она живет? Эй, Туркиня, откликнись, ты там живешь?»
Ну, да все равно. Вот справа, высоко на Чабанице, как раз над белой тропинкой, виднеется тот самый белый камень-великан, возле которого он видел ее в последний раз. Может, она снова сюда придет. Слева – овраг, пропасть, с этой стороны она не придет. За оврагом – стеной соседняя гора, отсюда тоже не придет.
Дальше он не едет. Пожалуй, и незачем, – она была бы уже здесь, непременно была бы!
Чем дальше, тем тропинка у́же, да и времени нет. Лучше ее здесь подождать. Привязывает лошадь к дереву, ложится под ним и ждет. Если она выйдет из лесу на белую тропинку, чтобы затем, как и в тот раз, взобраться к белому камню, он увидит ее сразу издали. Она будет идти прямо навстречу ему, если не спустится в овраг. А для чего ей туда? Значит, так или иначе, но он ее заметит.
Конь щиплет траву, а он лежит, вплотную прижавшись к земле, поперек тропинки, на самом краю пропасти; лицо его обращено в сторону леса, туда, куда ведет тропинка. Так он должен ее увидеть еще издали, видеть каждый ее шаг, когда она будет спускаться к нему по тропе, точно по ступенькам, из лесу. Эй, Туркиня!.. я здесь!
Ждет.
По лесу пронесся легкий шум.
Колышутся едва заметно ширококрылые пихты. О чем-то шепчутся, перешептываются – настраиваются на торжественный лад. Кажется, они что-то празднуют... А там, в долине, в пропасти, журчит поток и о чем-то тоже рассказывает.
Гриць пристально разглядывает все вокруг, подстерегает, вглядывается своим острым молодым взглядом, как ястреб, в самую глубь леса. Долго-долго терпеливо следит, прислушивается, не услышит ли шума чьих-нибудь шагов, и, наконец, ловит слухом то, чего ждал. Из лесу по тропинке, прямо к нему, шагах в двухстах, легко, бесшумно спускается... одна-одинешенька, она.
«Тише!» – словно приказывают всему вокруг деревья и сами лишь едва колышутся: она идет.
И в самом деле – шла она.








