Текст книги "Б/У или любовь сумасшедших"
Автор книги: Ольга Трифонова
Жанры:
Криминальные детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
Белье стирали в той же комнате, где и жили, так как кухни-то не было. На керосинке грели воду, стирали и кипятили белье. Белье было грязное, жирное. Пар окутывал комнату, запах керосинки, копоть, по стенам все время текли струйки – испарения, была ужасная сырость. Керосинка-то еще ничего, а когда не было керосинки, делали все это на примусе. Тут уж было еще «веселей».
Времени для гулянья, детских забав почти не было, едва выкроишь минутку выйти на улицу, как зовет мать: надо относить белье, или принести ведро воды с колонки (в доме не было), или вынести помои, грязную воду после стирки, сходить в магазин, то есть все хозяйственные заботы, а еще ведь я училась и уроки надо делать. Просто не знаю, как я умудрялась еще и хорошо учиться. По некоторым предметам была даже отличницей, хорошо давались мне гуманитарные предметы.
Для занятий в школе нужны были тетради, но их не было. Первое время после войны писали на старых газетах. Сшивали их, делали подобие тетради и писали. И между прочим, почерк был у школьников несравненно лучше, чем теперь. За все годы учебы у меня так и не было настоящего портфеля. Носила учебники и все ученические принадлежности в холщовой сумке. Портфель был предметом моих несбыточных мечтаний.
Начала занятий в школе я ждала каждый день с нетерпением, и не потому, что уж сильно хотелось учиться, а потому что в то время в школах выдавали бесплатные завтраки: тонюсенький кусочек черного хлеба, слегка припудренный сахарным песком. С ума сойти, как это было вкусно и как это моментально проглатывалось.
Утром мать послала меня за хлебом. Только вышла на улицу – слышу песни поют, гармошка играет, крики: «Ура!», «Победа!», все бегут, смеются, плачут, обнимаются. Кончилась война! Мне было всего девять лет, но как хорошо я уже понимала, что значит ПОБЕДА. После ада, который нам пришлось пережить, это слово привело меня в такое состояние, что просто невозможно передать. Я бросилась бежать домой, тоже плакала и смеялась. Неужели все кончилось? Вот, думала, теперь заживем. Все станут жить богато, будут сыты, одеты, вернутся наши отцы. Словом, радости не было предела, слово «ПОБЕДА» содержало в то время большие надежды на счастье.
Врачи меня предупреждали, что я вряд ли смогу иметь детей после перенесенного во время войны голода и болезни. Но я все-таки родила двух девочек и так счастлива всю жизнь, что у меня есть дети, что дай Бог каждому. Дети мне платят тоже нежностью и любовью. Словом – это единственная моя радость в жизни. Это награда за все мои страдания. Которые, кстати, будут спутниками по сей день моей жизни. Такая, видимо, выпала доля. Поэтому надо довольствоваться тем, что есть, и жить.
Я как-то слышала, что для полного счастья всегда должно чего-то не хватать. А может, и в этом есть какой-то смысл.
Отцы моих подруг возвращались с фронта, из плена и госпиталей.
Я своего отца не дождалась. Многие, многие годы я все надеялась: а вдруг произойдет чудо и вернется мой отец? Я любила своего отца больше, чем мать. Он был хорошим и заботливым отцом. «Умер от воспаления легких». Как трудно родным не знать, где и как погиб или умер близкий человек. Даже могилы не знаем, да и была ли могила-то? А ведь на всю жизнь я запомнила, как мы пришли с матерью к нему на свидание в тюрьму. За что его посадили – не знаю, мать никогда не рассказывала. Но помню, что он вышел к нам с миской супа, и я этот суп ела, потому что мы голодали. Я ела, а он смотрел на меня и плакал. Потом его куда-то перевезли из Ленинграда, и очень скоро пришло страшное извещение из МГБ.
Ты просил меня записать для тебя мою жизнь. Не знаю, сумела ли я это сделать. Многое забылось. Но я буду счастлива, если тебе это хоть как-нибудь пригодится. И все здесь правда, которую я старалась не вспоминать. Но любовь к тебе сильнее боли. Я грешница, что пишу такое, но я никогда не была счастлива с Николаем. Я счастлива с тобой. Ты заменил девочкам отца, недаром они тебя боготворят. Да хранит тебя Господь, мой любимый, мой единственный, моя радость!
Потом шло густо замаранное.
«Это на экспертизу, пусть разберутся», – мимоходом подумал Герман Васильевич, потому что глаза его уже бежали по следующим, написанным от руки строчкам:
«Ты единственный, кто знает этот тайник, поэтому в самый страшный час своей горькой, поруганной жизни я обращаюсь к тебе.
Теперь я знаю, почему утонул Касик. Он покончил с собой. Вечером он мне сказал: «Прости меня, Рая, я перед тобой очень виноват, и вина моя безмерна». Он, конечно, имел в виду, что привел тебя в наш дом, и еще просил прощения за то, что не справился со своим пороком. Я теперь знаю, почему он избил тебя, когда вы вернулись с Танечкой и привезли елку, прожив здесь три дня. Я знаю все. Зачем ты все это делал? Я не могу осмыслить, как ты мог предложить мне выйти за тебя замуж, после всего. Я не хотела причинять горя твоей жене, говорят, она хороший человек. А кто ты? Неужели ты никогда не задумывался над этим? Я знаю – виновата во всем я. Но я так хотела быть счастливой. Эта проклятая жажда счастья погубила жизнь моим девочкам. Танечка вырвалась, она сильнее меня, она освободилась от тебя, но злая судьба все равно настигла ее.
Неделя жизни здесь, на хуторе, была адом. Приезжали ужасные люди, они что-то забрали отсюда и для того, чтобы я молчала, рассказали о твоих отношениях с Танечкой и потом с Юлей. Бедные мои девочки! Бедный Касик! Ведь он догадался… Что он пережил – ведь Танечке тогда было пятнадцать лет. Ты знаешь, это лучше, хорошо, что он не дожил до того, что случилось теперь. Он бы тебя убил. Вокруг меня ужас, мрак и грязь. Я стараюсь не думать о Юле, о том, как ей теперь жить. Одна надежда на Танечку, она сильная, она спасет девочку, она не подпустит тебя к ней. Она связана с теми людьми, которые приезжали, и ты должен бояться их. Это не угроза. Это последнее, в чем я могу тебе послужить. Я никогда не опозорю своих детей, и я никогда не причиню тебе зла, хотя ты погубил мою жизнь, отняв самое дорогое, моих девочек. Вину перед ними искупить не могу, жить с виной не хочу. Прощай.
Моя последняя просьба: никогда не встречаться с девочками. Никогда! Ты слышишь меня! Есть какой-то страшный фильм: там, перед тем как появляется чудовище, звучит трогательная детская музыка. Ты выбирал самый святой праздник – Рождество. Один раз здесь, на хуторе, другой – когда повел Юлечку в ДК им. Горького, а потом на квартиру к какому-то другу. Вот видишь, я знаю все, и разве можно после этого жить?
P.S. Прости, но, кажется, это единственный подарок, который могу сделать тебе в этот день».
Герман Васильевич вдруг почувствовал пронизывающий голод. Вышел в кухню. Открыл дверцы навесных шкафов – пусто. Из кухни прошел в маленькую комнату с круглой железной печкой в углу. Веселенькие обои, портрет Батюшкова в овальной раме «под кожу», полочка с книгами. «Дети капитана Гранта», «Маленький оборвыш», «Без семьи». Детская. Комната бедной Юленьки. Сиротки Юленьки. У изголовья старинной дубовой кровати вырезанные из журналов портреты рок-звезд, репродукция «Незнакомки» Крамского и фотография крейсера «Дмитрий Донской». Та же, что и у старшей сестрички в Озерках.
«Интересно, – отметил Герман Васильевич, – судя по всему, основатель тройственного союза не чужд Красному флоту. Как это у них поется: «И тогда нам экипаж – семья». И тогда нам экипаж – семья, семья – экипаж, – бормотал он. – Экипаж. Не удалось на одной – доеду на перекладных. Чьи это слова? Федора Михайловича Достоевского. Старик Смердяков. Нет – это слова Почасовика… Это он любіш их повторять».
– Спокойно, Герман, спокойно! Это слишком большая удача. Так не бывает.
«Детская – это комната, где я делаю детей». Чья это фраза? Почасовика. Это он рассказывал о том, что в ДК Горького прямо в фойе на полу совокупляется с юным созданием; все смотрят, а он не может остановиться, потому что… Разговор зашел о том, бывают ли еще поллюции, и вот тогда он рассказал этот сон в доказательство. И… самое главное. Он сказал, что влип, и влип здорово на статью. «Спасай, Герман». И Герман сообразил тотчас. Нужен был человечек на флот. Призрак Валерия Саблина не давал покоя начальству. А морские – словно стеной отгородились – никакой стоящей информации. Лучше Почасовика с его умением мимикрировать – не сыскать во всех необъятных просторах родины. Плюс уголовное дельце повисло над умником. Рано или поздно такое должно было с ним случиться. Как это на кассете у Леньки поет группа: «Мразь, подлюка! Дяденьки, не убивайте же меня! А ты пошто убивал? Но я же дебил, психопат, шизофреник, я – эротоман!… Я всех их люблю, я всех их хочу… В моей голове гормональный туман, я секс-шизофреник, я эротоман».
Сделав важное лицо, он тогда спросил:
– Ты знаешь, кто такой был Валерий Саблин?
– Естественно. Внук адмирала Саблина и внучатый племянник поэта-народника Николая Александровича Саблина, который участвовал в подготовке первомартовского покушения на императора Александра Второго, застрелился при аресте.
– Ну вот видишь, прав был корифей всех времен и народов, – и, подражая грузинскому акценту: – Яблако от яблани нэдалэко падает. Внучка-то тоже пришлось остановить огнем, чтоб не увел мятежный крейсер. Короче. Нам второй Саблин не нужен. Сечешь? Организуем тебе командировку и отправляйся-ка ты в открытое море, отдохнешь от трудов своих неправедных, а здесь, глядишь, все и уляжется. В таких делах никто не заинтересован в лишнем шуме. Папаша-то у девы рая есть?
– Папаша помер.
– Ну а мамаши в таких случаях молчат.
Почасовик что-то хотел сказать, но передумал.
– А хотел он сказать, что есть сестричка, – громко произнес Герман Васильевич, глядя на поросший иван-чаем склон за окном детской.
Усадьба стояла в болотистой низине, и тишина кругом стояла небывалая. Высоко в небе беззвучно проплыл самолет.
«На Силламяэ, – отметил Герман Васильевич, – международная трасса. В Силламяэ маяк. И летят счастливые люди куда-нибудь в Штаты или в Лондон и не знают, что снизу смотрит на них некто Герман Васильевич, вынужденный копаться всю жизнь в человеческом дерьме. Однако кушать хочется, не может же быть, чтобы в этой избушке не было припасов».
Он вернулся в кухню. Еще раз открыл дверцы навесного шкафчика. На пол свалился пакетик каких-то специй. Герман наклонился, поднял. «Хмели-сунели». Вернул пакетик на место. Наклонился снова.
– Сыщик хренов, – рявкнул в сердцах, – здесь же погреб!
Щели между половицами были чуть шире других, и он не обратил на это внимания, потому что лаз был прикрыт табуреткой, приспособленной под электрическую плитку, да и вообще пол в этом доме оставлял желать лучшего. Во многих местах доски качались; приподнимая их, Герман обнаруживал белый тонкий песок. «Черного» пола не было.
«Проклятое наследие капитализма». Хутор куплен наверняка у наследников нищих арендаторов. Жили «по-черному». В сенях он отыскал топор, поддел крышку, обнаружился темный лаз, лесенка, ведущая вниз. Когда откинул крышку, послышалось странное шипение, видно, наступил на доску, она скрипнула вроде. Зажег фонарик и стал спускаться по лестничке, спиной к погребу. Шипение усилилось. «Консервами запаслись, вот банки и бродят». Ступил на цементный пол, развернулся, скользнул лучом света по стенам и обомлел. В углу, изготовившись для броска, свернулась кольцом гадюка.
«Так вот где таилась погибель моя!»
Герман, подтянувшись на руках, выбросил свое длинное тело наружу.
«Ничего себе! Прямо как в сказке. Клад. И сторожит его Змей Горыныч».
Клад он успел приметить: среди банок с вареньями-соленьями стояла стеклянная лабораторная, закрашенная снаружи масляной черной краской. «Змей Горыныч» оказался вялым, и понадобилось лишь два точных удара лопатой, чтобы поддеть этой же лопатой склизкие куски чудовища. Унес останки к дощатому туалету и выбросил вниз в темный овраг – пущай срастаются, если хотят.
Банка была плотно закрыта притертой пробкой, и пробка обмотана черной же изолентой. Герман Васильевич несколько мгновений поразмышлял, отдирать ли ленту, чтоб глянуть на содержимое, но великое чутье подсказало: «Не трать времени, это то!..» Великое же чутье посоветовало поскорее «рвать когти», ведь здесь были уже какие-то «ужасные люди» и о банке они знали наверняка. Оставили на попечение несчастной Раи, чтобы вернуться, когда она сама распорядится своей вот уж действительно поруганной жизнью. Для того и поведали пахучий сюжетец. Ах, Почасовик, Почасовик! Знал бы ты, в какую историю влип! А может, знал? Сегодня же шифрограмму – и под конвоем на Литейный.
Лысая резина «жигуленка» буксовала на песчаной дороге в гору. Не хватает только встретиться с владельцами черной баночки, лежащей вместе с записками Раи в багажнике. Ключик от багажника в тайнике, и не где-нибудь, а в движке. До ближайшего телефона, чтоб выезжали навстречу, скажем, в Устье. Нет, Устье не годится, эстонцы уже надулись на самостийность и знакомые номера на машинах могут привести к непредвиденным последствиям.
Одновременно просчитывал, что делать, если на этой узкой дороге, в одну колею, среди топей, вот за этим поворотом радиатор к радиатору встретится с «ужасными». «Белые ночи, белые ночи, любовь моя, мое мучение и мое спасение». Лес позади, по жести нежно хлещут стебли овса. Поле кончилось. Справа давнее пожарище какой-то усадьбы, слева – озеро. Чей-то хутор, во дворе дамочка, явно городского вида, развешивает на веревке яркие заграничные тряпки.
«Недолго вам всем тут наслаждаться, – злорадно подумал Герман Васильевич, – погонят, дай срок, чужаков из независимой Эстонии. А с дамочкой придется встретиться поговорить, когда дельце заварится. Вот смотрит вслед, прикрыв глаза ладошкой, и не знает, что узелочек уже завязан».
По дороге впереди, вдоль леса, медленно двигалась «Волга». Герман Васильевич напрягся: «Повернет, не повернет, – не повернула. Налево – это в Эстонию, а там через Таллин, длиннее, но безопаснее, потому что длиннее. Направо, через Псков—Лугу, короче, но это наверняка и их путь. Дамочку на всякий случай со счетов не сбрасываем, и тогда… погоня. Главное – добраться до Пскова, тем более что с бензином проблема, а ближайшая заправка в древнем городе.
Можно позвонить из Изборска, и что? Сидеть ждать в Из-борске? Спрятаться – в Изборске? В багажнике – миллион или миллионы. Милый, не подведи! Вот пусть им будет стыдно, что за двадцать лет безупречной службы он лишь раз имел возможность купить по служебной очереди машину. Милый, не подведи! Я знаю, бензонасос дряхлый, свечи черные, хозяин у тебя нерадивый, а главное, небогатый. Вот такой банки хватит на безбедную жизнь тебе и твоим внукам, если тихо, не высовываясь. Что за мысли, Герман Васильевич?! Нормальные, если на тысячу пятьсот при нынешних ценах тянуть двоих огольцов, старуху-тешу и брату студенту подкидывать. «Ах, Таня, Таня, Танечка, с ней случай был такой: служила наша Танечка для мафии одной; работница-путания приставлена к фуям, на Танечку внимания ГБ не обращал!» Хорошая песенка получается. А вот ее, кажется, спета. Жаль. Сладкая пиписка. И Юленьку жаль. Детдом – прямая дорога в проституцию, наркоманию. Свидригайлов терзался полусном, полумечтой о девочке, Ставрогин, пришедший к Тихону исповедаться в надругательстве над четырнадцатилетней Матреной, – бедные злодеи девятнадцатого века! После ваших преступлений сожгли в газовых камерах миллионы, сгноили в Сибири несколько поколений; девочки отдавались за кусок хлеба; выросло поколение отцов, насилующих своих сыновей, и матерей, убивающих дочерей из ревности к любовнику. Подростки-девчонки мерзнут на бензозаправках в ожидании «дальнобойщиков», которые возьмут в кабину, оттрахают и, если не повезет, выбросят полуголую где-нибудь в лесу между Минском и Смоленском. Роскошные путаны дают интервью телерепортерам, добропорядочные отцы семейств выводят вечерами жен на промысел. Бедный, наивный Федор Михайлович! Если бы вы почитали то, что приходится читать и слышать мне! «Красота спасет мир». Красота – это товар, и даже не самый дорогой. Сонечка Мармеладова. А больница для несовершеннолетних венеричек, где ни одной даже отдаленно смахивающей на Сонечку, ни одной. И разве похож Почасовик на Ставрогина или Свидригайлова? И могли ли вы знать, что грамм мерзости, которую я везу в багажнике, превращает любого, я подчеркиваю, любого и любую в чудовище, постчеловека, зверя.
Я раскручу это дело, даже если в нем окажутся замешаны неприкасаемые, я засажу Почасовика на полную катушку и отправлю «сладкую пиписку» в лагерь особого режима, пусть Юлия донашивает ее меха и шелка, – я покажу ей финского подданного! Этот подвиг будет посвящен вам, Федор Михайлович. Ваши герои обещали «пустить судорогу», и они сдержали свое обещание.
Я ненавижу эту страну, она смердит на весь мир. Это страна зомби, воров и негодяев. Они прожрали, пропили, проторговали ее. Они развратили всех – одних сделали рабами, других вертухаями и стукачами. Бесы. Вот что угодно правильно, что бесы вселяются в свиней. Огромный всемирный свинарник. А ты – свинарь. В сумерках не разглядеть номеров встречных машин. Жаль».
В блокнотике, лежащем на «ракете», Герман Васильевич помечал цвет и марку встречных машин.
«Они забрали с хутора оборудование или сырье. Это главное. От банки можно отпереться. Но это означает, что они почувствовали, что пахнет жареным. Предупредить могли и красноперые. При таком товаре можно купить любого. И тебя? Меня – нет. Почему? Ну, наверное, потому что я… Неужели захнычешь о своем несчастном детстве? Именно таких несчастненьких, выбившихся в люди на медную копейку, легче всего купить. Бедные хуже богатых, что бы там ни рассказывали прекраснодушные классики. Здесь дело в другом. Не во мне. Я бабник. Развратник, любитель финской бани и шведского пива, но я на всю жизнь запомнил лечебницу для алкоголиков в Кузьминках и заплеванные бесправные коридоры Фрунзенского народного суда, постояльцев очереди в магазин «Вино», что притулился на углу Скаковой и Верхней улиц. И ночные электрички Белорусского вокзала с фиксатыми парнями в кепочках и белых шарфах, и «девушек», которых можно трахать в тамбуре, после того как они восемь часов промучились в аду «Трехгорки». За сигарету, за разговор, чтоб не скучно в невыносимой компании собственных мыслей трястись до Тучкова.
Пусть будут богатые, но не эти плебеи, поднятые волной удачи на гребень власти, и не преступники с сальными сотенными, добытыми только с помощью хитрости, которой плотно набиты их продолговатые головы дебилов, и не вот эти беспощадные молодые твари, умеющие и таможню купить, и без сна прокрутиться несколько суток за рулем, чтобы раздобыть и перепродать «дурь».
Великие идеи свободы, братства, а главное, равенства оказались «мифью», так пусть этот несчастный, бездарный, способный только на подвиг народ заживет тупой сытой жизнью. Как там насчет ярма и бубенчика?»
Впереди бледно высветилась узкая полоска неба – зарево над вечно голодным Псковом. Оранжевый огонек бензинового датчика горел уже давно, но, даст Бог, до управления дотяну. Больше наката! Больше света! Дальше, дальше, дальше. Господи, как же надоели эти хитрожопые умники, которые всегда в порядке. Дальше уж некуда, а им неймется. Куда дальше? Назад надо, назад – к собственному домику, собственному кусочку земли, маленькому пакетику собственных акций. И ведь понимают это, для себя понимают, а вот морочили, суки, голову всем. Как он ненавидит всех этих преуспевающих, в твидовых пиджаках, вещающих с телеэкрана благоглупости. Недаром самые большие деньги – двести рублей в месяц, это теми, дореволюционными, не нынешним мусором – получали «Литераторы», то есть писавшие для Охранного отделения.
Герман Васильевич сознательно задвигал важные раздумья размышлениями необязательными. Для раздумий требовалась тишина кабинета, нужные бумаги, кружка крепкого кофе, консультации с коллегами из других отделов. Например, почему у двоих задержанных в явно наркотическом опьянении анализ крови дал отрицательный результат?
Унылый въезд в древний город. На заправке четыре машины. Может, плюнуть на талоны, заправиться здесь, а то среди ночи ехать на спецзаправку, а там обычно девяносто пятый. Лучше махнуться, как обычно, в гараже и иметь нормальный плебейский семьдесят шестой, к которому давно привык его Россинант, снабженный бронзовой прокладочкой на блоке.
Занял очередь за красной «восьмеркой» с затененными стеклами. Спать хотелось до озноба. Девятьсот километров за день – цифра серьезная, и голоден, как черт. Но лабораторная бутыль требовала действий.
Герман Васильевич откинул голову на подголовник, решил не дергаться по мелочам: вот заправятся 32–65, отъедут, тогда уж он задаст своему коню корма. 32–65 подъехал к колонке, вышел долговязый, мертвенно-бледный в неоновом освещении. Долговязый пошел к окошечку платить; баба, конечно, рявкнула в матюгаль-ник, чтобы пистолет вставил сначала, а потом уж совал деньги. Долговязый дернулся вернуться к колонке, но тут открылась задняя дверца, вышел коренастый с серебряно-седой шевелюрой и того же благородного цвета аккуратно подстриженной бородой.
Герман Васильевич после секундного короткого замыкания системы опознания вспомнил их.
Это они были в роскошном валютном кабаке, где он пил кофе с Татьяной. Что-то тогда царапнуло его в «случайной» встрече и почему-то возникла мыслишка, что Танюша их знает. И кто-то в этом зале был в дураках. Кажется, он, Герман, да увядшая красавица – спутница благородного седого, вставившего пистолет в бак 32–65.
«Они едут на хутор за банкой», – отчетливо и как-то разочарованно-тяжко подумал Герман Васильевич.
* * *
В конце сумасшедшей недели слежек, засад и даже перестрелки в Комарове Герман Васильевич, измотанный и отупевший, оказался в каком-то кооперативном ресторанчике со старшим следователем Грустным.
Грустного здесь, в репинском оазисе благоденствия, судя по всему, хорошо знали. Кроме замечательной финской водочки, на стол были выставлены миноги, копченая курица и лососина. «Гратис»[2], – сказал хозяин, дородный восточный человек.
– Чему обязаны? – вяло спросил Герман Васильевич. – Рэкет беспокоит?
– И рэкет тоже, – скороговорочкой ответил Грустный, – сжигали их, свиней травили, – Русь.
– Н-да-а… Ну ладно, давай за нашу и вашу свободу.
– Давай за Татьяну, чтоб поскорее в колонии оказались, а там уже легче. И контролеры сговорчивее, и начальство победнее, берет проще.
– Чего?
– Не крути мне яйца, майор. Хотя теперь уж, наверное, подполковник? Девочку – жаль. Мужа убили, мать повесилась, ребенок – инвалид, сестричка в детдоме, дядюшка гниет в земле сырой, нахлебавшись ладожской водички.
– За дядюшку, за маму и за сестричку кое-кто будет волочить.
– Утешил. Ты вот… Мой тебе совет: покопайся поглубже в делах ученого, того седого красавчика с бородой. Ты ведь в Москву поедешь?
– Ну.
– Вот и покопай. Это по вашей части. Он ведь гений не только в химии был, он во многом преуспел. Жаль, что наган в рот себе засунул. Такие люди – это же бриллианты генофонда.
– Ничего себе бриллиант. Сука позорная, скольких людей погубил.
– Да я как-то с другой стороны это вижу.
– С какой?
– Да вот влезь в его шкуру. После института – сто двадцать. Тоска. И никаких перспектив. Никто ни хрена не работает и не собирается работать. А еще в институте сделал блестящую работу по синтезу, и что? Ничего. Зеро. А его б в Америку, в Германию надо было послать. Но поехали другие, для кого большая мохнатая лапа берет трубку вертушки в светлом кабинете. Кто в твоем ведомстве ехал? Бездарные сыночки, передающие шифром то, что вычитали в газетах.
– Завидуешь?
– Отвечаю: много у нас диковин, каждый мудак – Бетховен. А ведь записи, что на хуторе нашли…
– Какие?
– Те, в которых он методики разрабатывал… Наши консультанты ахнули. Это же такая прекрасная химия, говорят. А ему это было неинтересно, он какими-то загробными пространствами занялся и еще кое-чем, но это уж по твоей части. Знаешь, мы, может, нового Леонардо да Винчи затравили, как дворовые хулиганы бездомного пса. Слушай, а как они ушли от вас первый раз?
– Он узнал меня на заправке в Пскове.
– Как это – узнал?
– Да вот так. Татьяна описала, а он узнал.
– Он спал раньше с Татьяной?
– Нет.
– Брезговал?
– Наверное.
– А ты не брезговал?
– А я не брезговал. Я ее любил.
– Я так и думал. Когда узнал всю эту историю с твоей поездкой на хутор, подумал: не иначе как влопался наш чекист.
– Больно ты проницательный.
– А в те ли переулки во Танюшины,
У той бляди Танюшки у Алпатьевой,
Хорошо ли терема были раскрашены.
– Ого! Онежские былины знаешь. И за мной, значит, приглядывали.
– Зачем за тобой? За Танюшкой.
– Слушай, так это твои звонили в дверь, когда я в Озерках был?
– Мои. Чтобы ты сматывался поскорее. Омарчик со Зверем к ней ехали.
– Ничего себе… Слушай, ты барыг книжных хорошо знаешь?
– Аск!
– Мне один очень нужен. Блокнотом зовут. Он революцией промышляет, а мне…
– Блокнот книгу по корешку узнает.
– А мне… Меня царская охранка интересует.
– В самый раз, кому ж как не тебе. – Грустный уже был пьян. Они не спали неделю.
– Познакомишь? Я в Москве всех знал, а здесь… думаю.
– Правильно думаешь. Засветили. Ничего, дело поправимое. И вдруг запел гнусаво:
У нас Нева
У вас Москва
У нас Княжнин
У вас Ильин
У нас Хвостов
У вас Шатров
У нас плутам
У вас глупцам
Больным блядям
Дурным стихам
И счету нет.
– Ты знаешь, что седой красавчик написал в записке своей любимой женщине?
– Что?
– «Без науки жизнь есть подобие смерти».
– Что ты знаешь о ней?
– То же, что и ты. Дама с длинной биографией. То ли наивная дура, то ли дьявольски умная.
…Еще – в записной книжке у него: «Сделай самого себя, сбрось ярмо наследия, завещанного тебе пресмыкающимися и обезьянами – будь человеком и направляй свои реакции силою своего разума».
– Ты действительно думаешь, что с ним ушел гений?
– Вспомни квартиру на Новороссийской – такой лаборатории могут позавидовать в Массачусетсе.
– А какая разница между «Чертом», «Крокодилом» и «Сашей»?
– Такая же, как между семьюстами рублями и шестнадцатью тысячами за грамм.
– Ого!
– Кстати. Нам еще надо найти одну дамочку. Она поставляла лаборатории уникальные реактивы. Связана с медициной и, по-видимому, с твоим клиентом.
– С Почасовиком?
– Допускаю. Уж слишком там все плотно сплелось, Почасовик спал с Татьяной, дядя Татьяны сбывал наркотики, а потом наложил на себя руки. Кто-то помог им в первый раз забрать реактивы с хутора. Тот, кто тебя там видел.
– Дама с соседнего хутора, кто же еще.
– Браво! Таисия Файнберг, работает в роддоме, очень ушлая дамочка. Кстати, у нее обнаружили письма твоего Почасовика.
– Я еще в понедельник послал шифровку, но он исчез.
– Правильно. Его изуродовали, он уже не человек. Объект для экспериментов в одном московском НИИ. И вот здесь советую тебе обратить внимание на рассказ свидетеля. Он поведал, что Красавчик как-то сказал: «Мне плевать на ваши вонючие радости. Мне деньги нужны для новых исследований и экспериментов. Я составлю такие программы, что мир ахнет, я создам новое существо». Заметь, не нового человека, а новое существо. И еще слово «мир».
– Ты думаешь…
– Я полагаю, вернее, предполагаю.
– Когда я смогу повидать Никитенко?
– Через неделю, я думаю. Смешно, но у него точно такое ранение, как у Пушкина. Но, в отличие от Пушкина, его спасут. Можно совет?
– Нужно.
– Не трать времени на Никитенко. Здесь все ясно. Никитенко тоже химик по профессии, производил «литературный» поиск, а покойный осваивал синтез наркотика. И освоил. А вот чем он занимался в Москве – это уже твой вопрос. Нам и так хватит возни. Семьсот эпизодов преступной деятельности. Изъято денег и ценностей на миллион долларов, финских марок, готовой продукции, сырья на сумму в три миллиона по нынешним ценам черного рынка. Арестовано пятьдесят два участника. Трофеи: пулемет, карабин с оптическим прицелом, огнестрельное и холодное оружие. На Новороссийской в лаборатории – ракетница с патронами, газовый пистолет итальянского производства… наган он взял с собой. И воспользовался, ушел в мир иной.
– А вот куда девались те двое – мужчина и женщина, что работали в лаборатории? И кто они такие?
Конурка-то жутковатая. Это для зверей, пожалуй, конурка… Это ж надо в двухкомнатной квартире с темной кладовкой производство наладить…
Он, наклонившись над рюмкой, качал кудлатой головой.
«Все. Спекся. Надо закругляться», – подумал Герман, но Грустный вдруг резко поднял голову.
– В Москву, в Москву… – пропел он с мхатовским подвы-вом, – в Москву, Герман Васильевич, и не тяните резину.
Серенький денек мало разнился от серенькой ночи. У шофера было какое-то дельце на Выборгской, и они, как в заколдованном сне, проехали мимо кирпичного дома на Новороссийской, дома, таившего в своих кооперативных недрах адскую квартиру-лабораторию.
Грустному было все равно. Он дремал, запрокинув голову на спинку сиденья, и лицо его было мертвенно-неподвижным.
«А ведь таким он будет лежать в гробу, – подумалось Герману Васильевичу. И еще: – Разве можно сравнить твое баловство с нечеловеческим напряжением жизни Грустного? Близость смерти – это тебе не еженедельные тренировочки по рукопашному бою и стрельба в тире».
О «баловстве» думать не хотелось, и Герман Васильевич устремил взор за окно. Проехали почему-то по Грендцерскому мосту, потом – вдоль Ботанического. Слева казармы, справа – темная зелень сада. Яхты на канале.
«Господи, до чего же я люблю этот город! Это серое нечто, то ли поднявшееся из воды, то ли спустившееся с неба.
Город сумасшедших, отравленных белыми ночами и ртутными испарениями. Город пьяниц, роскошных проституток и истеричных женщин. Интеллигентных старушек и тихих домашних алкоголиков, эротоманов и хватких молодых дельцов «без сантиментов»… Огромное кладбище, где надгробия – дома. Кому дворец над Невой, кому – убогое строение на углу набережной и какого-нибудь Ловизского; кому – вибропро-катная башня в Купчино, кому – сталинский урод на проспекте Маркса. Здесь люди не глядят в зеркала, потому что боятся не увидеть свое отражение».
Герман Васильевич вспомнил о давней своей задумке – дописать рассказик об одном забавном человечке.
Рассказик обещал выйти смешным.
«Сегодня – спать, а завтра – допишу», – уже в полудреме подумал Герман Васильевич. Сквозь сон он слышал, как на Куйбышева водитель тихонько будил Грустного, а дома повалился снопом. Но дописать «назавтра» рассказ не удалось. Ночью «Красной стрелой» Герман Васильевич по приказанию начальства отбыл в Москву.







