412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Ипатова » Узелок Святогора » Текст книги (страница 4)
Узелок Святогора
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:17

Текст книги "Узелок Святогора"


Автор книги: Ольга Ипатова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

– Есть у тебя кто-нибудь из дальних родственников? – спросил он наконец.

– С чего вы взяли, что я не хочу возвращаться в интернат? – вопросом на вопрос ответила Веня, угадав его мысли, и он, удивленный, подтвердил:

– Не хочешь, моя милая. И это так же верно, как и то, что если ты заболеешь снова, то…

Он выразительно и зловеще пощелкал пальцами.

– Наоборот! – вспыхнула Веня. – Думаете, ваша больница мне нравится? Нянечка сегодня вон ругалась, как…

Она задохнулась от обиды, от того, что Вячеслав Степанович был как-никак прав, от того, что прочитала на его лице сочувствие и жалость.

– Нянечка о тебе думала, – продолжал он. – И ты должна заботиться о здоровье, никто это лучше тебя самой не сделает. Жизнь – дорогая штука, а ты еще никто, и тебе уйму сил и всего остального надо, чтобы стать художницей, коль уж ты начала рисовать…

Веня покраснела. Вячеслав Степанович смотрел на нее с улыбкой, значит, он не рассердился на ее шаржи – она довольно точно ухватила его манеру сутулиться, прятать шею в воротник халата, щелкать пальцами… Но как нашли эти рисунки, тщательно запрятанные в тумбочку и перевязанные нитками?

– Нянечка, нянечка их нашла, – снова пояснил Вячеслав Степанович, – и мы провели с нею творческую дискуссию. Она получила урок по этике, – добавил он непонятно, – а я – по эстетике… – И, вздохнув, совсем непоследовательно заметил: – Жалко, что ты такая большая. Совсем барышня…

– Почему? – Веня снова осмелилась взглянуть на врача.

– Я бы мог брать тебя на выходные, – задумчиво сказал он и объяснил: – Изменить бы тебе обстановку, моя милая, ну, хоть бы в гости к кому-то сходить. А ко мне… Жена будет коситься. Так-то.

Веня пристально посмотрела на врача. На его худое усталое лицо с серыми припухшими глазами, вокруг которых отечно желтела кожа, иссеченная ранними морщинками. Ему, наверное, тоже не хватало тепла и внимания. И у него была своя, потаенная, неизвестная для других жизнь – какая же она? Кто там встречает его дома, какая она, его жена, которая стала бы коситься даже на нее, Веню? И почему потянулся он к ней, словно видя в ней близкую ему душу и в то же время понимая, что никогда, никогда не приблизить ему к себе и своей жизни диковатую интернатскую девчонку, у нее своя дорога, а у него, взрослого, солидного, степенного человека, – своя? И горечь мгновенно коснулась ее сердца – горечь догадки, что вот еще одна непонятная потеря, а сколько их впереди! Стало страшно и опять бесконечно одиноко. Слезы уже готовы были брызнуть из глаз, но Вячеслав Степанович, видимо, почувствовал это, сказал:

– Ну иди, иди, моя милая! Отдохни. И помни мои слова – береги себя!

Наклонив голову, девочка стремительно выскочила из кабинета, а он, потоптавшись на месте, с досадой махнул рукой и снова стал, подперев голову руками, читать бесконечные истории болезней, стараясь не думать о Вене и заглушить в себе неясное, непонятное ему самому чувство вины перед нею…

После обеда Веня опять сидела в холле, бездумно глядя на пустое крыльцо, по которому изредка проходила нянечка или кто-нибудь из медсестер. Все словно съежилось в ней, и такой же съеженной казалась одинокая пальма в углу, в деревянной крашеной кадке. Мечеподобные ее листья обвисли, словно ветви ивы, на них кое-где проступили желтые пятна. Высокая худая старуха вошла в холл, бережно отвела их рукой и тоже уселась в кресле, лицом к окну. Нога ее в простом темном чулке подрагивала, из-под белого платка густо текли вниз белые волосы – по вискам, по впалым бескровным щекам и дальше по шее, на которой видна была нитка коричневых круглых бус. Веня уже несколько раз встречала эту женщину в коридоре, успела заметить, что та ни с кем не разговаривала, молча прохаживалась весь вечер. Яна, которая время от времени забегала в больницу, поежилась, когда они с Веней встретили старуху на прогулке.

– Что-то ведьминское в ней есть… Ты с ней пореже встречайся, Венька, а то такая всякую охоту выздоравливать отобьет!

Яна училась в техникуме, первые туфельки с острыми каблучками изящно сидели на ее ногах, обтянутых капроном, и всегда кто-нибудь ожидал ее за оградой: то высокие, в непривычно узких брючках парни – стиляги, как из называли вокруг, то какой-нибудь солидный парень в очках. Дистанция в полтора года, которая была между подругами, теперь становилась особенно заметной: Яна выглядела взрослой девушкой, изящной, кокетливой, Веня же была еще похожа на нескладного, угрюмого подростка, и ей предстояло возвращение в тот же восьмой класс, к Антоле Ивановне, которая добивала последний свой предпенсионный год.

Сейчас, сидя в углу, девочка думала о том, как ей, узнавшей столько о жизни, увидевшей воочию те страшные ворота, через которые уходит человек, жить теперь среди младших, как говорить с Антолей Ивановной и учить уроки, как совместить все это? И ей впервые стало жалко и Антолю Ивановну, не любимую всеми, страдающую от этой нелюбви, и Яну – беззаботную бабочку, жадно летящую к огню, и Нелю Абросимовну, которая, кусая почерневшие губы, задыхаясь и натужно хватая воздух, говорила своей молчаливой, иссохшей матери:

– Не хочу! Мамочка, не хочу! Еще… хоть год, хоть неделю!!!

* * *

– Ты что, дитя? Что ты плачешь?

Старуха стоит перед Веней, лицо у нее суровое, как всегда, но какая-то тень сочувствия лежит на нем.

– Я… ничего… – всхлипывает Веня, кулаками вытирая мокрые щеки.

– Мамку, наверно, вспоминаешь? Ничего, не плачь, скоро пойдешь домой.

– Нет у меня матери! – Веня застегивает слишком большой для ее нескладного тела халат, на котором расстегнулись верхние пуговицы. – Я детдомовская. Интернатская, – тут же поправляет она.

Темные глава старухи загорелись каким-то глубинным огнем. Она положила руку на голову девочки, пригнула ее к своей груди.

– Дай я тебя послушаю… Только ты не пугайся, чуешь?

Рука на Вениной голове кажется тяжелой, но удивительно – от нее исходят покой и тепло, и Веня чувствует, как в душе что-то тает.

– Ну что, успокоилась? – спрашивает старуха и улыбается. Зубы у нее еще крепкие, странно видеть такие на старом, сморщенном лице. Но лицо это, хотя и темное и морщинистое, уже не кажется страшным. Наоборот – улыбка у старухи добрая, чуть насмешливая. Что в ней страшного нашла Янка, непонятно!

– Вы что же, знахарка? – с любопытством спрашивает Веня. – Даже Вячеслав Степанович так не может.

– А эта сила, дочушка, не от науки – от земли, – отвечает старуха. – А как у меня выходит – и сама не ведаю. Я ж не ученая, только бедами мученная, откуда мне знать что и как?

В холле сгустились тени. Входит Вячеслав Степанович, щелкает выключателем и весело спрашивает:

– Кто это тут у меня от процедур прячется?

– Я уже не прячусь! – отзывается Веня, а ее собеседница сразу же каменеет, замыкается и снимает руку с Вениной головы, стриженной в больнице ученицей парикмахера, отчего голова девочки напоминает поле, которое выжала тупым серпом неумелая жнея. Вячеслав Степанович чувствует, что он помешал:

– Куда же вы, Печурко? Как вас, кстати, по отчеству? Мария, а дальше?

– Можете просто – баба Марыля, – отвечает старуха, и ее губы тут же сжимаются, становятся одной узкой полосой.

– Ну хорошо, хорошо. Я тут вижу, что Веня с вами повеселела. Глаза заблестели. А, Веня? Раз так, то вы уж ее не оставляйте.

– Вы врачи, вы и помогайте!

– А вы? Доброе слово лечит иногда сильнее, чем лекарства. А Веня, между прочим, на вас похожа. Ей-богу, можно подумать, что вы ей родня.

В глазах бабки Марыли промелькнул испуг. Она смотрит на Веню и тут же с тревогой переводит взгляд на доктора.

– Не надо мне никакой родни!

– Жалко. – Вячеслав Степанович огорчен. Он, видимо, ожидал чего-то другого и теперь говорит сухо, почти официально: – Я-то думал, что вы тоже к сироте тянетесь. Может, и подружились бы. А раз так… Что же вас дети-то не навещают, не приходят?

– Какое ваше дело? – Баба Марыля поспешно шагает прочь. – Не хочу я ничего, хватает мне своего горя!

Вене стыдно и горько. Ей ничего не нужно от бабы Марыли, зачем же та с такой злостью отказывается от нее? Все равно ей осталось тут быть два-три дня. Ведь она не навязывалась, старуха сама подошла к пей. Это Вячеслав Степанович разной ерунды наговорил и все испортил!

Она срывается с места и, не глядя на доктора, обгоняет бабу Марылю, выбегает из холла. Но неприятности не ходят поодиночке: тут же налетает она на медицинскую сестру Зою. Звон стекла, мелкие осколки под ногами, испуганный крик медсестры.

– Сумасшедшая! – кричит Зоя. – Тебе известно, что это лекарство днем с огнем не сыщешь? Его столько выбивали, выпрашивали!

– Потому что ваш больной в министерстве работает! По блату выписывали!

Вене стыдно и горько, и потому голос ее звучит нахально, он, голос, словно существует отдельно от нее и повторяет то, о чем когда-то шептала ей Сирена.

– Что-что? – взвивается Зоя. – Кому это здесь дают по блату? Что ты знаешь, сопливая!

Но тут к ним подходит Вячеслав Степанович. Он успокаивает медсестру и, обняв Веню за плечи, ведет ее в палату. И побелевшее лицо девочки тянется к нему. Есть же на свете добрые люди, и как хорошо, что они рядом.

* * *

А ночью Вене снится, что она плывет по теплой спокойной реке и сквозь зеленоватую толщу воды время от времени посматривает на песчаное дно. Там суетятся маленькие серебряные рыбки; сверху падают на голые коричневые плечи Вени рубиновые капли солнца и не обжигают кожу, а, наоборот, холодят ее…

Веня просыпается. Кто-то сидит возле нее. Присмотревшись, девочка видит бабу Марылю, неподвижную и прямую, как привидение.

– Не пугайся, дзитя, – говорит она. – Не пугайся и прости меня. Я недобрая бываю. Доброй мне не с чего быть-то… Не с чего… Одна я, как палец на руке. А что за рука с одним пальцем!

В палате раздается храп Сирены; телевизионная вышка смотрит в окно, ее красные огни словно уголья, которые раздувает осенний ветер; зеленая забытая реклама мигает вдалеке ярко и ненужно; черная осенняя ночь плещется о стены больницы.

– Что я хотела спросить: кто ж тебя в сиротский дом сдал, где твои родные?

Венины глаза привыкают к темноте, ей отчетливо видно лицо бабы Марыли. Может, и в самом деле они похожи? Глубоко посаженные глаза, впалые щеки… А может, просто все это выдумал добрый доктор, мечтатель и неудачник?

– Никого у меня нет, – неохотно отвечает Веня. – Подбросили меня в детдом, а кто – неизвестно. Только имя написали и фамилию.

– Что же, моя детка? Так ничего о своих и не знаешь?

Не знаю. А зачем вам это?

– Зачем… Когда доктор сказал, что мы похожи, я его с горячки обругала, а потом опомнилась и думаю: он же плохого ни тебе, ни мне не хотел. Да и я тоже хороша. Вздумала злость свою на сироте вымещать!

– Какую злость?

– Не перебивай, дитятко! Я и говорю: как подумаю, что ты одна, что-то грызет и грызет внутри. Я думала, сердце у меня закаменело, а оно, вишь, живое еще, напоминает о себе, болит! Василя, сынка моего, убили на глазах моих, с тех пор сердце изошлось, думала, что не выживу, не смогу больше на свет смотреть.

– Кто убил?

– Они, гады, кто же? Эсэсовцы. Развязали ему руки, бедному, говорят: «Беги!» А когда побежал… Разрывными в него, да сблизку! Каждая пуля сквозь меня прошла. Но смерть ему досталась, а не мне. А во мне те пули на веки вечные засели, чтобы всем наказала, чего жизнь человеческая стоит! А она ничего не стоит, мое дитятко.

Баба Марыля все так же сидела у кровати. Заскрипели пружины, женщина напротив беспокойно заворочалась – наверно, ей снилось что-то недоброе. Баба Марыля следила за ней пустым-пустым взглядом.

– Ну а мать твоя кто? Хоть живая она?

– Я ж вам говорю – ничего не знаю. Думаете, мне самой не интересно? Как подумаю, что я как та трава у забора…

Наступило молчание. Потом баба Марыля тяжело поднялась.

– Когда тебя выписывают?

– Дня через два.

Веня откидывается на подушку. Как крик души, вырвалось у нее это признание, и теперь ей неловко и стыдно – зачем говорила все это чужому человеку, тем более непонятной, своенравной бабе Марыле? И тут же приходит успокоение: ведь и баба Марыля рассказала ей свою жизнь, и как ни говори, а есть уже между ними какая-то душевная близость, подобная той, которую она чувствует с Вячеславом Степановичем!

– Я еще зайду к тебе, – опять помолчав, говорит баба Марыля и направляется к двери.

Но Веня не хочет ее отпускать. Таинственное чувство близости и теплоты не дает покоя, ей хочется говорить и говорить, несмотря на то, что им приходится шептаться, чтобы не разбудить остальных, – а может быть, именно поэтому. Есть слова, которые можно говорить только так – шепотом, чтобы не подслушало чье-то равнодушное ухо, чтобы самому еще раз пережить то, что в них, словах, заключено.

– А у вас… у вас… неужели больше никого нет?

– Девка моя, дочка, где-то живет. Двое их было у меня. Василь весь в меня. А Ксеня – в батьку своего пошла, в Аркадия. Тот такой же… летун. Как огонь, быстрая была, верткая. Зато и скрутилась с ними…

– С немцами?!

– Ну да.

– Немцы, дочушка, тоже разные были. Одного я как-то шматком сала шлепнула с горячки, когда полез в скрыню, – так избил, еле живой осталась. А другому соседка Курылиха возьми да скажи, что у меня муж в партизанах. При мне это было. Обмерла я, думаю – все, конец! А он сделал вид, что не понял, а потом назавтра говорит мне: «Шлехт соседка» – плохая, значит, соседка моя. Так вот оно как…

А тот Ганс, с которым Аксинья связалась, гад был, не дай господи! Уж как я кляла его, как проклинала! Он однажды выхватил револьвер и стал в меня целиться, да эта… сучка… на руке повисла, и пуля в дверь бабахнула. Стыдно было, что мать родную при ней застрелят, а может, и правду пожалела меня… Я все думала: за какие грехи так меня покарали, что доброе семя мое в землю пошло, а плохое взошло, да еще как взошло! Аксинью мою бог красотой наделил, да статью, да умом. Не девка – королева! Тот же Ганс, как ее увидел, завертелся вокруг, замаслился, как блин…

Голос бабы Марыли пресекся, она закрыла лицо руками. И снова в палате стало тихо. Тонкий, жидкий луч света падал из приоткрывшейся от сквозняка двери, и Веня увидела, что рядом с нею, проснувшись, лежит и слушает бабу Марылю студентка Лида, и лицо у нее сосредоточенное и серьезное. Белая косынка бабы Марыли сползла на плечи, стали видны седые пряди волос.

– Другие бабы, у которых тоже детей убили, как-то смирились. Подруга, Анеля, так и говорит: «Чего грешить, чего детей оттуда звать! Пусть уж лежат там спокойно, пусть земля будет к ним доброй». А я, как спать ложусь, все про Василя думаю и никак не могу принять мир этот, где твое дитя железом разрывают и после этого солнце светит, как светило, и небо ясное… – Она судорожно глотнула, помолчав немного, добавила: – Я и Анелю возненавидела, что она, сына похоронив, живет как остальные, и вечером на лавке языком потрепать любит, и горелки хлебнуть не отказывается. А вторая моя подруга в церковь ходить начала, там успокоение для души ищет. А я ей говорю: вспомни, как сын отца в саду Гефсиманском звал, оставленный на муку крестную! Отозвался отец хоть словом? Помог ему в смертный час? За что же ты ему, отцу такому, кланяешься?

Она всхлипнула и вдруг, держась за стенку, мягко сползла на пол. Лида, стремительно вскочив, успела ее подхватить и вдвоем с Веней уложить на кровать. Потом они сбегали за медсестрой, в палате вспыхнул свет.

…Укол сделал свое дело: бабка Марыля открыла мутные глаза, потом с усилием встала и, попросив Веню помочь ей, медленно вышла из палаты, поддерживаемая с другой стороны Лидой. Шла она как оглушенная и, дотащившись до своей кровати, рухнула на нее, не сказав своим помощницам ни слова.

Назавтра в столовой она была такой же, как всегда, замкнутой и неприветливой, только лицо еще больше осунулось и потемнело, заострился нос – совсем как у старой, нахохлившейся птицы. Веня несмело поздоровалась с нею, баба Марыля тихо ответила и сразу отвернулась, как бы стыдясь вчерашней откровенности. Но после завтрака сама подошла к девочке, сунула ей в руку клочок бумаги.

– Тут адрес мой… Может, надумаешь написать когда… И ты свой адрес дай мне, дитятко…

Когда Веня через два дня, выписавшись из больницы, ехала назад в интернат, она все думала о том, как это получается, что чужие люди становятся вдруг близкими и хочется делиться с ними сокровенным. Почему человеку так тяжело одному, почему одиночество невыносимо для него? Простой разговор порой снимает тяжесть с души, особенно если чувствуешь, что тебе открываются искренне. Незнакомые люди выхаживали ее, приносили в палату лакомства и подарки. Даже Сирена с ее невпопад высказанным сочувствием, дарила ей тепло своей души, и девочка размышляла над тем, что в мире, где, как ей казалось раньше, холодно и одиноко, есть бескорыстная и щедрая доброта.

* * *

И снова пришла осень с дождями и непогодой. Казалось, что бесконечные серые сумерки заполнили собой все дни, а окна так и останутся рябыми от дождя, как будто капли примерзли к стеклу навечно.

Но даже эта постоянная непогода не могла испортить настроения, с которым теперь жила Веня, на удивление спокойно вошедшая в новый круг своей жизни. Теперь она была самой старшей в группе. Как-то само собой случилось, что Антоля Ивановна изменилась – она похудела, стала задумчивой, все реже вмешивалась в дела, которыми раньше так жадно рвалась управлять. В интернат время от времени заглядывали бывшие выпускники, которые остались в городе, и Веня встречала их спокойно и слегка отчужденно, удивляясь их здоровой, беззаботной радости от того, что они стали самостоятельными и живут своей, отдельной от всех жизнью. И вместе с тем она жадно вглядывалась в них – эта своя, самостоятельная жизнь делала их странно чужими, непонятными ей, а ведь когда-то казалось, что каждого она знает до мелочей. И потому она резко отвергала все попытки обращаться с ней как с прежней, тоже привычной и знакомой всем Веней. Она тоже стала другой, теперь буквально все – зрение, слух и способность чувствовать – было в ней настроено на другую, более глубокую и болезненную волну. Рисование, прежде бывшее для нее радостью, стало мукой и наваждением. Спрятавшись в пионерской комнате, которая не запиралась на ночь, Веня мучительно пробовала передать в своих рисунках человеческую суть тех, кого знала, кто ее окружал. Она открыла, что внешнее сходство черт лица не делает человека на рисунке узнаваемым, – тогда что же придает лицу неповторимость? Черты лица не меняются, но все равно в каждую следующую минуту человек делается другим. Вот скользит по его лицу улыбка – и глаза вспыхивают, преображаются. А усталость тоже кладет свою печаль на лицо – как передать все это?

Горстка сухого золотистого песка, что просеивается сквозь пальцы, стремясь слиться с мириадами таких же– и совсем других – песчинок под ногами; абрис густо-синей озерной волны, которая мчится к берегу, чтобы, ударившись в него, откатиться назад; дыхание спелого житного поля, принесенное в окно ветром, которое тут же сменяется острым, пряным запахом аира, – вот что такое человеческое лицо, и как поймать в нем мгновение, как разгадать хотя бы частицу целого и воспроизвести это на бумаге?

Веня старательно прятала свои новые рисунки, но разве в интернате, где все так близки друг к другу, можно утаить хоть что-нибудь? Извлеченные из темноты тумбочки, ее работы вскоре лежали перед директрисой Савватеей Викторовной. И та, мягко преодолев Венино сопротивление, стала уговаривать ее не стыдиться. Наоборот, говорила она, это мы должны стыдиться, что до сих пор не помогли тебе. А потом директор интерната позвонила в местное отделение Союза художников, и оттуда пришел лохматый парень в сапогах и рыбачьей куртке. Парень рассматривал рисунки, чуть присвистывая, потом вызвал Веню в пионерскую комнату и осмотрел ее худую, угловатую фигуру с удовольствием и симпатией.

– Так я о тебе и думал, – сказал он. – Слава богу, что не красотка с голубыми бантиками. Трудяга, сразу видно.

Веня не поняла, почему он заговорил о красотке с голубыми бантиками, хотела было обидеться на парня, но он хлопнул ее по плечу, посадил рядом с собой и стал говорить о рисунке и его технике. Веня постепенно оттаяла, принялась спорить, забыв обо всем, но парень быстро показал ей, что она еще много не знает и не умеет. Когда он ушел, девочкой овладело предчувствие чего-то необыкновенного, что должна принести ей жизнь, и она, не спросясь никого, сбежала в парк, где, тронутые первым морозцем, блестели асфальтовые дорожки и одиноко стояли обшарпанные скамейки. Там она бродила до самого вечера, но никто не ругал ее по возвращении, и эта свобода тоже опьяняла ее, будоражила, как будоражит молодую душу первый весенний ветер – тонкий и чуть хмельной…

* * *

На Веню теперь смотрели в интернате иначе – новые ее рисунки и похвала лохматого парня сделали свое дело. Антоля Ивановна чуть ли не робела перед нею, взгляд ее, устремленный на Веню, был настороженным и испытующим, как будто она старалась рассмотреть в девочке что-то особенное, Венины одноклассники признавали ее старшинство и превосходство, и это новое для нее чувство уверенности в себе тоже было волнующим и необыкновенным.

Наступал Новый год. Этот праздник с давних пор был самым любимым для Вени, да, наверное, и для всех остальных ребят интерната, потому что ему сопутствовали большие каникулы, поездки. На каникулы в интернат приезжали прежние выпускники. Веня особенно ожидала приезда Германа и Валерки, однако ждала их с каким-то недобрым, мстительным чувством.

Но Валерка приехал один – приехал неожиданно, поздно вечером, когда был объявлен «отбой» и в доме оставались только дежурные. Веня только что вымыла коридор и лестницу, сразу же покрывшуюся тонким ледком, и поднялась в рабочую комнату. Когда она открыла дверь, сквозняк распахнул шкаф, стоящий в глубине комнаты, и стали видны нарядные накрахмаленные костюмы, приготовленные к новогоднему карнавалу. Один из них, белый, с наклеенными серебристыми блестками, привлек ее внимание. Она осторожно сняла его с вешалки: «Кажется, Царевна-Лебедь – это Таня?» Она вспомнила, что отказалась от карнавального костюма. До сих нор на маскарадах она была Бабой Ягой, и ей не хотелось повторяться. И вдруг она быстро сбросила с себя лыжный костюм, в котором убирала лестницу, и торопливо натянула прохладное, шуршащее одеяние, одернула на бедрах твердую, как навощенную, марлю, несмело провела рукой по оголенной шее. Потом взглянула в зеркало.

Незнакомая девочка, тоненькая и испуганная, смотрела на нее. Темные глаза, чуть великоватый рот, худые обнаженные руки… Веня перевела дыхание, уже спокойное и пристальнее осмотрела себя, пригладила на висках волосы. Словно подчиняясь неслышной музыке, повела головой – вправо, влево… потом, не отрывая взгляда от зеркальной дверцы шкафа, засмеялась легко и освобождение, словно сбрасывая с себя давнюю тяжесть.

Она кружилась по комнате, вскинув руки и запрокинув голову. Из приоткрытой двери с удивлением следил за ней Валерка. Наконец он не выдержал, вошел в комнату. Веня обернулась, лицо ее отразило смятение и вместе с тем злую готовность защищаться.

– Пика, тебя просто не узнать!

Он вошел с чемоданом и поставил его у двери, потом сел на диван.

– Зато тебя можно узнать сразу – все тот же грубиян.

Валерка смотрел на нее странным взглядом. Потом ответил, словно только сейчас дошел до него смысл сказанных ею слов:

– Зачем ты так? Я вовсе не грубиян.

– А ты зачем дразнишь меня Пикой? Ее уже нет. Понятно? Нет! И никогда не будет!

– Ну, нет так и нет. Чего сразу цапаться?

Голос у Валерки был чуть хрипловатым, растерянным. И она, глядя на него, вдруг почувствовала себя старшей, взрослой, хотя была всего лишь восьмиклассницей, а Валерка как-никак уже учился в техникуме связи и был студентом. Расставшись с Германом, который уехал к вернувшимся из-за границы родителям, Валерка стал наконец самим собой. Он обезоруживающе усмехнулся. Веня вспомнила вдруг, как когда-то на уроке труда он сделал за нее молоток, с которым она никак не могла справиться.

– Ну что, явился – не запылился? – уже добродушно спросила она.

– Да как-то… Соскучился. Не ценил раньше интернат. Тут тебе никаких забот – как поесть, что надеть. Помнишь, как злились на кастеляншу, что она новое жалеет? Носили и не думали, что делать, когда ботинок прохудится. А теперь…

Он все смотрел на Веню, а говорил как-то машинально, словно думал о другом, и она вдруг застыдилась, вспомнила, что шея и плечи у нее совсем оголенные.

– Венька, а ты и правда совсем взрослая стала! – смущенно сказал Валерка и тут же застыдился и неловко заерзал на диване.

– Ну, чего стоишь. Садись. Хоть поговорим! – басом пригласил он, стараясь, чтобы смущение его было не так заметно. И эта робость Валерки совсем раскрепостила Веню. Она поняла, что отныне Валерка не сможет, да и не захочет обижать ее, и то, что с ним не надо теперь сводить счетов, а, наоборот, можно по-дружески говорить, сидеть рядом, наполнило ее спокойствием и уверенностью. А главное было в том, что была взята еще одна, пусть даже маленькая, высота…

Сразу же после Нового года, как только уехал Валерка – какой-то притихший, словно растерянный, – в интернат пришло сообщение о том, что Венины рисунки на республиканской выставке заняли первое место. А вслед за тем почтальон вручил Вене первую в ее жизни посылку. Там лежали ее призы – набор кистей и большая толстая книга по истории искусств. И это тоже было впервые – то, что у Вени завелись отныне свои личные вещи, которые не надо сдавать кастелянше, а можно было хранить у себя, и никто не мог без Вениного разрешения взять книгу – яркую, в блестящей пахучей обложке, с множеством иллюстраций, которые она разглядывала жадно и подолгу.

И к ней начали приходить письма – сначала от Яны, которая уехала в другой город, потом от Валерки и наконец от бабы Марыли.

Дни и недели, которые прошли после больницы, как-то смыли воспоминание о бабе Марыле, вначале такое живое и яркое. Но, получив письмо, исписанное неровными, корявыми буквами, Веня обрадовалась. Она выбежала из рабочей комнаты, влетела в пустую спальню и там, присев на кровать, снова перечитала письмо. Баба Марыля писала о соседке, у которой сдохла корова, о том, что на могиле Василя скоро будет стоять каменный памятник, который заказан в промкомбинате. Был и вопрос – любит ли Веня сало, она хочет прислать ей посылку.

Веня писала ответ долго и старательно, только о сале ничего не написала, неловко как-то, да и не голодает она здесь, в интернате… Но через неделю пришла посылка от бабы Марыли, и Веня первый раз в жизни смогла кого-то угостить, хотя и на всю группу посылки едва-едва хватило.

И снова пришло письмо – уже через два месяца, словно именно в такой срок вызревала у бабы Марыли небольшая кучка новостей, которые она могла бы сообщить Вене. Веня постепенно вникала в бабины заботы, стала представляться по рассказам и письмам бабы Марыли незнакомая деревенька с озером, вокруг которого располагались хаты и темные, аккуратные баньки, а также новая, вся в огромных стеклах, почта, которая стояла рядом с хатой бабы Марыли. Невиданная та деревня становилась постепенно притягательной и близкой, и Веня уже с беспокойством думала о том, хватит ли сил у бабы Марыли топить печь, ведь уже совсем зима на дворе, и серая, истомленная осенними дождями земля равнодушно принимает каждый день новые порции ледяной предзимней влаги… Неизвестное ей дотоле дело – топить печь – представлялось заманчивым, вроде еженедельного субботнего фильма в клубе или отдыха после уроков. А дни и недели катились и катились ровной, спокойной чередой, наступила зима, и волнение в Вениной крови все нарастало. Ночами влетал в форточку молодой колючий ветер, ночь была исколота голубыми лучами звезд – все было юное, новое, радостное. Иногда в стылом холоде утра чувствовалось приближение весны. Старый каштан, который рос перед окном спальни, медленно наращивал на своих коричневых ветвях маленькие узелки новой жизни, чтобы позднее развернуть их в могучую, чуть шероховатую листву. И Веня чувствовала себя такой же почкой – одной из миллионов, росших па ином, необъятном дереве; наступала ее пора, и она готовилась, пусть неосознанно, развернуть свои листки, прожить все, что предназначено ей, – именно ей, и никому другому!

В один из дней уже на исходе зимы, когда теплая, мягкая метель бушевала вокруг домов, ее позвала к себе Савватея Викторовна.

Директорша стояла, прислонясь спиной к теплым изразцам печи, на плечах у нее был большой вязаный платок. Маленький синий листок бумаги был у нее в руках. Она улыбалась.

– Видишь? Это направление в художественное училище. Без экзаменов. Поедешь туда?

Веня стояла ошеломленная новостью, не веря тому, что все ее надежды сбываются. Потом слабо кивнула головой.

– Вот и хорошо. Я рада за тебя, моя девочка. Рада, что наши интернатовцы выходят в люди. Это справедливо, что тебя зачислили без экзаменов. Кому же, как не тебе?

– Спасибо вам, Савватея Викторовна.

– Ну что ты… Это и нам почет, что наши дети находят признание. Сама ведь знаешь, у нас нелегкий контингент, дети с изломанными судьбами, все время приходится быть начеку, как бы чего не вышло, не случилось.

То, что директор говорила с ней как с равной, поднимало Веню в собственных глазах, и она неожиданно для себя попросила, зная заранее, что сейчас Савватея Викторовна не откажет:

– Позвольте мне на каникулы съездить на недельку к одной женщине знакомой…

– А-а! Это та, что прислала тебе посылку?

– Да, она. Я знаю, что у нас отпускают только к родственникам, но у меня… сами знаете. Я очень прошу!

– Не волнуйся так, – с улыбкой сказала директор. – Что ж… В виде исключения можно. Ты у нас уже взрослая девочка. На каникулы и поедешь. Через четыре дня…

…Шесть часов дороги утомили Веню, автобус попался еще старый, тряский, и она неприметно для себя задремала на своем заднем сиденье. Проснулась, когда едва заметно засветилась полоска неба на востоке, и, оглянувшись, увидела, как огромная красная луна неслась вслед за автобусом. Текли минуты, и вот как будто вздрогнуло, заколыхалось небо, бледным золотом брызнул свет на дорогу, на сонные ивы вдалеке, и луна отстала, заколыхалась, как ведро в воде, утонула в глубине неба, и только абрис ее бледно желтел навстречу наступающему дню.

Автобус вскоре остановился возле маленькой автостанции. До деревни, где жила баба Марыля, было четыре километра, а первый автобус шел туда только через три часа, поэтому, немного поколебавшись, девочка решительно зашагала по дороге, которую ей показала сонная женщина из-за ограды, увитой диким виноградом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю