Текст книги "Приключения женственности"
Автор книги: Ольга Новикова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)
Смелости, что, как оказалось, требуется, дабы всего-на-всего довериться молча своему чувству, терпкой музыке и Тарасу, Аве не хватило, и она отступила, буквально попятилась к столу, если не порвав, то ослабив невидимые нити, возникшие как ответ на ее вполне реальную бескорыстную помощь. А может быть, ее отступление было неосознанным доказательством полного бескорыстия…
Свое неумение быть открытой – а значит, уязвимой – Ава спрятала за неуклюжей, очень неуместной шутливостью. Брякнув, что хочет проверить качество текста, она схватила со стола первую страницу главы «Участь» и срывающимся от волнения голосом принялась читать под арию Виолетты откровения Эраста:
– «Я настойчиво попросился на свет Божий, когда услышал увертюру Верди к „Травиате“. Я и до сих пор на ней помешан. „Травиата“ – первое, что я увидел в театре. Вернувшись домой, я сразу решил поставить эту оперу у себя во дворе. В голове у меня была только одна линия – дама, которая во имя благополучия другого человека отказывается от любви. И я поставил оперу – портрет Виолетты. Оказалось, что ее мелодия по кусочкам переходит к другим персонажам.
Верди раскрыл тайну радости – вдохновение, и у этой радости есть своя музыка. И хотя сюжет трагический – Виолетта умирает, но сама опера радостная, так как музыка у Верди возникает от ощущения радости искусства. Радость эта приходит из духовной глубины, через страдание.
Почему в драматическом спектакле должно быть много музыки? Потому что энергия дирижера, музыкантов присутствует на магнитной пленке, создается купол, который ограждает от пошлости, от гадости мира…»
Страничка кончилась, а когда Ава потянулась за следующей, готовая читать и читать, Тарас накрыл своей прохладной ладонью ее руку, мягко сжал и, встретившись взглядом с испуганными, покорными глазами, приобнял Аву и, не говоря ни слова, повлек в спальню.
Обитая темно-зеленой кожей дверь, обычно закрытая для Авы, как алтарные врата для простых прихожан, теперь впустила ее в просторную комнату с пальмой в деревянной кадке на полу и широкой кроватью, придвинутой к стене лишь изголовьем. Тарас сдернул стеганое, отливающее зеленым шелком покрывало и стал медленно снимать с себя одежду, бросая ее на стоящее у окна кресло.
Ава не могла оторвать взгляда от его ладного тела, не стыдящегося своей наготы. Ее охватило новое, никогда прежде не испытанное волнение, волнение без привкуса тревоги, волнение, не имеющее ничего общего с умственным беспокойством за то, правильно ли я делаю, что будет потом… Сомнения сдуло, как сухой лист порывом ветра, и она заторопилась: вместо того чтобы спокойно расстегнуть и снять узкую юбку, судорожно задрала ее и принялась ста-сживать с себя ажурные колготки вместе с плотными трусиками. Когда они стреножили ноги, она опомнилась, одернула подол и замерла в полной, отчаянной растерянности. Но сильное сопрано, плывшее из соседней комнаты, как бы подтверждая только что прочитанные слова Эраста, уже властно отделило их от заурядного мира, где всякая нагота – и душевная, и телесная – неприлична и опасна, где искренность толкуется как хитрость, наивность как глупость, доброта как расчет и лицемерие, где равенство невозможно.
Повернув Аву к себе спиной, Тарас прижал свой упругий живот к ее талии и одной рукой стал расстегивать пуговицы шелковой блузки, а другой шутливо подбодрил, взъерошив короткие волосы на ее затылке. Ласково пресекая ее попытку обернуться, он медленно и умело раздел ее донага, не забыв про браслет и часы, но голой она чувствовала себя только в те мгновения, когда он отъединялся, чтобы повесить на спинку кресла снятую с нее одежду. Хотя и тогда с ней оставался его терпкий и прозрачный аромат, его неспокойное, учащенное дыхание. Даже стоя спиной, она старалась извернуться и украдкой взглянуть на его лицо, излучающее уверенность и приязнь не только к ней, но и ко всей ситуации, к жестам, запахам и звукам.
Потом, когда они оказались под свежим, хрустящим – не случайно, готовился?! – пододеяльником, приветливая улыбка сошла с его губ и взгляд затуманился, стал отрешенным, направленным внутрь себя, а еще позже – страдальческим и сердитым вместе, но этого ей увидеть не удалось: Тарас опять повернул ее спиной к себе, да и глаза Авы закрыло нежностью, а тело зажило само по себе. С сексом, как и с кончиной, человек остается один на один, правда, у изголовья смерти близкие умирающего принимают чистое вещество горя, а долго ли действует чистое вещество счастья, полученное только что, – это Ава поймет потом.
Дома она слишком быстро уснула, не успев как следует отмечтать и сегодняшний день, и его возможные продолжения, а назавтра не было времени для тщательного копания в подробностях, включая тот женский телефонный звонок, поскольку с самого утра нужно было копаться в каталожных ящичках библиографического кабинета, фиксируя все упоминания об Эрасте в периодической печати. Но эта работа не разлучала ее с Тарасом, наоборот, укрепляла аргументированность и основательность их отношений. Почти сразу драматизм судьбы режиссера, ставшего на это время как бы субститутом ее возлюбленного, захватил Аву: злорадство и непонимание Эраст получил и продолжает получать по полной программе. Наверное, тогда и появилось у него лисье ласковое коварство.
В его успехе критика нисколечко не повинна. Если судить по откликам театроведов, то Эраст родился году этак в восемьдесят восьмом, не раньше. Он против этого возражать, конечно, не станет – чем моложе, тем лучше, но историческая справедливость должна быть восстановлена. Это сейчас околотеатральные деятели любят, смахнув слезу, вспоминать его постановки в студенческом театре как грандиозное событие конца семидесятых, а где они были, когда спектакли закрывали? Среди закрывавших или, в лучшем случае, – среди трусливо молчавших. И кто же первым по-настоящему открыл Эраста? Не кто иной, как Тарас! Именно он опубликовал первую портретную статью, правда, не в театральном, а в литературном журнале – постарался и высмотрел лазейку, тем более что изгородь сооружали не столько профессионалы-идеологи, сколько любители-коллеги.
Счастливая еще и от гордости за Тараса, Ава перестала наблюдать часы и минуты. Текст той первой статьи можно было полностью включать в книгу: об отношении Эраста к драматургии да и ко всей литературе сказано то, что нужно, а не только то, что тогда было можно. Когда дело дошло до пьес «сухопарой гениальности», Ава – не заметила, как стала почти вслух шептать Тарасовы слова:
– «Режиссер не стал акцентировать те ноты социального пессимизма, которые чуть позже получили наименование „чернухи“, а принял за точку опоры неподдельность эмоций и страстей, владеющих персонажами. В итоге социально-обличительный потенциал сюжетов реализовался в полной мере, и вдобавок открылась философская глубина драматических ситуаций. Зрителям предложено увидеть в персонажах самих себя, а не каких-то там „бездуховных мещан“, как это было сделано в других театрах. Драматург работает на жестких ригористических контрастах, режиссер скорее склонен к всепониманию, точнее – к всесочувствию. Для него как бы нет отрицательных персонажей – может быть, потому, что в структуру героя непременно входит конкретная индивидуальность актера, а отношение к актеру у него всегда приемлюще-любовное, даже когда тот „в образе“. В итоге же спектакли по ее пьесам отмечены редкой стереоскопичностью смысла, создаваемой двумя точками зрения – драматурга и режиссера».
Дежурные, в общем-то, критические пассажи Тараса казались пристрастной Аве пронзительными прозрениями. Она не могла оторваться от чтения, хотя ясно было, что данный текст доступен не только в библиотеке, что у рачительного Тараса он имеется, и не в одном экземпляре, но Аве приятно было еще раз встретиться со знакомой, властной интонацией.
– Что читаем? A-а… Я тоже поклонник этой статьи, – прервал Аву манерный, высокий голос. – Здравствуйте, вы меня помните?
Дурацкий вопрос – если есть сомнение, представьтесь, ведь вы требуете переключения чужого внимания на свою особу. Ава, привыкшая к тому, что ее не узнают, стоит ей сменить одежду, прическу или только настроение, никогда никому не устраивала подобного экзамена, но сейчас она даже не подосадовала, настолько велик был запас прочности счастья. Да и Простенку она узнала уже по голосу, а вот по внешнему виду это сделать было труднее. Из обрюзгшего, обносившегося нытика, с которым полгода назад познакомил ее Тарас, он превратился в загорелого, модно и богато одетого дельца. От прежнего остались тонкие, всегда будто обветренные губы, язык без костей и проблемы со вкусом: теплый розовый цвет рубашки больно диссонировал с холодным коричневым – пиджака.
– Жизнь изменилась, и я тоже, – ответил он на удивленный взгляд и придвинул свой стул вплотную к Авиному. – Повезло: режиссер, когда-то поставивший моего Уайльда, вспомнил обо мне и позвал в свою структуру. В отдел паблик рилейшенз. А начальником у нас – лично товарищ Федот Петрович Дубков.
Простенко, очевидно, был уверен, что это имя не нуждается в расшифровке, Ава же слышала его впервые. Она по-своему уважала органы за то, что они ценили свое время, не теряя его понапрасну на таких, как она, но старалась держаться подальше от видимого миру лубянского фасада и его невидимых филиалов. Простенко же еще с советских времен был знаком с тамошним куратором культуры Дубковым, знаниями и умениями которого не брезговала никакая власть.
– Умные люди конвертировали свои прежние связи. А слюбились они на московской Олимпиаде еще в восьмидесятом: режиссер моего Уайльда был одним из трех постановщиков лужниковского действа, а генерал…
Ава демонстративно посмотрела на часы, дабы оградить себя от ненужной информации, и охнула:
– Опаздываю! С Федрой встреча назначена, в театре.
Но защитить себя от Простенки было не так-то просто. Ему оказалось по пути, и в дороге он не умолкал.
– «Копейка», значится, у вас, – заметил он, плюхаясь на переднее сиденье Авиной машины и без напоминания пристегиваясь ремнем.
Пришлось догадаться, что так Простенко назвал первую модель «жигулей», – иначе последовала бы пространная инвентаризация автомобилей не только тольяттинского производства. Действительно, бесценный человек для тех, кому это надо: многое замечает, педантично описывает и – никакой моральной или эстетической оценки.
– Вы мудро поступаете, что около театра держитесь. Старая мысль о театральности жизни со страшной силой именно сейчас подтверждается, но не в масштабах страны, конечно, – те пытаются срежиссировать реформу, до смешного не представляя, с какими актерами, то есть с каким народом имеют дело. А вот у тех, кто сам набирает труппу, очень даже неплохо получается. Хоть моего патрона возьмите, хоть Эраста. Но психнагрузки колоссальные, так что ваши услуги очень долго еще будут многим нужны. Обратите внимание, например, на Валентина, вы ведь его знаете? Друг Тараса, настолько близкий, что…
Ава поспешно кивнула и затормозила – нарочно резко, надеясь не пустить легко виляющий поток речи Простенки в сторону Тараса, о котором сейчас она не хотела слышать ни хорошего, ни плохого. Ничего. Профессиональное умение диктовать свою волю – несмотря на то, что его обладательница была сосредоточена на дороге, – сработало: Простенко переключился на Валентина.
– Из веселого бесшабашного парня превратился в загнанного зайца, – начал он с того, что на поверхности, что любой заметит. – У них ведь как, у голубых – либо рабская связь с одним партнером, либо каждый день подавай нового. Да еще все по максимуму – и любовь, и ненависть. Валюшка из-за своей неуемной любознательности так расширил круг своих привязанностей, что не заметил, как границу переступил. А где чиновные иностранцы, особенно из дипломатического корпуса, там и органы. Конечно, теперь, когда сто двадцать первую отменили, им труднее взять гея за задницу – но статьи нет, а страх-то остался. Страх, который вы бы и могли излечить. Хотя в Валином случае этого маловато будет. По безалаберной природе своей он не может хранить верность ни человеку, ни структуре – коммерческой или государственной, это теперь перепуталось до невозможности различения. И тот и другие измену не прощают. Неадекватным получится наказание, коли, не дай бог, найдется тот, кто поможет им – невольно, подчеркиваю, – объединиться в мести. Скажу по секрету – есть такая опасность.
Племянница Федота Петровича и Валькина одноклассница, рыжеволосая стервочка Юля к другу нашему, Тасику, подбирается или уже…
Раздался скрежет, который причиняет мгновенную боль любому водителю, боль, спасительную сейчас для Авы, в эту секунду узнавшую, как зовут тот тонкий телефонный голос. Способность забыть хотя бы на время нечто важное, но тягостное, невыносимое – привилегия подсознания, пригодившаяся Аве. Тормознув, она остановилась у обочины одновременно с желтым «мерседесом», слегка задевшим левое переднее крыло ее «жигуленка».
Из-за руля выпорхнуло длинноногое существо в желто-белом, похожее на бабочку-капустницу, бросило взгляд на свой непострадавший бампер, оценило нанесенное чужой машине увечье и просунуло огорченное, почти детское лицо в Авино окошко:
– Простите меня, пожалуйста. Каждый раз, как поссорюсь с Вадиком, случается неприятность. Мы ведь не станем милицию звать? Я очень тороплюсь. Этого хватит?
На колени словно одеревеневшей Авы медленно спланировала зеленая сотня, которую она и не пыталась подхватить.
– С вами все в порядке? – забеспокоилась девушка. – Меня Юля зовут.
Неожиданное совпадение имен, как второй, целительный удар, вправило сознание Авы, и она заставила себя улыбнуться:
– Спасибо, поезжайте. Я тоже тороплюсь.
И тут подал голос Простенко.
– Мне здесь недалеко, – проворно вылезая из машины, пробормотал он. – Моя помощь ведь не потребуется, – легко убедил он остатки джентльмена в себе.
Несмотря на все потрясения, моральные и телесные – машина, когда в ней сидела Ава, была частью ее тела, – повинуясь автоматизму никогда не опаздывающего человека, точно в назначенное время она подъехала к служебному входу красного кирпичного театра. Сумрачная вахтерша в душегрейке защитного цвета, сидевшая под нимбом электрической лампочки, посветлела лицом, узнав, кто нужен вошедшей:
– Да вот же они!
Подсказка не понадобилась, хотя в вестибюле был полумрак, и к тому же раньше Ава видела актрису лишь из зрительного зала. Почти всегда та сопротивлялась своей роли, и в результате этой потаенной борьбы все больше раскрывалась природная сущность актрисы, которую спутать с кем-нибудь было уже невозможно.
Переждав, пока Федра стремительно, но несуетливо поздоровалась по имени-отчеству со всеми служителями, Ава назвала себя. Симметричные черты лица актрисы, правильность которых подчеркивал прямой пробор коротко стриженных соломенных волос, не сдвинулись ни на йоту, лицо ее осталось строгим и непроницаемым. Стало ясно, что тут нельзя позволить себе роскошь лелеять или хотя бы помнить собственные невзгоды. Войти – не влезть, а именно войти в ее душу и добыть там без вреда для нее и вообще без вреда для кого-либо – только с пользой для дела – сущностную информацию можно лишь, отдав расспросам не остаток – все силы. И по запутанной дороге в гримуборную, подробно рассказывая о книге и о том, что нужно от собеседницы, Ава постаралась поведать о своем восхищении и ее личностью, и ее работами, поведать в придаточном к придаточному, как можно незаметнее – неловко и стыдно хвалить человека в глаза, еще хуже, чем за глаза – ругать.
– Я уже пожалела, что согласилась с вами встретиться, – были первые слова, сказанные актрисой включенному диктофону. В ее шипящих угадывалась давняя, окончившаяся полной победой борьба с природной шепелявостью, и в то же время слышалось предупреждение, змеиная угроза тому, кто посмеет приблизиться к ней без ее на то желания. – Мы с Эрастом сделали лишь один спектакль – я предложила ему работать над «Федрой», и он согласился. Давно это было. У меня сейчас есть одна идея для театра, но нет режиссера. Эраст – хорошая кандидатура для того, чтобы ему все выложить, вложить и пустить этот поезд в путь. Он из тех режиссеров, которым очень приятно давать идеи, но у него много черт, которые останавливают. И зная уже Эраста, я ему об этом никогда не буду рассказывать.
Аве показалось, что диктофон иронически хмыкнул и подмигнул красным глазком. Кому же сейчас это говорится, как не Эрасту! «Никогда!» Как Ава устала иметь дело с элементарными проявлениями подавляемого подсознания! Если бы это было у нее на приеме, она объяснила бы, о чем говорит противоречие – актрисе хочется работать с Эрастом, но инициатива по ее понятиям должна исходить от режиссера, а он молчит. И что встретилась она с Авой как с посредником. Однако подтекст и подсознание в театральном мире вытаскиваются наружу только на репетициях, а сейчас – спектакль, единственное представление, и играть надо по их правилам.
– Вы совершенно правы – с Эрастом очень непросто, – поддакнула Ава, – но результат у вас с ним получился редкий. Думаю, он это и понимает, и ценит.
И Федра поняла, что ее уловка, осознанная или нет – неважно, сработала, и продолжила уже почти в автономном режиме. Хотя стоило Аве отлететь мыслями в сторону Тараса, как поток застопорился и грозил иссякнуть. Пришлось включиться, сделать небольшое профессиональное усилие – и сразу, как в горб верблюда, стали откладываться припасы, что потом, в будущем, подпитают ее раздумья все о том же, о Тарасе.
– Основной вопрос в «Федре» – кто нас карает за наши тайные помыслы? – говорила актриса своим ровным, звонким голосом, придающим солидность, значимость и бытовым деталям, и философским концепциям, и нивелирующим вопрос об их авторстве. – За поступки понятно – общество, но за мысли? За тайную страсть Федры к Ипполиту. У Еврипида – боги, Рок. У Расина такого конкретного ответа нет: у него Федра умирает, не выдержав этого тайного греха в собственной душе. У Цветаевой Федра вешается, то есть человек сам себя наказывает за эту греховную тайну. Для Цветаевой возмездия богов не существует: «Небожителей мы лепим…»
А для Тараса? О чем он думает, творя молитву? – мелькнуло у Авы, пока она переворачивала кассету в диктофоне.
– Талант режиссера состоит еще и в умении подобрать компанию и использовать вроде бы случайные стечения обстоятельств. Тарковский это делал как никто. Это очень важно для любого режиссера, а уж для театрального – особенно. И нужен актер-протагонист, который тянет спектакль. На котором все держится.
Остраненная интонация – как будто речь идет о ком-то третьем, отсутствующем, позволяла актрисе без обиняков говорить о себе очень хорошие, нескромные вещи и избавляла ее от упреков в бабстве, даже если она сводила с кем-нибудь счеты. Хотя бы с Валентином.
– Он у нас репетировал Ипполита. Настолько это было бездарно, что даже я, при всем моем терпении к бездарностям, все-таки заявила ультиматум: либо я, либо он. И дело даже не в отсутствии таланта – кто его знает, у кого талант, у кого нет. Талант для меня – желание работать, искать что-то новое. А это ленивый, скучный, банальный человек, ни разу ничего неожиданного в нем не было. На следующий же день этого человека – не помню даже его фамилии – не было.
И опять Аве пришлось сдерживать себя. Чтобы не броситься на защиту Валентина. Абстрактно насчет таланта – Ава была обеими руками «за», но Валентин-то тут при чем?
Необычный диалог поставленного голоса и энергичного, заинтересованного безмолвия прервало обращение из допотопного динамика, висящего под потолком:
– Стелла Николаевна, ваш выход.
О ТАРАСЕ
Можно ли теперь сказать: incipit vita nova? Именно на латыни – в русском переводе (начинается новая жизнь) эти слова звучат либо по-пионерски, либо с оттенком иронии, а новая жизнь Тараса начиналась всерьез и зависела от того, где останется грубо очерченный белым силуэт Валентина с вскинутой левой рукой. «Художник» схватил образ – именно так он потягивался от удовольствия, в которое до самого последнего времени умел превращать свое существование – бренное.
Нужно было забыть еще и о трех часах в самолете, где как нарочно Тарасу попалась заметка в свежей газетенке: «На Пречистенке в одной из коммунальных квартир был обнаружен труп раздетого мужчины с полиэтиленовым пакетом на голове. Из близких к ФСБ источников нашему корреспонденту стало известно, что убийство связано с разборками в гомосексуальной среде. Имя жертвы до окончания следствия не раскрывается».
А оно, следствие, даст результат, раз тут ФСБ замешана?
Если не ампутировать именно сейчас тот силуэт, угрызения совести, вопросы «виновен – нет», то гангрена разъест здоровые, нетронутые Валентином куски жизни.
Мысль метнулась к Юле. Почему она так рьяно взялась помогать ему и Аве, почему проделала почти невозможное – Ава теперь успеет на свою конференцию, а у него будет привычная поддержка, незаметная и необходимая, как материнская забота?.. Почему не защитила Валентина? Еще одно «почему» – почему, несмотря на его, Тарасово, отношение к конторе, причастность к которой в те, прошлые времена, вызывала брезгливость, усиленную страхом, Юля так легко вошла в его жизнь, как будто всегда в ней была и будет? – он себе не задал. Не было у него обыкновения анализировать свои поступки: подразумевалось, что и на самые экстравагантные он имеет полное право как личность сложная, глубокая и непредсказуемая – конечно, декларировать это он никогда бы не стал, понимая уязвимость пафосных определений, но суть от этого не меняется.
А с Юлей ему с первого же слова стало удобно – она так потакала его амбициям, настолько была готова быть и не быть с ним, что чувство независимости от нее стало все чаще нуждаться в подтверждении. Каждая их встреча, сама по себе легкая, даже чудесная, не тянула за собой следующую, и оттого, когда Юля исчезала – это случалось очень нередко – баланс тревоги и спокойствия нарушался, а без этого обязательного равновесия разлаживались его отношения и с неодушевленным миром – чашки-плошки то и дело выскальзывали из рук, каждый угол считал своим долгом оставить безобразный синяк на его теле, и с одушевленным – из-за пустяков орал на дочь, которая от этого впадала в столбняк и не могла даже плакать, беззастенчиво использовал Авину преданность и в то же время забывал о ней, когда она, как привязанная, ждала обещанного звонка.
Лишь затихла суета с раздачей и поглощением аэрофлотовского завтрака, Тарас откинул спинку кресла, прижав сидящего сзади, и прикрыл глаза, но в полудрему вмешалось кислое дуновение от шедшей в туалет тетки и мгновенно вернуло ему ночь из детства, когда мать внезапно зажгла лампу под зеленой чашкой абажура и заставила его обнять высокого седого старика с черными бровями и густой седой бородой – отца, актированного из лагеря. Он медленно и тщательно, не забрызгав пол, вымылся прямо в их комнате – чтобы не провоцировать соседей на немедленный донос, – и с тех пор от него пахло лишь одеколоном, самым дорогим.
Родители пошептались и потом молча дожидались, когда заснет высланный из теплой маминой постели их шестилетний отпрыск. И Тарас притворился: поворочавшись с боку на бок, чтоб приноровиться к висячему брезенту, распятому упругими пружинами на алюминиевом остове раскладушки, затаился и дождался пыхтенья толстой перины и ритмичного тяжелого дыхания взрослых. Потом, всякий раз, когда он оставался наедине с жаждущей его женщиной, ему приходилось отгонять от себя это отвратительное видение, что удавалось далеко не всегда. А с себе подобными никакие призраки прошлого его не преследовали.
Отца реабилитировали, даже кафедру ему вернули. Но не жизненные силы: через пять лет после ожидаемого каждый день и все равно внезапного возвращения он скончался, а Тарас, выполняя волю покойного и вопреки своему желанию, поступил на химфак. Стихи и пристрастие к театру, по приговору близких, были немужским занятием.
Исподволь, не сразу эта смерть растворилась в жизни Тараса, и душа отца начала прорастать в его душе. Потеря обернулась приобретением: не боясь агрессивного невежества того времени, они с матерью соблюли все ритуалы – отпевание, девятый день, сороковины и потом каждую годовщину собирали отцовских друзей и коллег под своей крышей.
И снова Тарас, привыкший прятать свое неосознанное еще равнодушие к противоположному полу за автоматической, ничего для него не значащей и так много обещающей женщинам – напрасно – галантностью, пересилил себя, не стал конфликтовать с матерью и женился на дочери академика, который поддержал отца по его возвращении.
– Вот встреча так встреча! – как обухом по голове ударил Тараса бойкий голос невесть откуда взявшегося Простенки. – Что же я вас при посадке-то пропустил?! – огорчился он так громко, что на них стали оборачиваться. – Ну, ничего, сейчас смотаюсь в тот конец, и айда ко мне в бизнес-класс, там и наговоримся. – Но наткнувшись на холодный, недоумевающий взгляд Тараса, тут же без обиды, добродушно поправился: – Или, если позволите, я рядом пристроюсь.
Тарас посмотрел на часы – оставалось продержаться минут пятьдесят. Он не возвратил спинку кресла в вертикальное положение, но встать пришлось, чтобы здоровяк Простенко смог пробраться на свободное среднее кресло, не дотрагиваясь до него. Теснота раздражала, как галстук, что дает о себе знать лишь тогда, когда на тебя давят люди или обстоятельства. Тарасову мрачность Простенко истолковал по-своему:
– Жалко Валюшку, хотя, конечно, он сам во всем виноват. Там никаких следов борьбы, а его ведь голым нашли. Значит, сам разделся, добровольно. Настроился на кайф, а что получилось? – вытаскивая из-под себя широкие серые ремни с толстыми пряжками и устраиваясь поудобнее, с протокольным равнодушием постороннего говорил Простенко, даже не глядя на собеседника.
Значит, не следит за моей реакцией… Так и подмывало спросить: как он сам-то там оказался? Меня – заметил? Но понимая, что спрашивающий ставит себя в зависимое положение, Тарас резко выпрямился и, не поворачивая головы, под аккомпанемент щелчка, возвращающего вертикаль спинке его кресла, сдавленно проговорил:
– Не надо об этом. – Прозвучало мягко, просительно, совсем не так, как ему хотелось – подвел неожиданный ком в горле, и он добавил: – Иначе я пересяду.
– Что вы, что вы, дорогой, не волнуйтесь так, – засуетился Простенко, схватил Тараса за запястье и не отпускал – пришлось вырвать руку. – А с книгой что?
Тоже не совсем нейтральная тема, но все-таки не такая убийственная.
– Остались пустяки. Вернусь – закончим.
Это была, что называется, официальная версия. А как обстояли дела на самом деле, Тарас уже и сам не знал. Читая по кускам сделанное, Эраст сдержанно хвалил, в показаниях Федры и сценографа попросил убрать резкости, «чтоб никого не обижать», попросил деликатно, с видимым уважением и к Тарасу, и к его тексту. Если б режиссер бурно восторгался, кричал свое «потрясающе! гений!» – можно было бы насторожиться, а так… Неделю назад договорились, что он расскажет про участников книги, закольцевав сюжет – и все, готово, можно приступить к «сдаванке», но тут Эраст, не предупредив, исчезает. Надолго ли? куда? – нет ответа.
– А из пресловутой «гениальности» что вы вытянули? – набрел Простенко на тему небезынтересную и неболезненную для Тараса, ее обсуждение никого из присутствующих не заденет – и ладно. А кто ж заботится об отсутствующих…
Узнав, что на письменную просьбу – вступать в личный контакт со столь аррогантной особой Тарас поостерегся, а использовать Авино знакомство тогда еще не сообразил, – писательница ответила коротко и едко: «Этот человек продал все, что мог, свой талант в том числе», – Простенко расхохотался:
– Здорово она умеет словом припечатать, приговор прямо-таки. Подаю апелляцию. Я в Студенческом театре подвизался, когда Эраст принес туда ее пьесу, до того мариновавшуюся во МХАТе. Все у нас всколыхнулось. Полтора года репетировали, потому что освоить принципы Эраста было очень трудно. Слава богу, он привлек Шарлотту со стороны, использовал ее преданность – невозможно найти в Москве другую артистку, которая бы согласилась так мучиться над ролью, ни одна не пошла бы на такое самопожертвование. Она точно попала в роль Петровны – соответствовала ей человечески. Мы тогда подружились, я на дачу к ней ездил – деревья с участка спиливали… – Простенко ухмыльнулся, но рассусоливать намек не стал. – С этим спектаклем больше всех повезло драматургу – она впервые зазвучала в виде слов со сцены. Когда она пришла на репетицию, то была так обрадована, что даже заплакала, а потом выпила вопреки своим принципам, заговорила о Боге и была просто счастливым человеком. Следила за выпуском спектакля, сидела и слушала, открыв рот, даже стала утверждать, что они с Эрастом как бы с одного двора – одинаково все понимают, одинаково слышат век.
Терциус гауденс этот Простенко, подумал Тарас, Третий радующийся в конфликте Эраста и драматургессы, но как точно, со вкусом он это все фиксирует. Нужны, нужны соглядатаи и подслушиватели. В чем-то добросовестный мемуарист сходен с педантичным кагэбэшником, недаром эти две функции так часто совмещаются в одном лице.
Новая работа, видимо, научила Простенку не только наблюдать, но и делать обобщения. И он продолжал своим монотонным голосом говорить довольно нетривиальные вещи:
– Именно в воплощении Эраста она, первая из всей поствампиловской драматургии, зазвучала как должно. Вы-то знаете, как из нее можно сделать так называемую чернуху – играют плохих людей, исключение из правил, выродков, которые попадаются среди советских, теперь скажут – русских – особей. А Эрасту удалось изобразить их не только с сочувствием, но и с любовью к тому, из чего мы состоим.
Новые детали мгновенно нашли свое место в мыслительном механизме Тараса, и устройство заработало, слова свободно потекли, продолжая мысли Простенки:
– Да, да, это получилось у Эраста в струе экзистенциализма, неореализма и всех «измов», которые исследуют человека. Помните, шушукались, что он зрителей на сцене усадил в пять ярусов, этаким русским народным хором, чтобы ажиотаж создать – так мало мест было и попасть действительно трудно. Но дело тут не столько в четвертой стене, сколько в новом принципе сближения: степень доверия между артистом и зрителем стала абсолютной, артист играл так, как будто ничего не скрывал. – Тарас так воодушевился, так увлекся, что готов был раскрыть свою эстетическую рефлексию даже Простенке. – Зритель, сидящий не б темном зале, а у задней стены, становится непосредственным участником спектакля, до артиста доносится его дыхание, глаза артиста и глаза зрителя встречаются. Не может быть лжи, подделки, имитации. И становится абсолютно ясным удивительное свойство взаимоотношений между артистом и режиссером: чем жестче режиссерский рисунок, тем больше степеней свободы артиста, тем больше он может ковыряться в своих внутренних процессах, в поведенческих делах. Если артист находится в точной рамке, то у него есть точка опоры.