412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Кобылянская » В воскресенье утром зелье собирала » Текст книги (страница 10)
В воскресенье утром зелье собирала
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:22

Текст книги "В воскресенье утром зелье собирала"


Автор книги: Ольга Кобылянская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)

– Давно уже не видала я такого красивого царевича, как ты, – говорит она и опять кланяется так же низко, как раньше. – Давно, дав-но, – и вздыхает.

– Может, это ты та самая цыганка, про которую говорят, что она умеет ворожить и в зелье толк знает? – спросил вдруг Гриць, тоже не спуская глаз с цыганки.

– Почем я знаю? Цыган много на свете, – ответила Мавра. – Но ворожить я тоже умею, да еще как! Что бы ни загадала я, все разузнаю. Говорю же: еще как! И в зелье тоже понимаю. Тебе не нужно ли какого? – спросила она заискивающе. – От доброго или от злого? Га-й, га-й! – запела она по своей привычке. – Га-й, га-й! – и все время пристально глядела на молодого хлопца.

Грицю стало не по себе под взглядом этих больших черных глаз, исполненных печали и словно не видевших теперь в хате ничего, кроме его лица. Словно упивавшихся им.

– Но я слышал, – начал опять Гриць, – что та не все время тут живет, а с места на место переходит. А у тебя, вижу, и хата есть.

Мавра перепугалась.

– Нет, сыночек, – уверяла она, – это я та самая гадалка, о которой ты слышал. Другой ни в одном селе по всей округе нет. Ой, нету, нету, нету такой несчастной, как Мавра, что весь свой век молодой на чужбине загубила, больная без памяти в лесу очутилась, на милость добрых людей оставленная. – И, проговорив это, расплакалась...

Гриця цыганка начала занимать.

На дворе лило без перерыва, гром еще грозно грохотал, и о продолжении пути нечего было и думать.

– Как загубила ты свой век? – спросил он и стал набивать трубку, причем протянул и цыганке остатки табаку, которые она жадно схватила и тотчас же вытащила из-под золы на шестке свою трубку.

– Загубила, сыночек, загубила, – начала она и, набив трубку, закурила. – Вот я гляжу на тебя, и мне то плакать, то смеяться хочется. Господи милосердный! Давно я не говорила ни с одним человеком о своем горе, да и редко кто ко мне заходит. Да и кто захочет слушать бедную цыганку?.. Кинут, точно голодной собаке, кусок хлеба или подадут мучицы, а где грош денег – и проваливай, говорят, чтоб чего из хаты не утащила. А я, сынок, – продолжала она горько, – хоть бы что даже и утащила, так, гляди ж, какая я бедная, какая одинокая. Кто зарабатывает для меня? Мой кот? – спросила она, указывая на своего черного друга. – Он не зарабатывает. Да кабы не мой грех, так я бы и по сей час была при муже. Мой муж, сынок, был цыганским вожаком. Раду – было его имя. А мой отец зарабатывал скрипкой себе на хлеб. Я была у родителей единственным ребенком.

Мавра принялась снова плакать.

– А моя мама, сынок, моя мама, – уверяла она Гриця, – как она в молодости плясала! – и покачала головой, будто сама удивлялась. – И я тоже, сынок! Еще сызмала... сызмала. Бывало, как начну плясать перед панами на Мадьярщине, так аж в глазах у меня рябит. А чаще – вокруг огня. Из-за этого проклятого танца и загубила я свою долю.

– Из-за какого танца? – спросил Гриць, не понимая ее рассказа.

– Да из-за того вот танца, что молодым цыганам и помимо ворожбы дает заработок. Но зато и танец же, сынок. Смотри! я тебе покажу, чтобы знал ты, у кого был! – И старая, седая Мавра начала тут же перед молодым хлопцем танцевать, легко, грациозно, почти на одних только кончиках пальцев, ловко кружась и изгибаясь, причем пыталась еще в такт танцу подпевать.

Гриць, не мигая, молча глядел некоторое время на старуху. Потом его охватило невыразимо грустное чувство при виде этой бедной, одинокой женщины, которая старалась в эту минуту порадовать его самым лучшим, что она только знала. Задыхаясь, она все же не переставала объяснять ему этот танец, который давал «хлеб» и, очевидно, составлял когда-то всю гордость и все горе ее несчастной жизни...

Он встал и повернулся лицом к огню, а она, перестав танцевать, утомленная, упала перед ним на землю.

– Вот какой танец, сынок! – сказала она, тяжело переводя дух, и, приподнявшись, села, в то время как он вынул из-за пояса деньги и, сопровождая свой жест сочувственным взглядом, бросил их ей в подол.

– Вот этот танец плясала я в Пусте и в разных городках, но гораздо дольше, чем сейчас, перед тобою, потому что была молода и пригожа. Чардаш называется он. А паны, которые проезжали через Пусту или мимо нашего табора, заходили к нам и любовались. Кроме меня, плясали и другие цыгане и цыганки. Потом посылал меня Раду еще в ближайший соседний городок просить милостыню и ворожить– и это было самое худшее. И один раз, и второй, и третий, сынок, аж до тех пор, пока не настал всему конец. Потом мы оттуда убрались. Давно все это было, сынок, дав-но, дав-но, и Мавра была тогда молода и красива...

Гриць снова набил трубку, а она, на удивление оживленная его присутствием, продолжала свой рассказ.

– И я, сынок, тоже имела бы такого сына, как ты, – уверял его ласковый, искренний взор ее прекрасных грустных глаз, – кабы не любовь за спиной мужа, а вслед за нею и грех; а грех всему виною, и потому-то, сынок, я теперь одна, одна на все село, на всю гору, на весь лес. Не дай, господи, никому такой доли, как моя. Никому до тебя нет дела – жив ты или помер. Живешь вместе с дикими зверьми в лесу, и все тут. Были у меня родители, – начала она снова, едва ли не машинально, по привычке, – и я потеряла их. Был у меня муж – отрекся, покинул; был ребенок, мальчонка, убили или украли – один господь знает. Одна я осталась. Одна, сыночек, – говорила она, и в глазах ее стояли крупные слезы печали. – Одна, повторяю, на всю гору, одна на весь лес, разве что кой-когда... – и осеклась. Сильный раскат грома, вновь прокатившийся в этот миг по лесу, прервал ее рассказ, и она, словно предупрежденная им, не заговорила о Тетяне, о которой хотела было упомянуть, как о единственной своей радости в жизни, а вместо этого начала опять о прежнем, то есть о самой себе. – Одна я, сыночек, одна, – продолжала она, – разве что раз в году господь пошлет какого-нибудь ангела, как вот теперь тебя, царевич ты мой прекрасный! – И с этими словами она скрестила руки на груди и поклонилась ему низко, смиренно и словно всю свою исстрадавшуюся душу вложила в этот поклон... Никогда, вероятно, не испытывала ее бедная душа, не знавшая доныне ничего, кроме унижения, горя и боли, такого блаженства, как в ту минуту, когда она видела в своей хате этого красивого чужого хлопца с чудными, голубыми, как небо, глазами. Однако где она уже однажды в жизни видела эти глаза? Эти глаза, и этот стан, и это лицо? Где? О! о! о! Господи ты боже! – И в ее бедной душе происходит нечто удивительное. Она начинает плакать и не знает почему. Начинает смеяться и тоже не знает почему. Только чувствует, что причиной всего этого – он, что это он пробудил своим видом в ее душе воспоминания о молодости, обо всем, что прошло. И потому-то она и плачет и смеется. – Приходи, сынок, ко мне, – только и в состоянии облечь она в слова все те странные чувства, которые потрясли ее. – Приходи, царевич! – просит она от всего сердца и опять складывает руки крестом и кланяется ему покорно, низко, до земли. – Приходи к несчастной! Ты будешь ее ангелом небесным. Мне уже карта давно предсказала, что в мою хату придут двое мужчин. Один уже был раз зимой, а я со страху не впустила его в хату. А другой – вот ты! Приходи, сынок! не забывай несчастную. Мой сын был бы тоже таким, как ты. Был... тоже белый, – и замолкла.

А он глядел на нее, забыв все на свете, как бы совсем чужими глазами, словно увидев что-то из иного мира, и не понимал, что с ним творится. Почему ему стало тепло от слов этой нищей цыганки, от ее голоса, так изменившего ее, как только она заговорила. От ее теплого взгляда, который являлся олицетворением печали, но вместе с тем таил в себе и что-то другое, ласковое...

И он долго бы еще сидел вот так и все глядел бы на нее, не знающую, что она согревает ему душу, долго бы еще прислушивался к ее словам, исполненным нежности и любви, если бы она сама не придала всему другой оборот и если бы на дворе не заржал его конь.

– Хочешь, сыночек ты мой прекрасный, голубчик мой голубоглазый, чтобы я тебе погадала, пока ты не ушел от меня? – спросила она молящим тоном и, не дожидаясь ответа, вытащила из сундучка старые, истрепанные карты, ставшие от употребления уже круглыми.

– Ладно! – отвечает он неохотно. – Гадай, но говори правду, все равно плохое или хорошее, а то мне еще никто никогда в жизни не гадал. А если угадаешь мою судьбу верно, позову тебя на свадьбу, как уже позвал одного такого, как ты, и получишь к тому же еще хороший бакшиш; ну, бросай карты... и угадай!

Мавра повиновалась.

Многим Мавра открывала то, что показывали карты, многим угадывала, предсказывала судьбу, но такой судьбы, запутанной и переплетенной с другими, как у этого хлопца, она давно уже не видывала.

Вот что говорят карты.

– Сыночек, – произносит Мавра почти набожно и серьезно глядит на него. – У тебя две душеньки. Одна белая, как пани, важная да гордая, которая не с каждым знается, а другая – ветреная, сынок, земли не держится, ничего не держится. Блуждает, колеблется. Что ты за человек, сынок? В кого пошел? Кто белый, отец или мать? – спрашивает она и при каждом вопросе все дольше задерживает на нем пристальный взор своих больших черных грустных глаз.

– Кто ты, сыночек? Царевич? – И сама не замечает, как слезы застилают ей глаза. – Скажи, голубь! И мой сын был бы таким, – почти простонала она, оборвав свою речь.

Гриць задрожал при этих словах, вспомнив, что он подкидыш, что ничего не знает о своих настоящих родителях, – и замкнулся в себе. «Пускай гадает дальше», – думал он, – может, он хоть из карт дознается, кто его родители, а то хозяева всегда только каким-то «проходимцем» обзывали, а больше он ничего не знает.

И не отвечал на ее вопросы.

– Басни! – только и сказал он сухо, махнув пренебрежительно рукой.

– И не отсюда ты родом, по своим родителям, – продолжала старуха, – а издалека... издалека, сынок, где не ступала твоя нога. А это что? И два отца у тебя, и две матери, а меж тем близ тебя сиротство. Кто ты, сыночек? Кто тебя так раздвоил? – спрашивает она опять и впивается глазами в его красивое молодое лицо, в его голубые глаза, в черные красивые усы. – Кто ты?

Он молчит. Смолкла и она. Ее почему-то неудержимо тянуло заплакать, слезы набегали на глаза...

И не видала она его нигде и не встречала, а меж тем будто знает его, будто чует в нем что-то свое, родное... О! эти глаза... эти глаза, которые она уже где-то видела!

Где? Не помнит.

Но видела их, видела. Сейчас почувствовала всей своей исстрадавшейся душой, что видела. Даже заглядывала в них. Чувствовала их на себе. Когда-то. О! давно, давно, давно когда-то – у него! Да, у него! – почти кричала ее душа, но Мавра промолчала.

Гриць, сохраняя спокойствие, даже словно бы с какой-то враждебностью, таился перед ней, и она тоже молчала.

Не люби, сыночек, черных глаз, – произносит она, наконец, сдавленным голосом и предостерегающе поднимает палец, хмуря сурово брови. – Потому тут черные с синими не ложатся в пару, вещают печаль. Душу смущают. Люби такие, как у тебя, будет твоя доля ясная. Или погоди, – прибавила она вдруг и задумалась. – Что это за девушка, которая тебя любит? Рядом с ней печаль и дорога. Далекая широкая дорога. А у тебя свадьба на уме, и тоже ты уже будто в дорогу собираешься. В далекую широкую дорогу. Не двоих ли ты любишь? – вдруг холодно спросила она и посмотрела на него проницательным взглядом. – Не люби двоих, сынок, – опять предостерегает его она, – расколешь пополам свою долю. – Она помолчала. – Да, берегись дивчат, и русых и темных... А твоей матушке, сынок, выпадает сиротство. Горькое, тяжкое сиротство, какого еще никто на свете не знал. Печаль тут все закрывает, хоть ты и стоишь близко около нее. Да, печаль тут все закрывает. Счастье у тебя, но... – и не досказала. – Ну, хватит на первый раз. Ступай, – докончила она как-то грустно. Затем собрала карты и поднялась.

Гриць тоже поднялся и словно возвратился из какого-то другого мира. Потом вынул деньги и надменно бросил их к ногам старой женщины.

Она не глядит на деньги, а склоняется перед ним покорно, снова скрестив руки.

– Не хочу я твоих денег, сыночек, – говорит она, – а дай мне дозволение на другое. Дай дозволение, сын мой, бедной цыганке благословить тебя. Ты второй раз ко мне, верно, не придешь, а ты мне мил. Таким был бы и мой сын, будь он жив. Белый был. Я благословляю тебя, сыночек, голубчик, пусть счастье не покидает тебя никогда, как солнце землицу. – И, сказав это и не дожидаясь его позволения, неожиданно встала на цыпочки, обхватила его голову, прижала к груди – и отпустила. – Иди, сынок, может не увидимся больше...

– Приходите ко мне на свадьбу, матушка! – ответил он, глубоко тронутый ее неожиданной добротой, и быстро вышел из хаты.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В Мавриной хате тихо.

Кто этот хлопец?

В своем селе, там вон в долине, она знала всех. Поэтому она знала, что он не из их села. Оставшись одна, она схватилась за голову. Боже, какой он красивый и какой... какой-то... Вот – а денег сколько ей оставил! Видно, сын богача. И она не может совладать с чем-то, что не было ни радостью, ни печалью, но все же распирает ей грудь. Долго усидеть в хате она не смогла. Вышла.

На дворе дождь перестал, из котловин и ущелий между горами, а также из лесных чащ, клубясь, поднимались туманы. Поднявшись, тянулись синими тучами, громоздясь над лесами, между верхушек столетних пихт, и словно прощались с ними, догоняя друг дружку, тоскливо торопясь куда-то вдаль.

Мавре тоскливо.

Тоскливо и горько.

Пришел хлопец, будто ясный месяц взошел в ее хате, и накликал тяжелую грусть на ее душу. Почему ей тоскливо? Это ведь чужой хлопец, чье-то чужое детище, – уговаривает она себя. – А она бедная цыганка. И одна на всю гору, на весь лес одна, всегда одна. Ни с кем она не связана, никого у нее нет, никому она не нужна. Почему она так тоскует по нем? Увидит ли она его еще? Позвал ее на свадьбу. На ком же он женится? В каком селе он живет? О, она и не спросила! Так забыла обо всем, глядя на него, что и не спросила. Но она разузнает. Вдруг в голове у нее молнией сверкнула мысль. Может, это Тетянин Гриць?

Но нет. Гриць еще не засылал к Тетяне сватов. По крайности, доныне Тетяна об этом не упоминала. Но с виду он такой, как рассказывала дивчина, и на вороном коне уехал, только едва ли это Гриць. Будь что будет, пусть это и не Гриць, а она пойдет к нему. Не за подаянием, а чтоб его еще раз повидать. Эти глаза... эти самые глаза, что даже в лес, в ее одиночество, притащились за нею откуда-то.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Вокруг... тишина... тишина...

Лес стоит молча, но пихты все же о чем-то шепчутся.

По лесу все-таки идет шум... о чем-то говорит.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Быстро съезжает Гриць белой тропинкой с горы. Вот-вот уже покажется в просветах между деревьями долина. Уже мало ему осталось ехать белой тропинкой. Он все думает о встрече с одинокой ворожейкой-цыганкой. Все возвращается мыслями к ней. Тяжко ему почему-то без нее. Тяжко и грустно. Хотя она никогда в жизни его не видела, а сразу его душу точно теплым шелком обвила. И хоть он не поверил бы никакой другой гадалке – все они наводят туман, – ей одной он верит.

Больше всего вызывало в нем почти безотчетную боль ее смирение перед ним. Почему она была такой смиренной? Ничем она не была ему обязана, ничем не провинилась перед ним. Увидела в первый раз и сразу же всю теплоту своей души как бы под ноги ему постелила... Как тот дед Андронати, который всегда, с самых давних пор, был так добр к нему и только просил не забывать его. Он расскажет когда-нибудь старику про ворожейку Мавру, и пусть он к ней пойдет. Может, им хорошо будет, когда они встретятся.

«Царевич ты мой прекрасный! – звенит все время в его памяти ее ласковый покорный голос. – Голубчик мой голубоглазый...»

Так с ним ни разу в жизни не говорила его мать – вот там, на горе, хоть и называлась «матерью».

Его мать! Где уж там! – вспомнил он и горько усмехнулся. Кто знает, где и кто его мать. Подбросили его, словно какого-нибудь щенка, чтоб избавиться, под чужую застреху, на милость чужих людей, и не воротились больше. Разве он не такой же одинокий на свете, как и та бедняга, которая говорила о себе: одна на весь лес, на всю гору? Разве его доля не схожа с ее долей? «Мавра!» – вдруг стоном отозвалось, тоскливо заныло молодое сердце и явственно почувствовало потребность любви. Той чистой материнской любви, которой он никогда во всей ее полноте не знал, как бы ни любили его названые родители или девушки, как бы ни уважали его товарищи и прочие знакомые ему люди. Нет, материнской любви, сердечной, теплой, во всей ее полноте, он никогда не испытал. Она единственная, первая, отнеслась к нему сердечно, благословила его от души. От любящей материнской души. И он ощущал всем своим существом силу правды ее слов и силу ее чувства и знал, что он ее не забудет...

Раздумывая о старой бедной цыганке, припомнил он вдруг и ее вещие слова о его судьбе. «Не люби, сыночек, черных глаз... – предостерегала она, подняв при этом палец, – потому как черные с синими тут в пару не ложатся. Люби такие, как твои, будет твоя доля ясная», – громко прозвучало в его душе. «У Туркини черные глаза!» – сказал он себе. Но в ту же минуту почувствовал так ясно, как, может быть, еще никогда в жизни, как дороги были для него эти самые черные глаза, как дорога была та, с черными глазами. «Туркиня! – страстно звало его исполненное тоски сердце, которое обо всем забывало, но ее помнило. – Туркиня, выйди!»

Он сам не заметил, как слезы навернулись ему на глаза, как уныние охватило его. Он еще едет белой тропинкой по лесу, но догадывается, что уже недолго ею ехать. В скором времени он спустится в село. Там, в долине, слышит он, громко шумит река. Вобрала в себя дождевую воду с гор, безумствует и знать никого не хочет. Но ему некогда. Задержался у старой цыганки, и теперь нужно спешить... Его конь резво бежит по белой, будто выстиранной, тропинке, которая протянулась теперь, в этом месте, прямо.

Он то и дело задевает шляпой ветви раскидистых пихт, и на него с зеленых игл сыплется свежий дождь.

Еще немного, и начнет смеркаться. Там, где лес погуще, уже будто легли сумерки и только кое-где поблескивает заходящее солнце, вновь показавшееся после дождя.

Да.

Однако – кто это идет ему навстречу? Не Туркиня ли? Она – Туркиня!

И он восклицает радостно:

– Тетяна, это ты? – Но тут же смолкает.

Это в самом деле она. Она его узнаёт, но делает знак рукой, чтоб он молчал. Недалеко мельница. Он сдерживает коня, сворачивает в сторону, и она бежит к нему. Вот она уже рядом, босоногая, с подоткнутой юбкой, простоволосая – будто тайком выскочила из хаты, с каким-то узелком в руках, – улыбающаяся, счастливая.

Кто бы мог ожидать! Они даже вскрикнули от счастья, встретясь так неожиданно, и оба улыбнулись.

– Не говори громко! – предостерегает она, задыхаясь от неожиданной радости. – Не говори громко, позади идет мать!

Любишь? – торопливо спрашивает он вместо ответа и наклоняется к ней с коня, а она, стройная, как молоденькая пихта, привстав на пальчиках, тянется к нему.

Люблю, – отвечает она, и в глазах ее целый рай счастья. – Когда я не любила?

Он жадно привлекает ее к своей груди и обнимает ее так горячо, с такой силой, как еще, кажется, никогда. Потом целует.

Здесь никто не видит, – шепчет он страстно. – Еще раз.

Раз, – повторяет она послушно и целует его.

– Нет. Еще раз, – отвечает он и целует ее опять. – Я тороплюсь, ласточка, все время в работе. – После чего прибавляет украдкой, точно вор, торопливо: – Когда-нибудь в лесу опять, как нынче.

Она улыбается счастливой улыбкой.

– Как нынче, – повторяет она с той же улыбкой счастья, не задумываясь, и будто ждет чего-то.

Встретимся? – сказал он и тронул торопливо коня.

Встретимся, – ответила она, заглядевшись на него, вложив всю душу в свой взгляд; и, не спуская больше с него глаз, пошла с выгона, с обращенным все время в его сторону лицом, вверх по белой тропинке, по которой он только что съехал...

Хлестнув коня и тоже оглянувшись на нее, он помчался, как ветер, и скрылся из виду.

Тревожно закачались раздвинутые стремительным движением коня пихтовые ветви. Закачались, и с них посыпались крупные капли дождя. Слышно, густо падали они на землю, а затем стали падать лишь одна за другой, редко, еще реже, пока вовсе не перестали...

Постепенно в лесу стало тихо...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

«Гей, на Ивана, гей на Купала... гей-гей, гей!» – внезапно раздается уже где-то высоко, в лесу, счастливый голос Тетяны и затихает.

«Красная дивчина счастья искала, гей-гей-гей», – мысленно продолжает, с сомкнутыми устами, Иваниха Дубиха, медленным, степенным шагом подымаясь за нею к Мавре на гору.

Однажды, спустя недели три после встречи Тетяны с Грицем, Иваниха Дубиха опять посылает Тетяну проведать Мавру, узнать, что с ней, так как она давно уже не была на мельнице, и передает для бедняги узелок с едой.

Тетяна охотно соглашается, нарядно одевается, украшает себя цветами. Может, как раз сегодня встретится с милым, они давно уже не виделись. Он занят. Уже случалось порой, что они неожиданно для себя на белой тропинке встречались... Вот хотя бы в последний раз.

И пошла.

Идет, задумчивая.

И мысли все вокруг Гриця вертятся. Как он к ним приедет, как затем пришлет сватов, как мать справит свадьбу, как они заживут, какое их ожидает счастье и благополучие – и тому подобное. Как Гриць переберется к ним на мельницу, начнет хозяйствовать, как все его полюбят, уважать станут, а мать будет жить при них, отдыхая. Она такая добрая, всегда за ее счастье молилась, пока красивого Гриця себе в зятья не вымолила. А если не захочет, то уйдет в монастырь, куда ее все время после смерти отца тянет. Или же при них будет в миру жить, отдыхать. Как сама захочет. Как пожелает – так и будет.

Продолжая путь, полная таких счастливых дум, Тетяна время от времени приостанавливается, точно отдыхая, – и вдруг задерживается на месте и прислушивается.

Ей чудится, что с самого начала пути, еще снизу, на белой тропинке, ее преследуют какие-то шаги, притом тяжелые, неуверенные.

Стоит, прислушивается, оглядывается. И, оглядываясь, дожидается.

Может, это Гриць?

Но нет. Он всегда ездит верхом. Он будто сросся со своим конем, никогда без него к ней не является. Один только конь делит с ними тайну, да еще лес. Это не Гриць.

Стоит, дожидается еще с минуту и все-таки, словно обращаясь к нему, кричит, как обычно: «Я тут!» И эхо, раскатываясь по лесу, отвечает ее голосом и замирает: «Тут» – и больше ничего не слышно.

Она продолжает путь.

Но через некоторое время вновь на минуту останавливается. А вместе с нею – и все пихты, и слева и справа. Одни над пропастью, другие на горе – тоже как бы останавливаются. Лишь слегка покачиваются, осторожно шелестят. Вместе с нею прислушиваются и, прислушиваясь, словно что-то шепчут.

«Гриць?»

«Ты, Гриць?» – спрашивает ее чуткая душа и сама отвечает на свой вопрос: «Я тут!»

Она машинально хватается рукой за свои красные маки, которыми украшает себя, потому что он такой ее любит, и убеждается, что цветы на месте, держатся крепко.

Нет. Не Гриць.

Из глубины леса, сзади, выползает стариковская фигура какого-то белоголового страшного цыгана-нищего и тенью движется за ней, явно за ней.

Тетяна ужаснулась. Никогда ей не попадался в селе этот нищий, хотя она хорошо знала всех бедняков и очень часто видела их у своей милосердной матери. Но вот он кланяется, сложив молитвенным жестом руки на груди, – точнехонько, как Мавра, когда кто-нибудь делал ей подарок и она подобострастно благодарила, – и вдруг останавливается. Тетяна испугалась, страх ее перед стариком усиливается, хоть она не из трусливых, – она старается скрыть его. Но старик замечает это и смиренно кланяется еще раз.

– Не бойся, доченька, старого деда, – говорит он. – Я заблудился здесь в лесу, а идти далеко, и зла никому не делал. Да хорошо, что вот тебя тут повстречал, – продолжает он, и его черные глаза под седыми бровями сверкают каким-то особенным злорадством.

– Чего мне бояться? – спрашивает Тетяна, а сама уступает старику дорогу, чтобы он свободно прошел по тропинке и поскорее бы отправлялся дальше. Потом она торопливо вынимает что-то из узелка, предназначенного для Мавры, и подает деду. – Примите, добрый старичок, за упокой душ, – просит она смиренно, – и скажите, пожалуйста, откуда идете? Издалека ли? Далеко ли?

– Нет, милая доченька. Я только сегодня из долины, из вашего села, – отвечает старый цыган, а сам почему-то пристально глядит на молодую девушку с большими красными цветами в волосах, возникшую перед ним, точно русалка.

– А много собрали милостыни в нашем селе? – спрашивает Тетяна и через силу улыбается, а сама рада бы убежать от нищего как можно скорей и как можно дальше.

– Хватит. Спасибо всем добрым людям, что бедным помогают. Щедро подавали. Не зря к ним обращался; да и то, о чем хотел разузнать, – разузнал. Сегодня был я в этом селе третий раз. Больше всего я бываю в селе Третивки. Первый раз я тут был больше двадцати лет назад, – лучше не вспоминать, другой раз проходил через него как-то зимой, и вот сейчас третий, видать последний, раз не знаю, что дальше судьбе вздумается. Должен был идти. Взялся кой-что сделать, других выручить, вот и пришел. А еще раз, кто знает, приду ли?

– Почему? – спрашивает доверчиво девушка.

– Старость не пускает. Да и кто захочет старого цыгана у себя держать? – отвечает дед и потом, опершись на нищенский посох, погружается в раздумье.

И, обдумывая что-то, искоса все поглядывает на девушку. Она это замечает, и ее снова охватывает страх. Наконец, дед нарушает молчание:

– Не скажешь ли ты мне, доченька, чья ты? Такая красивая, нарядная, приманчивая?

– Я дочь вдовы, – скромно и степенно отвечает Тетяна.

– Вдо-вы? – будто бы удивляется нищий.

– Вдовы.

– А-га! – тянет старик и снова мерит ее взглядом. Ее, и ее красные цветы, и золотые полумесяцы, которые чуть покачиваются при каждом движении головы.

– А коли уж вдовы, – продолжает он тянуть, – так, может, ты бы за меня сделала одно небольшое дельце, чтобы мне можно было назад в село воротиться. Меня там ждут. Мне некогда.

– Отчего же? – отзывается Тетяна с достоинством, радуясь в душе, что скоро избавится от старого цыгана, и поднимает брови, как всегда, когда удивлена. Но почему-то ее снова охватывает страх перед стариком.

– Так вот скажи прежде всего, – начинает дед, – знаешь ли ты мельничиху Иваниху Дубиху? Богомольную пани, к бедным милосердную?

– Знаю, дедушка, знаю, – отвечает весело и доверчиво Тетяна, с полной искренностью.

– У которой только одна-единственная дочка. Гордая да балованая, самая красивая во всем селе.

Тетяна вспыхнула.

– Знаю, дед, знаю, – говорит она, избегая его проницательного взгляда, и усмехается. – Знаю их обеих. Да что ж тебе до них? До Иванихи Дубихи?

– До старухи, доченька, ничего. У меня до молодой есть дело, – отвечает дед, – до прекрасной чаровницы, что хлопцев с ума сводит и, говорят, черными бровями колдует, красными цветами приманивает, а глазами в полон берет.

Тетяна рассмеялась.

– Туркиней ее зовут.

– Туркиней, дед, – повторяет девушка, а сама с каждой минутой все мрачнее и от деда улететь бы рада. – Какое у вас, дедушка, дело к Туркине? Говорите скорее, – вдруг заявляет она напрямик, – потому мне уже некогда. Я тороплюсь к одной бедной женщине, несу ей поесть, и она ждет меня.

– К бедной? – спрашивает дед и приглядывается недоверчивым взором к молодой девушке, а еще больше – к ее красным цветам.

– К бедной.

– Да благословит же тебя пречистая за твое доброе сердце. Одного уж оделила и еще другой несет. Вот какая добрая ты да сердечная. А чья ты, доченька, как тебя помянуть? – снова спрашивает он, не спуская с нее глаз.

– Это пустое, – отвечает Тетяна нетерпеливо. – Лучше вы скажите, что вам нужно от Туркини, которая, как уж толкуют, отнимает разум.

Дед вздыхает, выпрямляется и, словно увидав нечто необыкновенное над головой молодой девушки, начинает:

– Тяжко, доченька, сердце другому ранить, да коли уж просили, коли уж так нужно, коли так захотели, то я передам.

– Кто просил? – спрашивает Тетяна, а сама вся так и дрожит в предчувствии чего-то неизвестного.

– Синеглазая Настка.

– Не знаю ее, – говорит Тетяна и поднимает брови.

– Настка из Третивки, которая собирается выйти замуж, – отвечает старик.

– За кого? – спрашивает Тетяна, и ее глаза становятся будто еще шире в ожидании ответа.

– Сейчас, доченька, не перебивай.

– И что же синеглазой Настке от Туркини нужно?

– Она, – начинает снова дед, – так просила. Стань, говорит, перед Туркиней и так скажи:

«Я прослышал, Туркиня, что ты любишь Гриця, самого красивого хлопца с венгерской границы. Что ты привораживаешь зельем, наговором, что ты творишь лихо, отбираешь счастье.

И слышал я, Туркиня, что Гриць тебя не любит, он уже давно другую голубит. Синеокую Настку он назвал своею и уж скоро с ней повенчается.

Чего ты от него хочешь, прекрасная Дубивна? Чтобы невесту бросил, на тебе женился? Да ведь тебя проклянут, не только невеста, но и все люди, кто про тебя прослышит. И пойдут по всему селу смех да издевки, и останешься ты со своим горем одна, точно страшное видение.

И слышал я, Туркиня, что у тебя есть богатство. Значит, ты хлопцев себе найдешь и кроме Гриця. Невеста Гриця – знай – из-за тебя плачет, от горькой обиды она страдает, тяжко проклинает. Гриць тебя еще не видел, а ее уже любил; тебя миловал, а ее уже сватал. Потому ее и возьмет, прежде чем доведется ему сватов заслать, тебя посватать.

И слышал я, Туркиня, все то, что говорю теперь, от той русой Настки, которую Гриць берет. Он сам ей жаловался, что ты всему горю виною, что его манила, голову кружила.

Подняв черные брови, словно бы удивлялась, а в это же время душу в нем раздваивала. По лесам бродила, эхом все играла, а в это же время ты с пути сбивала.

Теперь он опомнился, тебя он чурается, черных бровей боится, с русыми ласкается. К тебе уже не придет, и не жди нигде, разве что когда увидишь его на вороном коне. Тогда отвернись, чтобы люди не знали, что Гриця любила, у другой отбивала.

А коль привораживать не оставишь, то знай, что и людей молчать не заставишь. Разойдется о чернобровой дурная слава, что Гриця с Настуней разделила навек. Сердце отобрала, душу раздвоила – нечистою силой в горе утопила...»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю