Текст книги "Приключения женственности"
Автор книги: Ольга Новикова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц)
Психологическое, душевное сближение для Ренаты не значило отказа от самостоятельного взгляда на вещи, не ограничивало свободы ее мышления и не освобождало от необходимости думать самой. Дружба дружбой, а мыслительный процесс – врозь. В России сколько раз Ава оказывалась перед выбором: если хочешь быть другом – поддерживай, во всем соглашайся со мной, а нет – ты предатель. В чем тут отличие от мафиозного рабства?.. У Авы, приученной дома к интеллигентской покладистости, хотя бы хватало прыти промолчать, чтобы сберечь дружбу. Но всякое принуждение – палка о двух концах, и вместо того, чтобы дать возможность раскрыться, добыть из своей натуры полезные себе и другим качества, – дружественные, неформальные связи действовали тупо по назначению – связывали, и Ава скукоживалась, замыкалась в себе. Для развития оставались лишь профессиональные контакты – там уж ни о каких обязательствах речи нет, наоборот, чем объективнее, тем лучше.
Размышляя так, Ава набрела на причину своих явных профессиональных успехов и тайных личных неудач. К первому она привыкла и потому не ценила, а от второго страдала… Прошедшее время здесь не оговорка, в настоящем все сделалось по-другому, а как и почему – мысль разбежалась и на полном ходу могла бы допрыгнуть до окончательного осознания того, что пора выбираться из закутка, ею же самою, кажется, и выгороженного, что хватит разрабатывать то истощившееся месторождение, которым в ее душе была любовь к Тарасу. Но поезд неожиданно для Авы – думы ее мчались по другой дороге – остановился: приехали, и надо было соображать, как добираться до гостиницы, о которой позаботился пригласивший ее профессор. Свыкнувшись с немецкоязычным Цюрихом, где всегда можно было объясниться по-английски, тут, в агрессивно охраняющей свою франкофонию Женеве, Ава потерялась.
По карте было не так уж далеко, но на все топографические вопросы ей отвечали: «Ne comprends pas», что Ава понимала и буквально, и эмоционально как «Отстань, чужак!» В центре Европы такая нелюбезность… Не у тех, наверное, спрашивала. А таксист сообразил мгновенно, куда надо иностранке, за пять минут и двенадцать франков доставив Аву к трехэтажному особнячку с вертикальной неоновой вывеской «Отель Адриатика».
Заурядный номер как первую женевскую достопримечательность покидать долго не хотелось: Ава притерпелась к гостиницам советского времени с аскетизмом в мебели и богатством звуков – от капающих кранов и без устали журчащих унитазов до скрипящих стульев и кроватей, не говоря уж о коридорных и уличных криках и звяках; а тут: свежая роза возле умывальника и уютная плетенка с похожими на игрушечные шампунями и мылом – в ванной без непредусмотренных шумов; почтовая бумага и конверты с гостиничными логотипами – на столике, к которому тянуло присесть, и сам собой написался томивший уже неделю план завтрашней лекции; исправный телевизор с десятком программ на четырех языках, в том числе и откровенный сюжет о московских голубых по CNN, где мелькнул кусок Эрастовой постановки с танцующим Валентином. И вдруг его немыслимо изогнутое тело, балансирующее на цыпочках левой ноги, застыло на экране, пришпиленное к нему стоп-кадром; в правом верхнем углу возникла черно-белая фотография той же самой позы, но обладатель ее, неточно очерченный мелом, лежал на полу с полиэтиленовым пакетом на голове, а в нижнем – узкий черный прямоугольник суетливо ловил глаза живого анонима, объясняющего на примере Валиной смерти методику использования гомосексуалистов органами госбезопасности.
Уютный уголок тут же превратился в тюремную камеру с открытым пока выходом, и Ава вырвалась на улицу, где концентрация безнадежно болезненных вопросов на кубометр воздуха все же давала шанс избежать смертельного для душевного здоровья отравления. Валя мертв?.. Я могла спасти?.. Почему Тарас даже не заикнулся? Или я прозевала его намеки? Как получилось, что я ни разу у него о Вале не спросила?! Ава замерла, наткнувшись взглядом на высоченный белесый столб, возвышающийся в бухте огромного озера. Вода била в небо с тупой, властной силой, создавая по всей высоте неподвижный нимб из пузырьков, невидимо как переходящих из жидкого состояния в воздушное, газообразное.
Что теперь с нами будет? С кем – «с нами»?! – оборвала себя Ава. Граница между «он» и «мы» стала для нее четкой, осязаемой. Думать о мертвом сейчас было невозможно больно, а о живых – стыдно, эгоистично. Чтобы не заглядывать внутрь себя, Ава принялась рассматривать Старый город, плутая по его закоулкам до тех пор, пока не заныли натруженные ходьбой ноги. Уняв дрожь на скамейке пустынного в этот час собора Сен-Пьер, она отправилась в гостиницу и до предстоявшего ужина с профессором и его женой успела привести в порядок и лицо, и одежду, и мысли.
Ее повезли за город, недалеко, к границе с Францией, где на берегу широченной Роны в деревянном сельском доме с покатой соломенной крышей был заказан для них стол. Не в первый раз Ава позавидовала умению наслаждаться, отличающему всех ее швейцарских друзей независимо от того, приглашены они или платят сами. Она же сжималась от цифирок в меню, заказывала блюда подешевле и не могла избавиться от ощущения, что ест деньги.
Но сейчас, к концу ужина – потрескивание дров в камине, белое вино, сохранившее вкус живого винограда, рыба со сложным гарниром, цветовые пятна которого лежали на белой, огромной – модного размера – тарелке как на загрунтованном холсте, и главное – вроде бы незаслуженная доброжелательность, внимание ко всему, что говорила Ава, а ведь на ее месте в прошлом месяце был ленинградский неоакмеист, полгода назад – американский славист, а еще раньше – Эраст.
Ничто так не подстегивает рассказчика, как непритворный – платонический или прагматический, а лучше и такой и такой, вместе – интерес слушающего. Вспоминается то, что годами лежало под спудом, и освобожденный поток уже не могут сдержать опасения, не используют ли откровенность кому-то во зло, не ранит ли она собеседников; нет времени подретушировать прошлое, чтобы придать себе черты положительного героя. Нерасчетливое повествование в России, где долго еще сохранится генетическая память про стукачей-друзей, соседей, сослуживцев, родственников и священников, – квалифицируется как наивность, глупость или подвох, но здесь, в Западной Европе, естественная человеческая потребность выговориться не встречает осуждения, считается неотъемлемым правом личности. К исповеднику или психологу идти для этого необязательно.
– Я приехал покопаться в ЦГАЛИ… – Профессор горько усмехнулся. – Ну, это отдельная история: хамство советских архивщиков – часть их профессиональных навыков, более важных, чем литературные знания. Как в лагере, главное – не пущать! Не проводники – охранники. Дурят не только иностранцев, уж я знаю. – Профессор поднял свой бокал, чтобы официанту легче было налить в него только что торжественно принесенное шампанское.
Ава отметила хладнокровие рассказчика: про архивную пыль и грязь она знала и от Тараса, который на подобные темы говорил нервно, негодующе. Понятно, почему: западные люди в отличие от наших не приговорены к этой антисанитарии, горячую воду у них не отключают ни планово, ни внезапно, и вымыться они могут в любую минуту.
– Меня познакомили с Эрастом, и он позвал меня побеседовать с актерами после репетиции «Федры», – продолжал профессор, уговорив Аву не жаться и заказать десерт. – Самые толковые вопросы задавал исполнитель роли Ипполита.
Пока описывались стать, ум и живость Валентина, Ава, справившись с шоком и позывом рассказать про убийство, схватилась мысленно за цитату из несправедливого приговора Федры: «Он ленивый, скучный, банальный, ни разу ничего неожиданного в нем не было». Какие разные впечатления от одного и того же человека! Даже если у профессора и феноменальная память – лет десять назад это было – все равно о бездаре столько подробностей не накопишь…
– А Федра разве промолчала? – решилась выяснить Ава.
– Мы с ней потом подружились, а тогда… тогда она торопилась на съемки и не смогла остаться на дискуссию…
«И убедиться, быть может, – мысленно продолжила Ава, – в Валиной творческой валентности, которую эта властная партнерша просто нейтрализовала в совместной работе. Если перед тобой податливая натура, то самое легкое – заглотить ее, как удав кролика. Вот Валю и…»
– А Эраст прямо-таки вырывал у меня письма и дневники Цветаевой, еще не опубликованные тогда в СССР. – Профессора тянуло вспоминать, и он никак не отозвался на Авину мрачность. – Ему, как и многим тогда, не хватало элементарной информации. Он алчно вытягивал сведения о западной сценографии, о музыкальных клипах… Конкретные вопросы, прицельный интерес… Понятно, что человеку нужно. Я по собственному опыту знал, как трудно бывало выехать за границу: в свое время мою тогдашнюю невесту – чудак, хотел жениться на России! – не выпустили ко мне, проект расстроился. – В ответ на Авино невысказанное удивление профессор ласково поцеловал руку своей жены и добавил: – Это было до нашего знакомства.
Жена, сосредоточенно слушавшая понятную ей, но все же неродную речь супруга, улыбнулась:
– Знаю.
– Я пригласил Эраста к себе почитать лекции, и здесь, за ужином, представил своей аспирантке, которая сама предложилась в качестве фиктивной жены и реального средства передвижения для маэстро.
«Значит, не вранье, что он женат», – подумала Ава. Вот и еще одно свидетельство природности режиссерского дара Эраста: и в театре он умел построить динамичную мизансцену, и в жизни своей так размещал действующих лиц, главных и второстепенных, родных и двоюродных, что они приносили ему пользу: Шарлотта подкармливала; Федра возила на своей машине по разросшейся Москве смотреть только-только появившееся видео; на гастролях актеры подворовывали для него дефицитных Цветаеву, Ахматову из провинциальных библиотек; швейцарец Дамы без камелий оплачивал щегольские театральные костюмы, драпирующие недостатки дарования супруги; женевский профессор мир показал, что весьма ему пригодилось: есть вещи в музыке, живописи, балете, которые обязательно надо знать, чтоб велосипед не изобретать, чтоб нужные идеи вовремя в голову приходили, чтоб оградить себя от начальства, которое сникает и перестает приставать, как только слышит незнакомые термины.
По дороге в гостиницу, когда ночная, ярко освещенная Женева проплывала за окном белого «мерседеса», размягченная Ава еще успела обратить внимание на то, что в последние годы режиссер исчез с горизонта своего благодетеля: не приглашал на московские премьеры, хотя тот пару раз в год попадал в Россию, не объявлялся при наездах в Швейцарию, и профессор… профессор не был в обиде, не считал, что Эраст обязан теперь всю жизнь платить оброк. Может быть, потому, что в их стране не было крепостного права?
Рассеянно копошась у двери, которая никак не поддавалась непривычному ключу-карточке, Ава услышала зов телефона, вынудивший сосредоточиться на открывании. Незнамо как отыскавший ее Рес терпеливо дождался ответа и после рутинного извинения за поздний звонок и вежливых, задаваемых кому угодно вопросов о самочувствии и приветливости города, сообщил, что завтра утром будет в Женеве:
– Я хотел бы побывать на вашей лекции…
Причинно-следственную связь между его поездкой и присутствием на лекции Ава даже не пыталась разгадать – голова немного кружилась от впечатлений, от вина, от новизны. Но эта же расслабленность помогла ей не потеряться в дебрях сомнений, не напомнить Ресу, что придется ему полтора часа внимать непонятной русской речи, а мгновенно ответить, оценив его отважную волю и представленную ей свободу видеть его или нет:
– Десять утра, славянский семинар, рю Женераль дю Фор, 24.
АВИН СОН
Делается твердо, зябко. Ава ворочается, пытается натянуть пуховое одеяло, но вернуть удобство и тепло гостиничной постели не удается. Нехотя разлепив глаза, она обнаруживает себя на отполированной ягодицами прихожан скамейке в огромном, кажущемся ей знакомым, готическом соборе. Босым ногам холодно от кафельного пола, и она судорожно ставит их на деревянную приступку, приделанную для опоры и отдыха молящихся к переднему ряду. На архиерейском амвоне – черная, наглухо застегнутая сутана пастора и цивильные, нецерковные одежды певчих, которые исполняют псалмы, сосредоточенно уткнувшись в коленкоровые книжицы. Им не до Авы. Она боязливо оглядывается. От сердца отлегло: прихожан нет, храм пуст. Лишь подняв взгляд к стрельчатым аркам, опирающимся на столбы, Ава замечает ватаги голеньких, как и она, херувимов, замерших, согласно мысли создателя, в самых разных позах.
Мгновенно, как будто не существует будничного, дневного фона, меняется расположение духа, и уже с мраморного подоконника под самым куполом устремленного ввысь собора Ава обнаруживает, что у пастора лицо ее отца, обнаруживает радостно и без удивления: она всегда знала, что он не исчез.
Закончив требу, фигура в черном подходит к престолу, но прежде чем накрыть его пеленой, несуетливо оглядывается на Аву и ждет, пока она, следуя его воле, не заметит среди священных сосудов потрескавшуюся доску с житием… Валентина Ленского. В одну минуту она успевает рассмотреть по отдельности все двадцать четыре кадра, приведшие к убийству, опознать безликого Простенку, натягивающего прозрачный пакет на голову жертвы, и запомнить свет искупления, исходящий от облупившейся краски.
И опять – холод. Теперь она стоит на коленях перед черной мадонной с черным младенцем в левой руке и жемчужными четками в правой и просит прощения, путаясь в словах – так трудно понять и выговорить свою вину перед отцом… перед Валентином… перед собой… Слабое дуновение, движение воздуха за спиной, Аве хочется обернуться, но тело наливается тяжестью, ее тянет вниз, и она прижимается лбом к ледяному полу. А когда, преодолев вязкость сна и неподчинение мускулов, она распрямляется, то чувствует не метафизическую, а вполне реальную ношу – кто-то одетый забрался к ней на закорки, и жесткая шерсть пиджака колет нежную, тонкую кожу ее груди. По дыханию Ава узнает Тараса и старается сделать так, чтоб ему было удобно: подхватывает его ноги, чуть клонится вперед, перемещая центр тяжести, и как будто налегке идет к высоким буковым дверям, укрепленным узкими чугунными пластинами.
РЕС
Мне показалось, что к концу Авиной лекции я уже понимал ее, хотя ни одного русского слова – моя вина! – не выучил. Думаю, подсобили те, кто добровольно – собрались разновозрастные члены русского кружка при университете – променял свежее солнечное утро на полутемный амфитеатр просторной аудитории: на фоне их усердного внимания Авина ситуативно неторопливая, четкая речь, не теряющая при этом естественности, приобрела еще и эмоциональное измерение, какое имеет обычно удачная музыкальная мелодия.
Я пошел на поводу у чувств. Оказалось, у своих чувств. Но тогда, подхваченный волной Авиного успеха, я посчитал, что она их разделяет. И ошибся в расчетах. По тому, в ресторан какого класса приглашает вас деловой партнер, у нас судят о его состоятельности, Ава же щедро расходовала на меня свою доброжелательность, заботливость, и я никак не мог подумать, что это ее ежедневные, рутинные траты. Если утрировать меркантильную терминологию, то нужно признаться – я недооценил ее душевные богатства.
Или дело тут в другой знаковой системе русских? Все прежние подруги – швейцарки, англичанка и гречанка, для моих сорока не так уж и много по сравнению хотя бы с коллегами-киношниками, – согласившись на мой к ним шаг длиной более двухсот километров (расстояние от Цюриха до Женевы), ответили бы на него вполне определенно если не любовью, то близостью. Ава же каким-то образом удержала меня на необидном расстоянии даже когда я приобнял ее и поцеловал при встрече и при расставании. За целый день мне ни разу не удалось хотя бы заикнуться о своих чувствах – она много шутила, дурачилась, но, к сожалению, без кокетства, обычной прелюдии всякой интимности.
Когда мы вышли из кафе, где весь кружок, в полном составе, угощал Аву ланчем и терзал вопросами, и стали мерить шагами булыжные и асфальтовые мостовые старого и нового города, Ава, сравнивая уже изученный Цюрих с новой для нее Женевой, все время вспоминала Москву, которая почему-то была для нее больше, чем просто родным городом.
Почему? При всей Авиной, для меня необычной, откровенности (она рассказала про смерть в один месяц своего отца и любимого человека, про сон, в котором убили ее пациента, про тревогу насчет Ренатиного здоровья) задать этот вопрос я побоялся – не хотел, чтобы сформулированная причина закрепила ту невидимую преграду, что препятствовала нашему настоящему, желаемому мной сближению. Казалось, Москва была для нее той шкатулкой, в которой хранят что-то важное и любимое.
Что? Взглянуть на это она не позволила – мягко, тактично отвела мою руку от гипотетической крышки, под которой могло скрываться настоящее сокровище, а мог лежать какой-нибудь пустяк, ассоциативно связанный у владельца со знаменательным событием и замечательным человеком.
Мне оставалось одно – добраться до Москвы и с ее помощью найти ответы.
О ТАРАСЕ
Мерзее дня у него давно уже не было. Злость копилась с самого утра, и сорвать ее – не на ком. Сначала он чуть не опоздал на самолет: пробка на автобане съела четверть часа, а провожающий швейцарец непременно хотел угостить его в аэропортовском кафе, меланхолично уверяя, что времени вполне достаточно. Не скажешь же ему о меркантильном намерении заскочить в дьюти-фри, чтоб схватить в подарок матери что-нибудь подешевле, уцененное. И вообще, выросший у нас человек не приучен расслабляться в дороге, в отличие от западного, который может с непоказным, искренним смехом вспоминать, как перепутал дату вылета и пришлось покупать новый билет. Потерянная сумма не упоминается и не портит веселья, так как в бюджете каждого, совсем не обязательно очень богатого, заложена – хотя бы и неосознанно – страхующая нервную систему энная сумма. А где взять ее, например, Тарасу?
Потом все три часа полета от Цюриха до Москвы терзала вонь от табака – его ряд был последним для некурящих, и пересесть некуда – салон забит. Потом – длинная и медленная очередь в паспортный контроль, из-за которой его чемодан очутился в необозначенной куче около транспортера совсем не его рейса – попробуй найди!
В конце недисциплинированного коридора из встречающих родственников, друзей, мелких клерков, сующих под нос каждому выходящему из стеклянных дверей рукописные листки и многоразовые картонные таблички с именами людей и названиями принимающих фирм, из таксистов, зорко выбирающих платежеспособных клиентов, топталась озабоченная чем-то Юля, которую он предупредил о своем возвращении после ночи, проведенной с Авой.
– Пошли скорее, я в цейтноте. – Юля деловито потянула Тараса за собой, даже не чмокнув в щеку, не встретившись с ним взглядом. – Эх, надо было в конторе взять машину, с водителем, а я решила сама потренироваться – отец мне свою тачку отдал. Надеялась, что распогодится.
Тарас угрюмо сосредоточился на скользком тротуаре: дождь прямо на глазах превращался в снег, а мостовая в опасный каток, но в его голове, переполненной гадостями заканчивающегося дня, уже не хватило места для беспокойства о том, как шофер поведет машину.
Садясь за руль, Юля сняла шляпку и благодаря новой, очень короткой стрижке стала совсем похожа на мальчика. Прежде чем пристегнуться ремнем, Тарас потянулся к ней, чтобы поздороваться по-настоящему, но она наклонилась к бардачку, и для поцелуя ему достался только ее колючий рыжий затылок. Пока добирались до выезда на кольцевую, стекла в машине из-за разницы температур запотели до сплошной невидимости, не помогал включенный на полные обороты и мешающий разговору вентилятор, и Тарас то и дело ладонью восстанавливал прозрачную прогалину на лобовом стекле.
– …твою мать, или шины лысые, или шоссе слишком скользкое, – пробормотала Юля, когда машину занесло в очередной раз. – Погляжу-ка, в чем дело, – растерянно сказала она, перемещаясь в крайний правый ряд и нажимая на левую педаль.
А тормозить нужно было очень аккуратно – только двигателем, медленно сбрасывая и так небольшую скорость. От резкого усилия машину развернуло и понесло на обочину, еще секунда, и они опрокинулись бы в кювет, но благодаря инерционному движению вперед их дотащило до фонарного столба, в который они и врезались левым боком. Лобовое стекло, все в тонюсеньких трещинах, вместе с резиновым уплотнителем вылетело наружу, не причинив им вреда, боковая стойка зашла за водительское кресло – а могла покалечить Юлю – искореженная рулевая колонка защемила ее колено, но поначалу она даже не почувствовала боли. Тараса же только сильно тряхнуло, и не успел он еще понять, что произошло, как к ним подбежал водитель шедшего рядом такси. Ловко управившись с заклиненной дверцей, он помог Юле, подбодрившей его беспомощной и одновременно благодарной улыбкой, выбраться на воздух под колючие порывы ветра, объяснил ее ошибку и предложил отвезти куда нужно.
Тем временем подъехали гаишники – они только что разделались с протоколом столкновения трех машин метрах в ста отсюда. Милиционеры неторопливо обошли покореженное авто – «отремонтировать будет трудновато», насмешливо поинтересовались, нет ли жертв – «а то и до тюрьмы недалеко», сообщили, что это уже сороковая авария после только что начавшегося внезапного похолодания, и, похлопав Тараса по плечу, позвали его в свой «москвичок» – заполнить бумаги. Ничего агрессивного в их повадках не было, но и сочувствия, так нужного пострадавшему, ожидать не приходилось.
– Водитель – я, – отстранив Тараса, объявила Юля. – И я тороплюсь.
– На тот свет сегодня уже не поспеешь, – привычно издевнулся толстяк-капитан и сам громко, по-хамски засмеялся.
Но буквально через три минуты, когда они с Юлей вылезли из гаишной машины, он уже вежливо говорил «вы» и, услужливо подсаживая ее в такси, повторял:
– Не беспокойтесь, все сделаем…
И, только вспомнив о забытой в машине шляпке, Юля обратилась к Тарасу:
– Принеси, дорогой… Я и правда опаздываю. Они вызвонят перевозку – тебе нужно лишь немного подождать здесь. Пристрой этот металлолом на какую-нибудь стоянку У вас в Крылатском. Я тебе позвоню…
«Немного» – это полтора часа холода, злости и полного отупения. Предательская мысль работала как Юлин адвокат: женщина рвалась к встрече с ним любой, даже катастрофической ценой, какое самообладание – не заплакала, не растерялась… а что оставила его – так служба же…
Шок вылечил от депрессии, обычно настигающей тех, кто меняет скучный комфорт западной жизни на богатую неожиданностями – нашу.
Сюрприз преподнесло раннее утро, когда Тарас, задумавшись, машинально набрал номер соавтора вместо материнского и услышал не обычное, хотя и часто меняющееся лексически и интонационно, но не по сути, шутливое хамство автоответчика, вроде: «За-го-во-ри, чтобы я тебя увидел. Чтобы я тебя увидел – заговори, за-го-во-ри», – а нормальный голос режиссера, без лишних проволочек пригласившего его к себе домой, правда, поздновато – в полночь.
В ритуальном, необходимом для любого более-менее творческого дела волнении разыскал Тарас арку сталинского дома на Тверской и попал в темный двор, едва освещенный редко горящими окнами полуночников. И все равно ему бросилось в глаза двуличие этого строения, облицованного гранитом с казовой стороны и блещущего облезлой штукатуркой с черного хода. Под слабой лампочкой нужного подъезда он набрал цифирки на табло домофона раз-другой, но ответа не последовало. Тарас взглянул на часы и обнаружил, что приехал чуть раньше назначенного. Пришлось топтаться под козырьком: бродить по двору было страшновато, так как при свете выбравшейся из-за туч луны вместо торопящегося на назначенную встречу Эраста он высмотрел копошение подозрительных фигур непонятного пола и возраста возле мусорных баков. Когда в спину ему небольно ткнулась дверь, выпуская смазливого рослого блондина с потупленным, как бы виноватым взором, знакомого по профтусовке, Тарас изловчился придержать ее и попал в вестибюль. Широкая лестница охватывала шахту лифта, со скрежетом спускающегося откуда-то сверху, с колосников этого почти театрального преддверия к жилищу Эраста. Чувствуя себя нежелательным свидетелем чужой жизни, Тарас взбежал на второй этаж и безнадежно позвонил в массивную стальную дверь. Эраст мог оказаться там либо по волшебству, либо… если блондин покинул именно эти чертоги.
– Любимый мой, вы пришли! – возопил разрумянившийся хозяин, распахивая металлическую дверь и свои объятья.
Значит, не намерен тотчас от меня отделаться, истолковал Тарас подтекст произнесенной реплики.
Справа, в уступе широкого коридора, вдали от обычного приложения – окна, притулился письменный стол под зеленым сукном, которое выглядывало из-под кучи набросанных бумаг, компакт-дисков и видеокассет. Над ним была прикноплена большая картонка с отретушированным фото молоденького, еще не молодящегося Эраста – такие, с перечеркнутым красно-черной лентой углом выставляют в фойе родного театра, провожая в последний путь изображенного на нем коллегу.
– Из Львова прислали, – пояснил режиссер. – Висел в ТЮЗе, когда я там Олега Кошевого играл. Поклонницы под него каждый день цветы возлагали.
– Дайте перефотографировать для нашей книги, за сохранность отвечаю, – попросил Тарас.
Эраст снял портрет со стены и аккуратно завернул в газету – расстался. Подхваченный книготворческим азартом Тараса, режиссер чуть ли не впервые стал делать неуклюжие попытки помочь соавтору:
– Погоди, сейчас отыщу письма от простых зрителей. Тебе это пригодится.
Вряд ли, подумал, но не сказал Тарас, уже перенявший Эрастову методу не перечить собеседнику. Пока хозяин рылся сперва на столе, потом в коробке из-под макарон за креслом в большой комнате, в шкафу спальни, беззлобно причитая над беспорядком: «Ну никогда ничего найти не могу!» – Тарас успел рассмотреть обстановку его апартаментов.
Это в советское время по жилищу можно было судить в основном о возможностях хозяина, возможностях не столько материальных или эстетических, сколько «доставательных», теперь же, да еще в случае Эраста – другое дело: покажи свою квартиру, и я скажу, кто ты. Хотя и тут надо сделать скидку: никаких навыков за долгие годы скитаний по коммуналкам и дешевым гостиницам приобрести было нельзя. Да еще эта знаменитая, кочующая из интервью в интервью легенда о занавеске на окне: якобы как только он вешал ее в новом жилище, так его выгоняли из театра. Тарас и не собирался оценивать домашний вкус и тон режиссера – уже по его манере одеваться было ясно, что все эстетические ресурсы израсходованы на мизансцены, для себя ничего не осталось. А решению интимно-прагматических задач и одеяние, и обстановка в квартире, по-видимому, активно способствовали. Иначе зачем было прижимать к правой стене гостевой залы диван и два кресла из вызывающе-красной лайки, а в просторной спальне с мясистым фикусом у окна устанавливать немыслимо-широкое ложе под прозрачным белым покрывалом с белыми же сердечками подушек… Зато миссия черного шкафа высотой от пола до потолка и длиной во всю стену не таила никакой загадки: там в два яруса висели пиджаки, обсуждаемые во всех интервью с подачи не стесняющихся повторять один и тот же вопрос журналистов. С помощью этой обычно яркой детали Эраст стал заметнее, то есть запомнился всякого рода козлам и придуркам, не способным понять эстетизм его зрелищ.
Несколько книг на прикроватной тумбочке и возле нее – тоже понятно, для чего раскиданы. Тарас поднял ту, что лежала расхристанная, раскрытая посередине, кверху задом и лицом к полу. На корешке – знакомое название: «Человек перед лицом смерти». В кучке лежали именно те книги, которые демонстративно, при свидетеле покупались полгода назад.
– Давайте под диктофон поговорим, – взмолился Тарас, когда режиссер подсунул ему результат своих суматошных поисков – несколько бесполезных тетрадных листков с дилетантскими признаниями в любви, небескорыстными, накорябанными в надежде на роль или какую другую работу возле знаменитости. Профессионалы действуют по-другому.
Заполучить хоть один текст, написанный рукой Эраста – чтобы оправдать форму рассказа от первого лица в «Участи», – так и не удалось.
Устроились сначала в кухне за низким круглым столом возле шкафа, набитого русской классикой. Соседство газовой плиты, раковины и прочей хозяйственной утвари с тиснеными переплетами, которые, казалось, вот-вот будут заляпаны, так раздражило Тараса, что он попросил позволения перебраться в другое место под предлогом мешающего записи урчания водопровода.
– Все они собраны как грани моей души, – начал Эраст, когда они сели в коридоре за письменным столом. И тут зазвонил телефон.
Час ночи, отметил про себя Тарас. А режиссер даже паузы не сделал и, только услышав записываемый на автоответчик умоляющий голос: «Это Валера, я знаю, вы дома, поднимите трубку…» – обронил грубовато: «Обойдешься, козлик!» Ему не понадобилось ни времени, ни видимого усилия, чтобы настроиться на диалог в неестественных для другого, простого человека условиях: темень, пробиваемая светом уличных фонарей и бликами от проезжающих машин, относительная тишина, в отличие от постоянного дневного шума, с которым миришься благодаря специальной защите оконных рам, привычная обстановка, где легче расслабиться, чем сосредоточиться. А Эраст у себя дома был в лаковых «корах», не в тапочках.
– Она просто вся жизнь. Как только я увидел ее в ГИТИСе, а ей было восемнадцать лет, то сразу к ней обратился. – Первой «гранью» Эрастовой души оказалась Шарлотта. – Она была в каком-то очень легком ситцевом платьишке, с косичками, удивительно непохожа на тех девочек, которые тогда учились – ничего наносного от артистки, поверхностного, не пыталась быть красивой, сексуальной, все ее существование было как бы наоборот. Мы начали дружить, смотрели по триста пятьдесят спектаклей, концертов, фильмов в год, бывало и по три в день, умели зайцами проходить через контроль. Это был беспредел. Она приехала из Сибири, с Востока, я – с Запада. Мы были как бы два противоположных полюса, произошло взаимопроникновение двух сторон света, в этом причина нашего соединения. И наши дети – наши спектакли.
Пафос, небольшая доля выспренности, более уместные где-нибудь на трибуне, перед микрофоном или телекамерой, давались Эрасту без труда.
(«Говорит как раз то, что нужно, – прокомментирует потом Ава, слушая пленку. – Есть и конкретика, и искренность, и обобщение… Все, конечно, по минимуму, но в книге – как отыгрыш, отклик на показания самих актеров – пригодится. Внимательно читал, и кое-что его задело. Больше всех, конечно, Федра».)