355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Приходченко » Одесситки » Текст книги (страница 12)
Одесситки
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:59

Текст книги "Одесситки"


Автор книги: Ольга Приходченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 39 страниц)

Полю застали за стиркой белья в палисадничке, на ней была старая тельняшка и линялая юбка.

– Ну, как там мой сцыкун? – прямо от калитки заорала Розка.

– Тише ты, дети спят, только укачала.

– Так тащи сюда стуло, здесь поболтаем, – Розка опять затянулась папиросой. – Хм, погляди на нее, тоже родила суржика – девку. Правда, венчалась, все, как надо. Пусть только появится твой, как споймаем – сразу в расход пойдет.

Поля не проронила ни слова, лишь голубые глаза потемнели и стали темно-синими. Или так свет падал. Женщина перебирала красными от стирки руками косу на высокой груди.

– Жрать-то есть што, или как?

– Как-нибудь прокормимся, – тихо ответила сестра и скрылась за дверью.

– Ну, видишь, гордячка какая, живет в этой халабуде и не хочет перебираться на хорошую хавиру. Ты думаешь, куда она пошла? Молиться, поклоны бить. – Розка от злости сплюнула.

– А мужа-то ее за что, кто он? – осторожно спросила Надька.

– Та белый, обвенчалась с офицером дура. Аньку родила, слышишь ревет уже. Пошли, поглядишь.

– Да не удобно как-то, ничего детям не принесли.

– Та меня это не харит.

Надька никак не могла понять подругу. Иногда она была такой участливой, доброй, и здесь же через секунду какой-то бес в ней просыпался. Если дело касалось – будь оно неладно – «революционной классовой ненависти» ко всем, вплоть до ни в чем не повинных детей. В малюсенькой комнатке ютилась Поля со старухой, Борька, Розкин сын, мальчишка смышленый, и девочка, копия Полины. Уходя, Надька заметила, как Розка вытащила из кармана узелочек, скрученный из носового платка, и сунула под подушку бабке.

– Це ты, Розка, я ж не бачу, кажы, це ты?

Но Розка не ответила, быстро поцеловала Борьку и выскочила на улицу.

– Роза, Роза, ты дэ? – бабка не унималась.

Надька не поспевала за Розкой, а когда догнала, увидела, как у нее поблескивают от слез глаза. Правой рукой женщина ловко крутила никелированный браунинг. «Куда она несется, угорелая?» – Надька притихла и семенила сзади, боясь чем-нибудь рассердить подругу, которая могла запросто ее пристрелить.

В тот же вечер потащила Розка Надьку в ресторан, заставила пить вино и курить. Надька даже вспомнить не могла, как очутилась дома. Ее рвало, все плыло перед глазами, дикая головная боль. С тех пор она не любила ни пить, ни курить, так иногда, за компанию. А Розка как разгуляется – не остановить, только ежели марафет подвернется, усыпала, как младенец. Однажды в подпитии она поведала Надьке, что дьячок ее девчонкой изнасиловал. «А ты все бережешь, да, береги, береги, может, оно и к лучшему, – Розка положила руку на Надькино плечо. – Первый раз попробуй по любви, понравится».

– А дьячку ничего не было за это? – спросила Надежда.

– Ты за кого меня принимаешь, Надюха? Получил он свое. Всех этих святош к стенке ставить надо, – отрезала она и тут же уснула.

Надька вернулась домой, ей было и страшно и противно, не раздеваясь, легла к матери в кровать. Они уже давно спали вместе, так теплее.

– Надюша, с тобой все в порядке? Ты чего – обидел кто, заболела? – Софья Андреевна засуетилась. – Ну что, что, говори?

– Жить не хочу, мама, попроси у Евгения Евгеньевича яда – и все кончится, я больше не могу.

– Наденька, господи, что ты такое говоришь. Господь Бог накажет, помолись, легче станет.

– Мама, да будь он проклят твой Бог, нет его, все это выдумки, не крести меня больше, слышишь, – Надька со злостью сорвала с шеи маленький крестик. – На, забери, продай, не нужен он мне больше. Опиум для народа.

Софья Андреевна сжала в кулачке крестик, тихонько прилегла рядом с дочерью, первый раз не перекрестилась сама перед сном и не прочитала молитву. А Розка сдержала слово, Надькину анкету проверили и взяли на службу в одесскую ЧК. Подруга напутствовала ее целый вечер дельными советами. «Ты там смотри, ничего лишнего не ляпай, язык за зубами держи, ну в смысле ни с кем не откровенничай. Поняла? А то ляпнешь чего – и сразу к стенке приставят. Шо там не увидишь, никому – ни мамке, ни мужикам. Молчи и дурой будь. Ой, пропадешь, – сердито выговаривала она. – Давай самогончиком обмоем, прозрачный-то какой. Как слеза».

Она налила Надьке и себе по стопке. Надька сморщилась, но до дна выпила. Розка подсунула ей тюльку. «Привыкай, – промолвила она, – только после этого рот на замок, ясно? Давай еще по одной».

Надежду зачислили в хозяйственный отдел. Работы было много, организация разрасталась, нужно было обеспечить все поступающие от сотрудников заявки: кому мебель, кому одежду, лекарства. Она «сидела» на карточках конфиската. Иногда приходилось задерживаться на ночь, столько его прибывало. Кормили хорошо, паек давали, его хватало, если оставалось, обменивали. С Розкой встречалась редко, ее направили на другую партийную работу – устанавливать порядок на селе. От знакомого чекиста Надежда узнала, что она вышла замуж официально и уже «при пузе». Сестру с детьми Розка все-таки переселила из той хибары. Время летело быстро, работала только одна Надежда, Татьяна ухаживала за всеми, готовила, стирала. Мать болела, и Людочка очень слабенькая росла.

Надька вспомнила: какой-то праздник был, Октябрьский или майские, нет, в ноябре, холодно было, в пальто ходили уже. Их хозяйственный отдел готовил столы с закусками. После демонстрации сотрудники по специальным пропускам проводили здесь совещания. Когда все столы были накрыты, их вывели на черный ход и принялись проверять, не украл ли кто чего. У двоих нашли ножи и вилки, их тут же отправили под конвоем. Рядом с Надькой своей очереди ждала молоденькая девушка Фирка. Она, дурочка, спрятала икру в трусы, так проверяющий размазал ей икрой все лицо, и больше ее никто не видел... У Надежды ничего не было, и ее, как честную, преданную революции сотрудницу, наградили почетной грамотой, объявили благодарность и зачитали этим же вечером в Доме культуры перед всеми. Потом был концерт, танцы. В воскресенье в обязательном порядке ходили на стадион, его для сотрудников ЧК построили на Французском бульваре.

Организация все разрасталась, Надеждин отдел уже занимал целый дом. Как-то ее вызвали в главный корпус и объявили, что рекомендуют в трудовой коллектив. Так она оказалась в газете «Моряк» и обязана была еженедельно приходить тайно на конспиративную квартиру, приносить отчеты, самые настоящие доносы, на редакционных сотрудников. Быстро печатать и стенографировать за два месяца у нее так и не получилось, и редактор перевел ее в курьеры. Надька была счастлива, пусть считают ее недотепой, зато она целыми днями носилась по городу, разнося корреспонденцию. Денег платили скромно, пайки не полагались, но с этим она быстро свыклась, главное – свобода. Постепенно Надьку признали своей, и прежняя работа в ЧК, как ей казалось, сгинула в прошлое. Квартиру их не минуло уплотнение, пришлось расстаться со спальней. На кухне теперь хозяйничали трое. Татьяна с дочерью столовалась отдельно, правда, помогала Софье Андреевне. Новых жильцов мать ненавидела, спали они на ее кровати, пользовались ее мебелью, однако вслух ничего не говорила, жаловалась лишь Надежде.

Надька заболела. Сначала думали простуда, а оказалось – «испанка». Вот тогда впервые у нее заныли ноги. Софья Андреевна заразилась от нее и через две недели умерла. Хоронить помогли сотрудники газеты. На улице поджидала кляча с гробом, Надьку вывели под руки, она еле переставляла больные ноги, с трудом волокла их за подводой.

От прошлых воспоминаний Надежду отвлекла палатная сестра: «Подъем, девочки, градусники, меряем температуру. Что, Надежда Ивановна, опять не спали? Врачу скажите, не стесняйтесь, может, снотворное пропишет. Нельзя же маяться каждую ночь, откуда силам взяться».

Надежда ничего не ответила, поставила градусник и отвернулась к стене. Ей почему-то вспомнился розовощекий Петька, тот самый солдат, который всюду сопровождал Розку. Несколько раз как бы случайно они встречались на улице, он учился в университете на Пастера; Петька и сообщил ей, что подруга ее скончалась. «А хлопцев сеструха смотрит, помнишь Польку? – добавил он. – Надюха, не видно тебя совсем, ты еще у нас трудишься?»

– Нет, я в «Маяке», газете, курьером.

– Вот как!

И тут Надьку прошибло. Сама-то она, как и положено, все сдала добровольно, хотя мать сопротивлялась, оставила лишь по одной ложке на каждою едока, объяснила Софье Андреевне, что за лишнюю и расстрелять могут. Она-то знала, ночами под рев грузовиков, чтобы никто не слышал, у гаражей ЧК на Маразлиевской не подчинявшихся пускают в расход. А тут у Петьки на руке золотые часы из конфиската, и очки в золотой оправе оттуда, и сам он весь лощеный, сытый, толстый кожаный портфель. Конечно, дошло до нее, это после встречи с Петькой ее заставили заносить корреспонденцию сначала на Греческую, где она сидела на стульчике, ожидая, пока ей вернут бумаги, а уж потом относила адресату. А она, глупая, думала, что ее в ЧК забыли. А забыли ее только после «испанки», и Петька больше случайно не попадался, и из редакции за долгую болезнь отчислили.

Теперь она подрабатывала в пекарне, считала деньги, напечатанные на огромных листах. Их требовалось свернуть в рулоны по номиналу. Хуже было с уже нарезанными деньгами, те приходилось пересчитывать и складывать в мешки от муки. В выходной она брала Людочку, и они шли к морю. Город весной, как невеста, наряжался цветущей акацией с ее одурманивающим запахом, светило солнце, люди, несмотря на голод, смеялись, веселились. Продавцы газет на каждом углу звонко кричали: «Морак» вместо «Моряк». Ее брала тоска, хорошо бы снова вернуться в редакцию, к этим замечательным людям, однако сдерживала мысль, что придется доносить на них и неизвестно, чем это для всех кончится. Нет, спокойнее тихонько сидеть в частной пекарне.

– Наденька, здравствуйте. Мне это снится, я сплю? – Надежда вздрогнула, перед ней стоял молодой высокий юноша, сотрудник газеты Фима Шехтман. – Давайте пойдем на бульвар Фельдмана, зайдем в редакцию, вам все будут рады, вот увидите.

– Фима, не говорите никому обо мне. Обещаете?

– Как скажете, Надя, – лицо его побледнело.

– Я когда-нибудь вам объясню, хорошо? До свидания.

Надежда схватила Людочку за ручку, и они бегом помчались, стуча деревяшками по мостовой.

Фимка, конечно, не сдержал слово. Адрес ее он знал еще с похорон матери и установил слежку. «Что она скрывает?» – для себя он решил, что, по всей видимости, она из бывших, поэтому и боится, сейчас им нелегко. Парень не удержался и поделился с другом Эдиком Лисовским. Теперь они вдвоем наблюдали за странной девушкой. Однажды вечером, когда Надя возвращалась из пекарни, Фимка подошел к девушке и признался ей в любви и дружбе. Так они и пришли к ней в комнату, расписались на следующий день, и Надька стала мадам Шехтман. Свекровь не приняла русскую невестку, она подобрала сыну в жены дочь своей подруги, а он вот женился на этой. Для нее это стало трагедией. Фимка оказался самым настоящим маменькиным сынком. Стоило между молодыми случиться размолвке или небольшой ссоре, как он мигом убегал к матери. Денег заработать не умел, никто не оценивал его таланта, страдал, сам мучился и ее мучил. Через год у них родилась девочка Ноночка. Прожила она недолго, и ее смерть их окончательно развела. Фимку пригласили в киевскую газету. Надежда строила планы скорее уехать из Одессы, укатить хоть на край света из этой проклятой комнаты, от этой кровати, в которой умерли ее мать и Ноночка, но Фимка сбежал в Киев, как вор, один.

Она вновь стала Павловской, однако в Одессе оставался Эдик Лисовский. Он был моложе, зажили вместе, так, не расписываясь. Татьяна Фимку со света сживала, а уж Эдика, молокососа, вообще на дух не переносила. Надежда с Эдиком на лето сняли дачу на девятой станции Большого Фонтана и уехали туда трамваем. Дачей называйся полуразрушенный домик с верандой. На ней и жили, внутрь заходить опасались, дом мог рухнуть от любого ветра. Эдик ловил рыбу, ее готовили на листе железа, сорванного с крыши. Писательство Эдику давалось легко, он печатался почти в каждом номере газеты. Надежда всю жизнь считала это лето подарком судьбы.

Эдик любил подниматься с рассветом и делать обход по местным садам. Дачи в большинстве своем были заколочены, хозяева куда-то подевались, городское ворье появлялось только с первыми трамваями. Надежду будил запах спелых черешен, да таких больших, красивых. Она любила совсем черные, он всегда выбирал для нее самые спелые, крупные и подносил к самому лицу: «Мадам Шехтман, просыпайтесь. Вставай, соня, вставай, пошли, труба зовет». Они тихонько уходили, стараясь не разбудить вечных гостей, и медленно шли к морю. Муж тащил бамбуковые удочки и деревянный чемоданчик. Чего только в нем не было. Надя брала из дома плетеную сумку со снедью и фруктами.

Они спускались по почти отвесной протоптанной пыльной тропинке. Еще с обрыва, издали, видели весело искрящееся море, оно как бы приглашало: «Скорее, идите сюда скорей!» Они поддавались этому зову и начинали бежать к нему навстречу. Плавали нагишом, прячась за скалы, рыбаков на берегу уже не было, их лодочки в утренней пелене с трудом различались далеко на горизонте. Там, за этими скалами, они любили друг друга, мокрые, соленые, счастливые, свободные. Потом грелись на солнышке, отдавая свое тело голубому небу с легкими белыми облачками, спешащими по своим неотложным делам. Иногда небольшая тучка закрывала солнце, сразу чувствовалась прохлада. Надька открывала глаза и смотрела на нее, про себя думая: ну, когда ты уже уплывешь, не понимаешь, что мне холодно? И тучка, будто бы услышав ее, подтягивала свое тельце и исчезала. Опять становилось тепло и приятно.

Эдик оставался половить рыбку, пописать свои байки, писал он быстро, не то что Фимка – кишкомот, как обзывала его Татьяна. А Надька возвращалась на дачу, поднималась вверх, хватаясь за кусты дрока. Тяжело. Она опять была беременна.

Гости заглядывали к ним часто, они почему-то задерживались то на день, то на два, а то и целую неделю гуляли. На день рождения Эдика Изька Кукиш на закуску притащил поросенка. Свою кличку Изька получил за то, что в доказательство своей правоты имел в кармане веский аргумент – кукиш, ловко и быстро сворачивая пальцы на каждой руке, причем по две дули, и сопровождал все это словами в зависимости от собственного мнения: «Да он и двух кукишев не стоит, шоб я так жил» или «Та я бы не то что орден – и одной дули не дал за его боевой подвиг». Маленький, тщедушный, в чем только душа теплилась, зато знал все и про всех на Молдаванке, да и во всем городе.

Где Изька раздобыл поросенка, он молчал, просто вывалил из мешка, обгаженного и тощего. Его бросили в кучу отходов и, чтобы не было мух, присыпали травой. Угощений и без того хватало, в казане кипела уже третья уха. Все наелись досыта, даже жареные ставридки остались, и Эдик отнес их соседям. Поросенка забросали рыбными костями, решив, что он сдох, и утром закопаем. Утром Изька поленился пойти в туалет и пристроился помочиться на кучу. Стоял, балдея пол первыми лучами солнца, и вдруг куча зашевелилась, из нее выскочила здоровенная грязная крыса с хрюканьем. Кукиш остолбенел, это был оживший поросенок. Горка отходов таяла на глазах, вскоре от нее не осталось и следа. Поросенок носился но участку, пока не надыбал соседскую кучу, забрался в нее и успокоился. На вечернем совете решили откормить его, а через месяц, к какому-то юбилею, к какому она подзабыла, заколоть и зажарить.

Приемными родителями поросенку назначили бывшего именинника с мадам Шехтман. «Сыночка» назвали Ванькой, выписали даже ему метрику с печатями. В редакции составляли списки на получение дополнительных карточек семьям сотрудников. Изька в графе напротив фамилии Лисовский вписал: жена – мадам Шехтман, сын Ванька, и подсунул Райке, которая этими делами ведала. Она каллиграфическим почерком переписала, свела все в общий список и подписала у начальника. Через два дня она вручила карточки Эдьке, ткнув пальцем в ведомость, где тот должен расписаться. Вечно спешащий Лисовский подмахнул, положил карточки в карман и собрался уходить, но вдруг его что-то остановило. Злющая Райка прикрикнула на него: «Ну что еще? Это дополнительные, на твою жену мадам Шехтман и сына Ваньку». Если сказать, что присутствующие засмеялись, то это не сказать ничего. Вся редакция ходила ходуном. Да что редакция, все распространители ржали, как лошади. В Одессе только дай повод. Эдик злился, к нему теперь пристаю прозвище – муж мадам Шехтман, и его статьи называли не иначе, как: это статья того Лисовского, что муж мадам Шехтман, и кто-нибудь обязательно добавлял – и сыночка Ванечки.

Без Изьки Кукиша не обходилась ни одна гулянка, ни одна пьянка, но даже если он отсутствовал, то все равно его постоянно цитировали и рассказывали о нем всякие истории, порой самые неправдоподобные. Одна из них, которую все пересказывали по большому секрету, это арест Изьки чекистами. Быть бы ему расстрелянным, если бы уголовники за одну ночь не сотворили на «мощной» груди Изьки татуировку с портретом Ленина. Вроде вывели его ранним утром на расстрел, он разорван на себе рубаху и как заорет: «Ну давайте, в Ленина стреляйте!» Солдаты не посмели второй раз после Каплан стрелять даже в его изображение. Легенда это была или правда – кто теперь знает. Только во время войны на новом базаре немцы повесили Изьку, обнаженного по пояс, с табличкой «Партизан», и на груди его была татуировка – портрет Ленина. «Кукиш, кукиш, – Надька запела любимую песню Изьки: «Рули, рули, на тебе четыре дули». Он всегда это напевал, когда редактор читал его материал, не глядя на Изьку, улыбаясь, говорил: «Изя, прекрати свою музыку, эта утка еще в прошлом веке пролетала над Парижем. Вынь руки из кармана, не пройдет». На что Изька продолжал канючить: «Ну, так то каченя парижские буржуи давно зъилы, а до нас тилькы «Буревестники» долетают». – «Ой, Изя, доиграешься ты своими хохмачками». – И здесь же редактор закрывал дверь: не дай Бог, кто-то услышит этого провокатора.

– Изя, не пойдет, не пойдет.

– А шо пойдет? На каждой строчке – да здравствует мировая революция?

– Иссак Львович, мне просто не нравится это, – сердился редактор и брезгливо бросал листочки с Изькиной статьей на стол.

– Ну и набалованный же вы, як та Галя, – не унимался Изька.

– Какая еще Галя? – чувствовалось, что редактор получает удовольствие от разговора. Никто не мог так смачно рассказывать анекдоты, как этот маленький, юркий и талантливый одессит.

– Так вы не знаете, так слушайте. Разводится Галя с Федей, судья пытает: в чем причина? Галя смущенно кажэ, шо в него дюже малэнький... Ну свекруха не выдержала и стащила штаны с сына. «Ого!» – изумился судья. Так я и кажу, не унималась обиженная свекровь, обращаясь к родителям Гали: «Набалована дюже ваша Галя».

Редактор смеялся, понимая, в чей огород камушек, подмахивал материал и отдавал в печать. Знать бы ему тогда про Изьку-хохмоча – любимца партизан в одесских подземельях. Попался он случайно на облаве, когда по памяти искал лаз из замурованных немцами катакомб. Нашел все-таки в Отраде, но угодил в засаду

– Обед, девочки, обед, поднимайтесь, чего залежались, – басовитый голос няньки вывел ее из воспоминаний. – Все в столовку, открываю окно.

В палату ворвался свежий воздух, Надьке показалось, что запахло морем. Сегодня на обходе доктор ее порадовал скорой выпиской. «Первым делом обязательно съезжу на девятую Фонтана, – подумала она про себя, – счастлива ведь я там была, мужчины обсыпали комплиментами, загоревшая, в хорошем теле, как тогда говорили». Серые ее глаза на море становились то голубыми, то зелеными. С Женькой, редакционной подружкой, они постриглись коротко, из тельняшек сами сшили купальники. В тот день они валялись на песочке, и вдруг появился Бабель. Его разом облепили, как мухи, не давали раздеться, осыпали вопросами, пытаясь втянуть в спор. Надежде со стороны казалось, что никакой это не известный писатель, а простой одесский еврей, которого перепутали с писателем. Женька тоже рванула к нему, а Надежда продолжала лежать – ну что идти глазеть на человека, он и так чувствует себя неуютно, застенчиво. Бабелю не дали даже окунуться, он с трудом вырвался из толпы, развернулся и в окружении этих сумасшедших, чокнутых мальчишек пошел прочь, устало карабкаясь вверх по склону. Лишь взгляд его оставался озорным, насмешливым.

Надежда не заметила, как антрепренер Дусик Млинарис неожиданно, пользуясь случаем, что она одна, без Эдика, притерся к ней сбоку. Он называл ее второй Верой Холодной. «Да той, Наденька, делать рядом с вами нечего, ступайте в театр, я вас пристрою, с такой красотой самое оно. Ну все при вас», – убеждал он, а сам, маленький такой, всегда старался прижаться, поцеловать, пощупать за локоток. Кличку Дусик носил – ходячий анекдот. Надежда, чтобы запомнить и пересказать потом, записывала их. «Доктор, как ваша язва? – Уехала к своей маме».

На даче мужчины все чаще спорили о событиях, связанных с революцией. Особенно Илья, тот знал всю подноготную Мишки-Япончика и Гришки Котовского. Он работал некогда в «Одесских новостях» и подпольном «Одесском коммунисте». Свою речь Илья всегда начинал со слов: «Ну, ты мне скажешь еще...», хотя никто ему ничего не говорил, даже не собирался, кто бы спорил с этой ходячей энциклопедией истории революции Одессы.

– Да что вы знаете! – восклицал Илья. – В семнадцатом вся Одесса носила «атамана ада» на руках. В оперном Котовский лично продал на аукционе свои революционные кандалы. Ножные приобрел какой-то богач и передал в дар музею театра, а ручные висели в кафе «Фанкони» для рекламы.

Сам Илья всегда отличался от остальных ребят, носил галифе, хромовые сапоги и кожанку. Женьке он очень нравился, поскольку он был элегантен, как рояль. Илья воспевал революционную деятельность Котовского в своих статьях, а Надьку черт дернул ляпнуть, что он был обыкновенным вором и бандитом. Вспомнила Надька, как подвыпившая Розка возмущалась, что это они революцию сделали, по тюрьмам и каторгам сидели, а эти негодяи пристроились, когда выгодно стало. Как вылетело, Надька сама понять не успела. Столько раз Эдик ее предупреждал не молоть лишнего, не привораживать этого типа – и на тебе. Изька Кукиш тогда сразу схватил мешок и ушел на охоту. Охотился он за обглоданными кукурузными кочанами, валявшимися вдоль берега моря, для своего крестника Ваньки. Брел но берегу почти до порта и обратно. В расщелинах обрыва у него имелись свои хавиры, куда он за неделю припрятывал ценные угощения. Уставший и довольный, высыпал перед поросенком содержимое мешка и сидел, поджав ноги, уставившись на Ваньку своими глазищами. Надежда, глядя в такие минуты на Изьку, всегда думала: такие глаза, наверное, были у Иисуса.

Заколоть Ваньку ни у кого не поднималась рука. Гости все реже приезжали на дачу, Эдик только приветы от них передавал. Обеспечить питание сыночку полностью легло на Надины плечи. Утром в любую погоду, взяв под мышку два мешка, она отправлялась в сторону Бугаевки. Набив полные мешки ботвы от свеклы, помидоров, мокрая, грязная, уставшая, она плелась, проклиная себя, поросенка, Изьку с его подарком. В темноте она не сразу заметила, что кабана нет, он обычно ее встречал у калитки, хрюкая. Но сейчас было тихо. «Куда девался этот оглоед?» – подумала она. Хоть и жутковато было, но Надя продолжала искать, на других участках, однако поросенка нигде не было. Украли Ваньку, может, к лучшему, так никому и не пришлось брать грех на душу.

На ноябрьские праздники целой компанией поехали в город Бирзула возложить венок и поклониться памяти Котовского. Интересно было взглянуть на мавзолей, куда установили цинковый гроб со стеклянным окошком, через него можно разглядеть лицо лихого командира. Надежда хоть и оделась потеплее, в старенькую беличью шубку все равно зябла. В материнской шубке живот был незаметен. Илья рассыпался в комплиментах и не отходил от нее. Эдик психанул и, ничего никому не сказав, уехал один. Надежда тоже обиделась, кроме того, прогулка не пошла ей на пользу, она все-таки простудилась и слегла. А Лисовский не появлялся целую неделю. Она лежала в своей неотапливаемой комнате под двумя одеялами и шубкой. Опять был холод и голод. Татьяна, ухаживая за ней, проклинала мужиков: «И где ты этих задрипанных находишь?» Надежда не спорила, так Татьяна высказывала «свою обиду за нее». Потом были тяжелые роды и мертвый мальчик. Даже Татьяна не возражала, когда Эдик перевез ее в этот «Ноев ковчег». Здесь жизнь была такой же, как на даче. В громадной квартире на втором этаже собралась община непризнанных поэтов, журналистов и художников. Эдика комната была большой с окнами на немощеную улицу в двух кварталах от конечной остановки. Вид из окон был на маленькие домики с соломенными крышами, какие-то садики, огородики, а к горизонту сплошная степь. Холод и голод компенсировались общением. Сюда, правда, меньше приезжало знаменитостей, не то, что летом на дачу.

Эдик много ездил по командировкам, и Надька, чтобы хоть немного заработать, устроилась на топливный склад через дорогу. Фактически она сама кормила и одевала их обоих. Иногда ездили к морю компанией, но чаще Эдик ездил один, привозил свежей рыбки, от него пахло морем, кожа была теплой и соленой. Ее он в шутку называл – «моя керосинка». Как бы Надька ни мылась, все равно попахивало, правда, она этого сама не замечала.

Это было в лето перед войной. Эдик взял ее с собой в командировку, и они плыли по Дунаю на барже. Мир тесен, женой капитана оказалась сестра Розки Поля, вторично вышедшая замуж. У нее от этого брака родились еще сын и дочь, а старшая, Анька, сделала ее бабушкой.

– Костик, ну что ты, как босяк, штаны подтяни, вон сопли развесил, не стыдно?

Толстый загорелый мальчик, смущенно улыбаясь, поплелся умываться.

– Это Розкин младший, Константин, – Поля ласково посмотрела ему вслед. – А Борька, старший, уже женился и сам папаша. Спасибо, хоть в мамашу свою не пошли.

Она покосилась в сторону мужа.

На третий день войны Эдика мобилизовали. Всю ночь Надежда проплакала на его груди. «Надюшенька, ничего со мной не случится, – поглаживая жену по гладким волосам, шептал Эдик. – Я ведь буду в газете служить, военным корреспондентом, ты лучше себя береги, при бомбежках сразу в подвал. Через месяц война закончится, я тебе обещаю, помяни мое слово».

Война закончилась лишь через четыре долгих года, а он так и не вернулся. Она писала, разыскивала его, все напрасно. Только через два года Женька призналась ей, что Лисовский жив и был в Одессе, а с нее, Женьки, взял слово ничего Надежде не говорить, пусть лучше думает, что погиб на фронте.

Дверь в палату открылась, и возмущенная нянька заорала:

– Павловская, ты что здесь прописалась навечно? А ну на выход, тебя уже там заждались. Смотри, даже солнце вышло.

И действительно, палата вся засияла от солнечных лучей, пробившихся сквозь запыленное окно. «Иди, иди, у тебя же сегодня день рождения, – нянька протянула ей кусочек мыла, – бери от меня».

Женщины в палате заулыбались, а Надежда вспомнила, как в день ее ангела отчим всегда ее поздравлял. «Доченька, – в голосе его чувствовался пафос, – ты ровесница прекрасного двадцатого века. Тебе суждено увидеть удивительные свершения и чудеса, человечество достигнет их во всех областях – в науке, искусстве, технике, но особенно в отношениях между людьми».

Да уж, Иван Николаевич, я увидела...

К Дорке подружки с Надькой заявились лишь под вечер.

Соседка по квартире караулила их у окна.

– Где вас черти носят? Уже и девчата с магазина приходили, а вас всё нет да нет.

– Да пока то да сё, больничный оформляла, решила уж всё сразу сделать, чтобы в больницу эту больше не ездить. А где Вовчик?

– Так только что здесь крутился, наверное, в магазин побежал за Верой Борисовной. Она сказала, как вы придете, они быстренько дезинфекцию сделают, все закроют и до нас зайдут. Дорочка, сколько человек будет, а то тарелок не хватит, у нас на Греческой заранее по двору собирали, пусть лишние будут на всякий случай.

– Не волнуйтесь, свои пригашат, не надорвутся. Главное, чтобы жратвы хватило. Идут наши принцессы.

– Дорка, шо они там тащат? Гляди – новый матрас.

Здесь же Дорка скрутила в узел старые лахи с топчана и закинула под кровать. Новый матрац, был обтянут яркой плотной тканью в белую с красной полосками. Вовчик тут же запрыгнул на него и блаженно разлёгся, улыбаясь во весь рот.

– А ну слезь, вещь попачкаешь новую, – Дорка вытащила только что упрятанный узел, вытянула старое, в дырках одеяло и прикрыла им всю красоту.

Посидели хорошо, даже танцевали, песни пели. Вовчик помогал убирать и мыть посуду. Повзрослел мальчишка, к Надежде больше не ласкался, как прежде. Сам в корыте моется, дверь закрывает на крючок. «Теперь нам с тобой, Надя, переодеваться придется за занавеской, – подмигнула подруге Дорка. – Не узнаю парня после больницы. Смотри, как аккуратно в шкафу все разложил: стопочкой тетрадки, ручка, коробочка с перьями, цветные карандаши, две баночки чернил. Хоть завтра в школу иди. Портфель отца ваксой надраил, дышать нечем».

Вовчика и Ивана соседские девочки пригласили на праздник. Дорка предложила сыну отнести им подарки: Леночке пару тетрадок и карандаш, а Ниночке – лошадку. Но Вовчику жаль было отдавать тетрадки с карандашом, а ещё больше – расстаться со своей лошадкой. Он уже в который раз залазил в печку доставал ее, даже попрыгал, ведь все равно никто не видит. И спрятал подальше обратно в печку. Может, мама забудет. Вовчик разглядывал своё лицо в новое маленькое зеркальце, которое подарили тётке. Говорят, у некоторых мужчин усы и борода начинают расти с двенадцати лет. Да, долго ещё ждать. Тётка из магазина никуда не ушла, наоборот, её директриса сделала кладовщицей. Она сидит в подвале и раздаёт товары продавцам. Вовчик иногда ей помогает таскать небольшие коробочки снизу вверх. Дома у него теперь тоже много обязанностей – и в комнате прибрать, и воды принести, картошку чистить мамка не разрешает, много отходов от его чистки, так что варит только в мундире.

А тётка предательница, променяла их с мамой на какого-то фраера. Бабы все продажные, правильно в больнице Алька говорил. Ему четырнадцать, а он уже с нянькой, старухой двадцатилетней, любовь крутит...

Какие они все-таки гадкие и противные, особенно медсестра. Укол делает и щипает за жопу – разворачивайся! А сама смотрит, аж вся дрожит. И лыбится. А санитарка – та просто сучка, ей сахар пацаны носили, и она с ними за это бах на койку. Вовчик ей тоже сахар тайно собирал, но его кто-то украл. И она, падла, при пацанах, тыкая в него пальцем, презрительно шептала: «А тебе, шкет, рановато, и вообще, с твоей болячкой придётся самому дрочить». Все ржали, стали советовать, как это лучше делать. Мама с тёткой всё сюсюкают со мной, как с маленьким, а я ведь давно всё знаю, я уже совсем взрослый. Пигалицы уродливые, эти соседские девчонки, красят румянами щёки и губы, крутят патлы на тряпки с газетой, кому они нужны? И я должен им подарки делать?.. И вовсе мне не жалко тетрадку и лошадку, просто они этого не стоят. Не пойду я к ним в гости, пошли они... Вовчик потянулся, потом свернулся калачиком и заснул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю