Текст книги "Узелок Святогора"
Автор книги: Ольга Ипатова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Хрустальная чаша надежды
Собирая одеяла, которые с утра проветривались на бельевой веревке, Антон не замечал, что с улицы, насмешливо блестя глазами и уверенно положив маленькие руки с ярко накрашенными ногтями на мокрые доски ограды, уже давно смотрит на него Катя. Наконец он поднял голову и увидел ее, неловко дернулся, но, быстро овладев собой, ответил на ее «здравствуй!» и неторопливо пошел в дом. Катя дождалась, пока бывший муж все же выйдет из дому – за очередной охапкой одеял. Выйдя и вновь увидев ее, он внутренне сжался: темно-карие Катины глаза, такие яркие на розовом, гладком личике, смотрели на него с вызовом и ожиданием. Он не хотел видеть ее, потому что каждая такая встреча приносила боль и новую вспышку безнадежной уверенности в том, что ничего у них с Катей не наладится. Он торопливо пошел в глубь двора, невольно заслоняясь от нее одеялами.
– Слушай, Антошка, давай сегодня встретим праздник в парке? А? – сказала она ему в спину. Антон минуту помедлил, прежде чем равнодушно оглянуться.
– Что, кавалеров не нашлось?
– Да ну тебя! – махнула она рукой. – Просто посидим по-человечески, вспомним все хорошее.
– Хорошее? – Он прищурил глаза. В голосе его звучал вызов. Но она смотрела как ни в чем не бывало, только в темных глазах мелькали смешливые искорки.
– Конечно, хорошее. Ну и что, если мы разошлись? Что у нас, и вспомнить нечего?
– Нечего.
Она совсем не обращала внимания на его сухой и колючий тон, и это еще больше злило Антона, потому что в ее игре, готовности снова встретиться с ним было сознание своей власти и своей красоты. И в то же время он жадно и бессознательно вслушивался в ее интонации, в голос.
– Антошка, ну не разыгрывай из себя неизвестно кого! Посмотри, какой день нынче! Солнце, тепло – зачем хмуриться, зачем вечно городить эти проблемы?! И ты ведь хочешь побыть со мной. Я это знаю. Одним словом, в семь часов, на нашем месте! Слышишь?
Не дожидаясь ответа, она повернулась и пошла по улице, высокая, с каштановыми кудрями, которые выбивались из-под коричневой вязаной шапочки, в темном пальто, что обрисовывало ее стройную фигуру. Антон заметил па ней новенькие ботинки с желтыми металлическими подковками и подумал, что ей, наверно, тяжело ходить на таких высоченных каблуках. Но она шла легко, словно несла ее какая-то гибкая, уверенная сила, что пробивалась в каждом ее движении, во всей фигуре.
Стукнула дверь хаты; дед спускался по ступенькам крыльца, тяжело подтягивая негнущуюся ногу. Он ваял два одеяла, мимоходом заметил:
– Не клади на мать холодное, сначала погрей у батареи.
– Хорошо, – отозвался Антон, неподвижно стоя у веревок.
Дед посмотрел сквозь редкую ограду на уходящую Катю, хмыкнул, но ничего не сказал и, согнувшись, ушел в дом. Антон поспешил вслед за ним.
В печи догорало неяркое пламя, особенно бледное в свете розового утра, что смотрело в окна. Пахло жареным, деревенский чугунок покрылся белой, чуть припорошенной пеплом пеной.
– Кто сегодня кормить будет, ты? – спросил дед, положив одеяла возле батареи и поставив на стол миску с оладьями. – А то давай я.
– Да ладно. Ты отдохни, хватит тебе с печкой забот.
– Ага, холера, что-то там заерундило. Нужно Гришку кликать.
– Твой Гришка уже не видит ни черта.
– Так ему восьмой десяток пошел. Но дома еще командует, вояка.
– Пускай себе командует, а для печи надо кого-то из молодых найти.
– Кого тут найдешь, в городе? Когда-то в деревне хоть и один, да был мужик, у которого тяга гудела, и все, что по печной части надо, спорилось. А теперь…
– Ну, пошло-поехало! Ты вот лучше на оладьи жми, пока горячие.
Они вели этот разговор не спеша, и каждый занимался своим делом: дед прибирал у печи, сковородником пошевелил головешки, снял пену на чугунке. Антон вывез из соседней комнаты мать, прикрыл ее ноги пледом, примостив коляску поудобнее у стола.
Мать сидела неподвижно, в голубых выцветших ее глазах были спокойствие и отрешенность, желтоватое лицо напоминало увядающий осенний цветок, сиротливо застывший где-нибудь у ограды, побитый ранними морозами и непогодой.
– Сегодня оладьи, Стефания. Вку-усные, мягкие! – заговорил с нею дед.
Она повела глазами на голос, потом отвернулась и стала смотреть на сына, смотрела спокойно и сонно, словно не видя его.
– Давай, мама, завтракать, – сказал он и, окунув оладью в сметану, осторожно поднес ее к губам матери – белым и неподвижным. Она машинально взяла еду в рот, вяло зашевелилась в кресле. Серый дымчатый кот подошел к столу, сел, не сводя глаз с оладей.
– Брысь! – замахнулся на него дед.
– Зачем гонишь? – проговорил Антон. – И ему тоже хочется.
– Ему все хочется, особенно сметанки!
Они разговаривали, но и словом не упоминали о том главном, что волновало и было на сердце у обоих: что матери, видно, снова стало хуже, потому что второй день она почти в бессознательном состоянии, ничего не понимает из окружающего. Утром был участковый врач, но он не сказал ничего утешительного. Впрочем, за эти восемь лет, с тех пор как молодую, подвижную Стефу неожиданно свалил инсульт, врачи потеряли надежду на ее выздоровление и только удивлялись упорству, с которым оба Сурмача, сын и отец больной, вели борьбу со смертью, вели ее каждый день и час, отвоевывая эту слабую, почти угасающую жизнь. Сын научился делать даже внутривенные уколы, ставить катетер, ловко, как опытная санитарка, обмывать больную в ванне, жадно читал всю доступную ему медицинскую литературу и порою даже подсказывал врачам какой-то новый препарат, новое средство. Дед, которому крепко досаждали старые, еще с гражданской, раны, целыми днями крутился по хозяйству и порой шутя говорил внуку:
– У меня с богом договоренность. Не помру, пока Стефе буду нужен! Службу при ней несу!
Через открытую форточку тянуло молодым, здоровым морозцем, яблоневой гнилью – в нынешнем году было много падалицы, а убирать ее не было времени. Слышались гудение троллейбусов и изредка острый, резкий скрежет трамвайных колес. Тихая их улочка выходила на городскую магистраль, одну из самых оживленных в городе, по плану ее должны были сносить, а пока здесь еще, как в деревне, с утра над хатами колыхались столбы дыма, звенели ведра возле колонки, ахали топоры.
В большой, просторной хате, которую дед ставил сразу после войны, уживались рядом стенка из темного венгерского гарнитура и беленая печь, фарфоровая трофейная ваза и ряд вычищенных до блеска чугунов, стоящих на крепкой самодельной полке. Дед любил столярничать, и, кроме стенки, купленной еще Катей, все в доме было самодельное, крепкое, свое. Антон подчас вор-
чал на старика, про себя удивлялся его неугомонности и энергии. Восемь лет назад дед был тихим, он жаловался на печень, хандрил, понемногу выпивал со своим ровесником дедом Гришкой. После несчастья с дочерью в нем будто развернулась какая-то новая пружина, и он, заново впрягшись в нелегкие домашние обязанности, ходил озабоченный, но бодрый и, не утихая, все теребил Антона: «Помогай, доставай, делай…»
Застелив кровать, дед снова присел к столу и, как о чем-то маловажном, спросил внука:
– Чего ж она приходила?
– Так, – неохотно отозвался Антон.
Он уже знал, что, несмотря на неприязненный тон деда, на собственную обиду и все, что произошло некогда между ним и Катей, он придет сегодня на их место в парк. Парк этот скорее напоминал лес, дорожки, что вились между частыми, но тощими тополями, были со всех сторон зажаты высокой травой и бурьяном. Проложенные как попало, они терялись в гуще деревьев, а в майские дни здесь одуряюще пахло молодой крапивой и первыми зелеными листочками, и тяжелые, жирные вороны качались на тонких кронах, как на качелях.
Когда-то, еще учениками, Антон и Катя сажали здесь деревья. Тогда на месте парка был пустырь, в старых окопах собиралась вода и стояла целое лето, поблескивая сквозь ряску. Тучи комаров и мошек толклись над болотцами, пугая забредающую скотину, дико и неприветливо торчали кочки и вывороченная земля. В одну из весен сюда пришло несколько машин, болотца были забросаны песком и торфом, а вскоре школьники из ближайших школ уже садили молодые топольки в лунки, тоже выкопанные заранее. Именно там Катя, еще восьмиклассница, наклонившись с Антоном над саженцами, прошептала, как всегда, чуть насмешливо:
– Будешь в этот парк ко мне на свидания приходить…
– Еще чего! – Он, десятиклассник, почувствовал, как 10* 147
густо прихлынула к лицу краска. Оглянувшись, не слышал ли кто ее слов, пробурчал глухо:
– Соплячка ты еще, чтобы про это думать.
– Будешь! – уже громче и уверенней заявила Катя, и карие ее глаза сузились и заблестели, как у разозленной кошки, а он совсем растерялся, покрутил пальцем у виска и, подхватив первый попавшийся саженец, быстро понес его к дальней лунке.
Катя, помнится, тогда была в пальтишке, почти неприметные заплаты на котором были мастерски пришиты его матерью, на ногах были резиновые ботики, их девочке тоже отдала его семья, и даже шапочку, которая набекрень торчала на кудрявой Катиной голове, она вязала с помощью Антоновой матери, когда приходила к ним по вечерам учить уроки.
Приходила она часто, потому что жила в семье, где отчим и мать часто выпивали, ссорились и даже дрались. Тогда Катя убегала из дому и являлась к ним ночевать. Порой ее мать вспоминала о дочери и являлась к соседям, лохматая, раскрасневшаяся, она плакала в кухне и громогласно жаловалась на отчима. Катя, быстрая, как зверек, караулила ее у двери, пренебрежительно кривила губы и передразнивала несвязные, жалкие слова. Тогда мать схватывалась с места, бежала за дочерью и, если ей удавалось поймать ее, трепала густые каштановые кудри непокорной, та визжала и царапалась, а Антонова мать защищала девочку и звала на помощь деда…
Все это вспоминал Антон, когда под вечер шел в парк, к густому березовому леску, что правым крылом своим примыкал к парку, где чернела ограда воинской части и, почти неприметные с дороги, стояли три огромных пня. Эти пни присмотрела Катя, когда принесла несколько березок и, высадив их, создала полянку, где, как и обещала, часто потом назначала свидания Антону. Теперь над парком горела ласковая розовая заря, и мягкий, таинственный свет ложился на пожелтевшие, почти без листьев березки, на высокую бурую траву и мокрые темные пни. Никого не было вокруг. В парке бывало людно только летом, в выходные дни, а под вечер тут лишь блуждали пары и шелестели по кустам выпивохи. Сейчас, осенью, здесь пустынно желтели дорожки и бело-серые тополя просматривались до самой дороги.
Антон достал две газеты и постелил на пнях. На большой поставил бутылку лимонада и два пластмассовых стаканчика, положил вилки. Все это – и белые легкие стаканчики, и маленькие вилки, и две тарелки из фольги, в которых обычно держат заливное, – осталось от тех времен, когда они с Катей беззаботно ездили на электричке на природу, путешествовали по окраинам города или отправлялись куда-нибудь на экскурсию. В области было немало городков, где встречались еще старые храмы, замки, где оставила свои следы история. Катя тогда училась в торговом техникуме, он работал на заводе. Ему нравилось тратить на нее деньги, он любил покупать ей подарки, старался удивить, обрадовать.
Мать готовила для них комнату, копила деньги на свадьбу. Но Катя настояла на том, чтобы не торопиться.
– Посмотрим, какая сложится ситуация, – рассуждала она. – Нужно ведь будет тебя у нас прописывать, а эта… – так называла она мать, – может не согласиться. А если пойду к тебе, они оттягают у меня мою законную часть дома.
– Ну и что? У нас дом большой, – пробовал уговорить ее Антон. – Пусть они себе живут как хотят.
– Ты что? – ужасалась Катя. – Чтобы я отдала за так дом? Отчим и так уж под мать подкапывается, со свету ее сживает, чтобы потом на молодой жениться. Не-е, меня им не провести!
Но вскоре совсем неожиданно умер отчим – крепкий мужик, всегда смотревший исподлобья, настороженно и угрюмо. Мать притихла, сразу постарела и редко выходила из дома.
Тогда и справили Антон и Катя свадьбу. Гуляла на той свадьбе вся улица, и вся улица признала, что среди девчат самой красивой была молодая…
Антон раскладывал на газете хлеб и сало и вспоминал о годах, когда они жили вместе, не замечая никого вокруг, жили только своим счастьем и любовью. Сколько раз поднимали они с Катей вот эти стаканчики, сколько пожеланий было при этом сказано! Он взял один из стаканчиков. А может, сегодняшнее свидание что-то изменит? Катя поймет, как ему трудно без нее, как не хватает ему ее смеха, искристой улыбки и живости?
Он поднял руку, и белая пластмасса, пронизанная розовым светом, засветилась как хрусталь. Хрустальная чаша примирения. Чаша надежды, которую они поднимут сегодня…
Он не заметил, как подошла Катя. Голос ее прозвучал неожиданно и, как всегда, озорно и весело:
– Бедненький, заждался тут меня!
Она мгновенно распаковала свою синюю модную сумку, разложила на пне масло и консервы, баночку кетовой икры, открытую заранее, потом нарезала пирог с корицей.
– Богато живешь, – заметил Антон.
– Не ворую же. А ты не жалей чужого. Сегодня же праздник.
Слово «чужого» резануло его.
– Я не жалею, но зачем лишнее? Столько мы не съедим.
– Все такой же… Мужик! – не то упрекнула, не то пошутила она.
– На мужике земля держится, – серьезно возразил он.
Шел разговор, в котором каждое слово имело свой подтекст, когда словами как бы испытывали друг друга, намеками говорили то, о чем говорить сегодня было нельзя. И может, оттого, что говорили они не просто так, а испытывая друг друга, голоса их становились тише, вкрадчивее, проступало в них волнение и ожидание.
– Ну что? – Катя ловко открыла бутылку с лимонадом. – Начнем!
Желтоватая жидкость запенилась в стаканах, они сделали несколько глотков и принялись за еду. Антон вспомнил, что с самого утра ничего не ел, день прошел как в тумане, тумане ожидания и надежды.
Розовый ласковый свет исчезал, деревья теряли свои очертания, сливаясь с темнотой, отчетливей запахло влагой и прелыми листьями. Из темноты возник черно-белый сенбернар, лохматый, как медвежонок, он подбежал к Антону и Кате, остановился, принюхиваясь, помахивая хвостом. Вслед за ним показался хозяин, он строго позвал собаку, но тут Катя закричала:
– Не ругайте его, идите лучше к нам!
Хозяин приблизился к ним.
– Вам тут весело, – сказал он с завистью. – А мои все уехали на праздники, один я с Диком и остался.
– И правда, посидите с нами, – пригласил его Антон. Он знал эту привычку жены мгновенно заводить знакомства, руководить любой компанией, как опытный дирижер – оркестром. Возле нее было всегда шумно и оживленно. Вот и теперь она мгновенно соорудила нечто вроде подноса, подала его мужчине. Хозяин сенбернара улыбнулся ей в ответ устало и приветливо.
– Веселая у вас жена, – сказал он Антону. – Это хорошо. Пока молодые, веселитесь, радуйтесь жизни. Короткая она, ой какая короткая!
– Ну да? – удивилась Катя. – Ой, а мне, наоборот, кажется, что дни так уж тянутся, тянутся…
– Это пока вы молоды, – возразил гость. – Потом часы и дни начнут набирать скорость, а там запрыгают как бешеные, не успеваешь их ни посчитать, ни остановить! Ну, мне пора, не буду вам мешать.
Он поблагодарил, позвал за собой Дика. Тот неохотно пошел, оглядываясь на Катю.
– Видишь, даже собаки меня любят!
Упрек прозвучал в ее голосе, но Антон смолчал, потому что не так нужно было начинать этот разговор. Но Катя не унималась:
– А ты почему… почему ты меня не любишь?!
– Не нужно, Катя, – пробормотал он, поднимаясь. Но она преградила путь, закинула ему руки на плечи, приблизила лицо:
– Поедем отсюда, Антон, миленький! Поедем! Обменяю свою половину, в любой город поеду, лишь бы с тобой!
Было темно, и лицо ее бледно светилось перед ним – лицо, которое он столько раз покрывал поцелуями. От нее пахло духами, теплотой чистого, ароматного тела – запах был таким знакомым, как каждое ее движение, каждая интонация в звонком, капризном голосе!
– Но ведь твоя мать тоже старая и больная.
– А что мне до нее? Что она, растила меня? Да если б и растила, я же не привязанная, не прикованная. У нас, молодых, своя жизнь, Антошка, разве ты этого не понимаешь? Есть дома инвалидов, дома престарелых – для кого они?
– Только не для моей матери.
– Как я ее ненавижу! Она всему причиной. Пускай бы она скорей помирала!
Она отпустила его, закрыла лицо руками, затряслась в беззвучном плаче.
Антон снова сел, охваченный болью и гневом. Когда-то за такие же слова он ударил Катю. Она отлетела в угол, ударилась, в глазах у нее появился ужас, а он, ошеломленный, торопливо отошел от нее с горящим лицом.
– Молчи, Катя.
– Ты снова начнешь мне говорить про долг и доброту? Про терпение?
– Не издевайся.
– Восемь лет ты ей служишь! Восемь лет, которые она забрала у меня!
Как ни странно, сейчас он испытывал не гнев, а жалость к Кате. Она не знала, что такое терпение, долг, что такое чувство к матери, и ее нужно было жалеть, как жалеют слепого или увечного. А ведь и она его жалела, потому что не понимала, как можно нести столько лет такое бремя – нести терпеливо и упорно. Что-то страшное было в ее непонимании, в том, что такие же слова – о неразумности его, о том, что матери лучше умереть, чем жить в таком состоянии, – он слышал и от других. Даже участковый врач сказал, что, может, не стоит тратить столько на лекарства, что не стоит так изнурять себя, а это значило в глазах Антона, что лучше бы дать матери спокойно умереть, и тогда можно будет снова жить с Катей, чувствовать себя свободно и несвязанно, и он задохнулся, выскочил из дому и долго стоял у ограды, на холодном осеннем ветру.
В первые месяцы и впрямь было мучительно тяжело справляться с неподвижным телом, видеть, как гаснет в глазах сознание и возвращается после огромных усилий его и деда, делать множество черной, неприметной работы, которая теперь была привычной и не такой обременительной. Но иначе было нельзя, ведь он всегда помнил, что мать и дед вырастили его и поставили па ноги. Отец его, кочегар с ТЭЦ, рано умер. Да и не только в долге было дело. Наверно, крепко сидело в Антоне чувство кровного единства с семьей и еще что-то, чему дать название он затруднился бы, но что было так же неотделимо от него, как группа крови или цвет волос… Случись беда с Катей, он и за ней ухаживал бы так же истово и самозабвенно, потому что и она была родным человеком, и на нее распространялись узы кровности и родства..
Катя ушла в первый же год. Ушла, резко и отчужденно заявив Антону:
– Все. Я больше не могу выносить эту каторгу. Или я, или она!
Он пробовал уговаривать ее, потом, окаменев, молча слушал Катины оправдания, молча смотрел, как она укладывала чемоданы.
– Ну что ты молчишь? – Она и сейчас не могла выносить его молчания и подыскивала самые обидные слова, чтоб задеть его побольнее, заставить взорваться. – Этакий тихий мужичок-молчальник! Такой правильный, хороший! Ты…
Он молча слушал и все больше жалел свою бывшую жену. Раздался грохот, далеко в небе взлетел букет разноцветных огней, осветивший все вокруг. Начинался салют. Стало ясно видна Катя – растрепанная, в злых слезах; он потянулся, чтобы поправить ее волосы, но она отшатнулась, выкрикнула проклятье – злобное, несправедливое. Полетели на землю консервы, белые пластмассовые стаканы. Он потянулся за ними, но Катя стремительно топнула ногой, потом еще, еще. Что-то затрещало, брызнуло, покатилось. И тогда он поднялся и, не оглядываясь, побрел прочь по песчаной дороге, а разноцветные салюты все взлетали и взлетали над краем парка, освещая все то зеленым, то синим, то красным огнем. С улиц, примыкающих к парку, донеслись крики «ура!», молодые голоса звенели весельем и радостью. Он свернул с дороги, пошел напрямик к дому, и было слышно, как чавкает под ногами раздавленная скользкая листва и в домах глухо лают собаки.
Когда он пришел домой, дед встретил его в сенях.
– Матери лучше, ты уж посиди с ней, поговори… Антон зашел в комнату, и выцветшие, измученные глаза матери встретили его такой любовью и лаской, что он почувствовал, как слезы защипали глаза. Подошел, бережно закутал ее одеялом.
– Ну что, мама? Лучше тебе, видишь.
Она слабо обняла его худой рукой, по-детски жалобно сказала:
– А мой же ты сынок… Будто встретилась с тобой опять. Взять бы сейчас и умереть. И что это бог не дает смерти? Мешаю тебе…
– Ты чего? – Горло у него перехватило спазмой. – Наоборот…
Он говорил правду – вялая, худая рука матери, которую он держал в ладонях, как будто соединяла его с жизнью, делала ту связь крепкой, надежной, честной. И он закрыл глаза, прижался к ее ладони губами.
Еще один разноцветный букет взлетел над далекой площадью и рассыпался мелкими огненными брызгами, выхватив из темноты их тихую улицу, толстые клены и ограду возле дома.
– Праздник, – вздохнула мать, и глаза ее осветила радость.
Дед подметал у порога, что-то ворчал. Антон увидел сквозь открытую дверь свой мокрый след и мелкие белые осколки пластмассы, замазанные липкой осенней грязью.
Ему показалось, что в хате пахнет горькими осенними цветами, теми, которыми пахли Катины руки. Он отвернулся, потом, подойдя к двери, плотно закрыл ее, поставил на огонь воду для шприца.
А на улице кипел праздник. Молодые голоса затягивали песню за песней, играла радиола, и кто-то счастливо говорил невдалеке – отчетливый голос его врывался в форточку:
– Я же люблю тебя, Люська. Глупая ты. Слышишь? Жизнь шла своим чередом.







