Текст книги "Голоса Серебряного века. Поэт о поэтах"
Автор книги: Ольга Мочалова
Соавторы: Алла Евстигнеева
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Для целостности восприятия материала о В. А. Мониной после текста главы «Поэтическая спутница. Варвара Монина» помещен обзор творческого наследия поэтессы, написанный О. А. Мочаловой несколько раньше и приложенный ею к воспоминаниям «Литературные встречи». Это, на наш взгляд, не нарушает авторского замысла, поскольку многие главы воспоминаний «Литературные спутники» включают мемуарную и литературоведческую части.
[Закрыть]
Варвара Александровна Монина скончалась 9 марта 1943 года. Ей было 48 лет. Она окончила гимназию Констан, поступила на словесное отделение историко-филологического факультета Высших женских курсов. Высшее образование ее осталось незаконченным. Имела двух дочерей от поэта Сергея Боброва. Несколько раз поступала на службу, последние места работы – архив Ленинской библиотеки и Антирелигиозный музей.
В. А. всегда отличалась хрупким здоровьем, но умерла не от своих многочисленных и разнообразных болезней, а от внезапно налетевшего туберкулезного менингита. Умерла – уснула. Сонную, ее увезли в больницу, откуда она не вернулась.
В. А. писала стихи с детства. Оставшееся от нее литературное наследство – 4 сборника стихов – далеко не исчерпывает всего, написанного ею. Она перевела ряд книг с французского: помню – роман «Нана»[244]244
Золя Э. Нана (1800). – Роман из серии романов «Ругон-Маккары. Естественная и социальная история одной семьи в эпоху Второй Империи» (1871–1893).
[Закрыть], «Самозванец Тома» Жана Кокто, книгу его же рассказов «Атака автобусов», немецкие сказки для Госиздата. Для себя переводила Бодлера.
В. А. с детских лет особенным чувством, как живого человека, который может сейчас войти в комнату, любила Лермонтова. Эта любовь прошла сквозь всю ее жизнь. Она прекрасно знала его биографию, собирала материалы, готовилась написать исследовательскую работу о нем.
В. А. была колким, остроумным, требовательным критиком. Рецензии ее были художественны. С каким юмором умела она высмеять фальшь, ходульность, недоработку стиха.
Ею был написан ряд рассказов и для детей, и для взрослых. Помню что-то на африканские темы, помню страницы из эмигрантского рассказа. Из всех ее произведений – кроме переводов – напечатано было одно стихотворение в сборнике «Литературного особняка»[245]245
«Литературный особняк» (1919–1929/1930) – объединение литераторов-неоклассиков, члены которого стремились сохранить чистоту русского языка и традиции русской классической литературы. Первоначально кружок существовал в качестве секции классической и неоклассической поэзии при Всероссийском союзе поэтов, позже – как самостоятельное объединение. Председателем объединения был писатель Олег Леонидов (О. Л. Шиманский), секретарем – поэт А… Мареев, позже В. Бутягина (с 1921). Членами кружка были известные поэты: К. Д. Бальмонт, В. Я. Брюсов, Вяч. И. Иванов, Ю. К. Балтрушайтис и их менее прославленные коллеги: М. Ройзман, В. Ковалевский, Арго (Абрам Гольденберг), Н. Бенар, А. Насимович, В. Федоров, С. Укше и др. Кружок подготовил и издал два альманаха (стихотворных сборника) «Литературный особняк» в 1922 и 1929 годах.
О. А. Мочалова ошиблась: В. А. Монина поместила не одно, а пять своих стихотворений в сборниках «Литературный особняк». В № 1 вошли стихи: «Лермонтов на Кавказе», «Площадь у храма», «Тамань»; в № 2 – «За далью синего моста…», «Что же, мы знали, как, волнуясь запахом…».
Кроме того, ее стихи появлялись и в других изданиях, например, на страницах сборников Союза поэтов: «Сон завалил камнем…» (СОПО. 1-й сборник стихов. М., 1921), «Читателю» (Новые стихи. 2-й сборник стихов СОПО. М., 1927); стихотворения «В тихий свет», «Обожжет болото», «Фили» вошли в сборник «Свиток» № 2 (М., 1922), подготовленный литературным кружком «Никитинские субботники».
[Закрыть] и ряд статей на антирелигиозные темы в журналах.
Уцелевшие 4 сборника – даже не половина, а меньшая часть стихов, написанных ею. Сама В. А., несмотря на постоянную болезненность, не заботилась о своем наследстве, а дочери не уделили внимания трудам своей матери.
Помню первую книгу стихов В. А. (рукописную, конечно) «Анемоны». Ей было тогда лет 20. Стихи еще бледны, тема – умирание. Помню любимую ею тогда открытку Котарбинского[246]246
Вильгельм (Василий) Александрович Котарбинский (1849–1921) – польский исторический живописец (родившись в Польше, впоследствии жил в Киеве); его увлечение символизмом воплотилось в ряде работ с символико-мистическими сюжетами.
[Закрыть] «Анемоны», откуда и заимствовано название. На цветущем анемонами лугу, лицом в землю лежит молодая женщина. Поза отчаяния, но сколько лирической прелести в линиях гибкой фигуры, в безнадежном порыве вырваться из гнетущих уз.
Сборники стихов ее менялись, перестраивались, названия их перекочевывали. Помню «Музыку земли», «Тополиную бухту», последний сборник «Вахту», сб[орник] «Оттрепетали барабаны».
Но и уцелевшие сборники дают совсем неплохой материал для суждения о творчестве В. Мониной. Один из ранних, самый последний, два средних – они достаточно показательны для наблюдения за ее художественным развитием, ее творческим самосознанием. В. А. выросла на отталкивании от символизма. Многозначительность, отвлеченность, выспренняя философичность символистов не попадали, по ее мнению, в цель поэзии. Живой поэтической конкретности слова – вот чего искала она. По этому пути шел акмеизм, но В. А. петербургский стиль казался прилизанным, нарочитым.
«Многозвонность Бальмонта меня оглушила, ошеломила, – говорила она. – Акмеизм надменен». В период общего увлечения школами и школками, игры в самоопределения, доходящий до плачевных «ничевоков»[247]247
Ничевоки – литературная группировка, существовавшая в России в 1920-х годах, близкая по направленности к западноевропейским дадаистам (от франц. dada – деревянная лошадка, в переносном смысле – бессвязный детский лепет). Члены группы С. Г. Мар, С. В. Садиков, Р. Рок, Е. А. Николаева, А. И. Ранов, О. Е. Эрберг, Д. Уманский и другие предполагали приложить усилия для «разложения и деморализации изящной словесности», заявив о себе нашумевшими лозунгами:
Ничего не пишите!Ничего не читайте!Ничего не говорите!Ничего не печатайте! В 1921 году ничевоки издали альманах под названием «Собачий ящик, или Труды творческого бюро ничевоков» (творничбюро), на страницах которого поместили свои декреты, воззвания, приказы, заявления, обращения, статьи. Один из пунктов декрета «О ничевоках поэзии» (предполагалось, что существуют «ничевоки творчества» и «ничевоки жизни», объединенные в «Российское становище ничевоков») гласил:
«Фокус современного кризиса явлений мира и мироощущений Ничевоками прояснен: кризис – в нас, в духе нашем. В поэтпроизведениях кризис этот разрешается истончением образа, метра, ритма, инструментовки, концовки. […] Истончение сведет искусство на нет, уничтожит его: приведет к Ничего и в Ничего. Наша цель: истончение поэтпроизведения во имя Ничего. На словесной канве вышить восприятия тождества и прозрения мира, его образа, цвета, запаха, вкуса и т. д.» (Собачий ящик. Вып. I. М., 1921, с. 8).
[Закрыть], она иронизировала над всеми перегородками, считая их ненужными. Лермонтов, Блок, Пастернак, а впоследствии отчасти Бобров – вот имена любимых поэтов на разных этапах ее жизни. Были временные увлечения – Ахматова, Лозинский. О его книге «Одиночество»[248]248
Михаил Леонидович Лозинский (1886–1955) – поэт, переводчик.
Видимо, ошибка в тексте. Единственный сборник оригинальных произведений М. Л. Лозинского – «Горный ключ» (М.; Пг., 1916; 2-е изд. III., 1922). Отдельные его стихотворения публиковались в коллективных сборниках и журналах. С середины 1920-х годов он печатался только как переводчик и теоретик перевода.
[Закрыть] В. А. делала доклад в кружке Сакулина[249]249
Павел Николаевич Сакулин (1868–1930) – литературовед, представитель культурно-исторической школы.
[Закрыть], увлекая за собою слушателей. Было тяготенье к французским лирикам.
Название 2-го сборника «В центре фуг» – перефразированное «Центрифуга»[250]250
«Центрифуга» (1913–1922) – литературная группа, возникшая в Москве как объединение представителей символистского кружка «Лирика» (С. Бобров, Б. Пастернак, Н. Асеев) с несколькими поэтами-футуристами (В. Гнедов, Божидар, К. Большаков и др.). Возглавил группу С. Бобров. Поэзия членов группы выделялась среди прочих ранних футуристических группировок отсутствием максимализма в отрицании культурного наследия прошлого, вниманием к деятельности в области художественного перевода. В 1922 году некоторые члены группы ушли в ЛЕФ, а другие (Московский Парнас. Сборник 2-й. М., 1922) объединились с несколькими молодыми поэтами (Б. Лапин, Т. Левит и др.) в группу экспрессионистского характера.
[Закрыть]. Так, вероятно, называлось временное объединение таких разнородных поэтов, как Аксёнов, Пастернак, Бобров. Ни один поэт в своем развитии не может не подвергаться чужим влияниям, и В. А. не избежала их. Пронзительная заостренность Андрея Белого, манера письма швырянием цветных пятен Пастернака, отдаленно – прием Маяковского – раздвигать плечом окружающую среду – находили отзвук в ее творчестве. Приходится говорить и о значении для нее Сергея Боброва, раз она сама неоднократно упоминала об этом. Стихотворение «Мастер» – одно из лучших во 2-м сборнике. Но что же мы видим? От первоначального ямбического четверостишия и симметричной рифмы В. А. перешла к астрофичной бобровской судороге, к игре в нарушение правил. Дал ли Бобров большее, чем манерность? В последнем сборнике эти черты отпали, как ненужное.
В 1-м сборнике «Музыка земли» – юный девический опыт грусти:
«Ворожи, ворожи мне, земля,
О небывшем моем торжестве».
«Но странно мне, что долг единый мой,
Наверно, никогда я не свершу,
И станет вдруг театром и тюрьмой
Та мысль, которой я еще дышу».
Так говорится о долге – любви. «Грусть – моя стихия», – говорила В. А. Не стоит оспаривать тех, кто считает грусть чувством упадочным. Грусть В. А. была гибкой, текучей, полной любования земной прелестью, лирическим выходом из грубой реальности. Подкупает интонация чистой горечи ее «Песни».
«Не плачь, не ревнуй, о, мой милый!»
Во 2-м сборнике отмечу 3 стихотворения: «Ленин», «Мастер», «Как в арфе Африки». Хороши также «Заклинанье», «Пеллерэн», «Финал автобиографии».
3-й сборник «Сверчок и месяц» – лучший по количеству хороших стихов, по художественной найденности. Здесь можно отметить 10–12 вещей, достигающих того неуловимого и несомненного, что называется поэзией. Хотя в целом стихи этого сборника неравноценны, и действенны в них порой лишь отдельные строчки.
Если говорить об обратной стороне медали, то окажется – стихи комнатной барышни, чье искусство – искусственность, да и то условная. Порой читаешь, досадуя.
«Сквозь темный марш ольховых концертантов» – пробьется ль, наконец, живая правда наблюдения? Выпрямится ли путаная словесность? Кажется, что у автора нет представления о большом и сильном.
«Море – огромное окно». Довольно скромно для моря – быть в размер окна. Или еще:
«Море? Оно тихое, омывает ладонь.
Бухта – в горсть».
Дождь идет. Его красоты, хотя и упоминается «неистовство жизни», – серьги, колечки, бусинки.
О поле говорится:
«Балалаечка вечерних трав».
В те времена принято было уделять преувеличенное внимание себе. В. А. не избегла этого.
«Проходишь, как луч озабоченная».
«Уходишь и плачешь, босая жар-птица».
Помимо самолюбования, тут увлечение капризом, своеволием. Кокетливо звучит:
«Гори – не гори. Не гори!»
Вдумываясь в ее творческий процесс, видишь, что стих вызван, пожалуй, в основном изысканием детали, а не внутренним напором чувства. Главное – отдельные впечатления.
«С мостиком озерным бережно и нежно
Целуются безвестные копыта».
К этим заключительным строчкам поэтически-крепко прилажено все предыдущее описание с его «коллекцией раритетов» вроде:
«Нестерпимые серебристости заречных купающихся в утре голосов».
Деталь для художника может быть всем. Но деталь, определяющая суть или ведущая к сути. Здесь же деталь подчас повисает в воздухе, не создавая целого.
В последнем сборнике военного времени, за год до смерти В. А. отрешилась от словесной манерности. Темы ее шире – гражданское рвение, действительность дня – находят в ней сострадательный отклик. Человечески «Вахта» – шаг вперед, но художественно она некрепка. Уклон в грубоватую уличную разговорность не вызрел в хлесткую меткость народной речи.
Что ж получается? Порицаю поэтессу, память о которой хочу удержать для других? Нет. Упомянутые недостатки – только препятствия к тому лучшему, основному, что заставляет хранить ее имя. Препятствия эти можно одолеть. Пускай из уцелевших стихов можно сделать тоненькую книжку – вещей в 25–30, в ней для чуткого слуха зазвучит музыка редкой прелести.
«Никогда не тонула
Моя лирная скрипка», —
говорит В. А. о себе. Как назову этот голос, этот инструмент, который всегда слышала в ее стихах? Если не «лирная скрипка», то какое-то соединение арфы и флейты. Русская поэзия, да и всякая, всегда изобиловала «теплыми» стихами. Стихи Мониной тоже «теплые», но тепло это на другое не похоже. Любовь к жизни, людям, травам, облакам, но такая необщая. Есть в ней нежная озабоченность обуютить вещь, одарить ее «жемчужной дужкой». Уменье подобрать к явлениям полуволшебный «шкатульный ключик повестей», стремление сделать подарок, угадав чье-то сокровенное желание. Ее художническая особенность – меткая небрежность, когда слово изронено, как полусонное угадывание, вскользь, но в цель.
О бурном ненастье своего времени она сказала:
«Кто-то ломал или кто-то метил.
А, может быть, просто по мне грустил».
Муза ее характеризуется ее строками о весне:
«Почти далекая, легкая.
Как цветенье дымки,
Почти ничего не трогая»…
Свойственна ей нелюбовь к яркому, громкому. Она говорит: «Эта бледность ярче красок». Томик ее стихов должен быть «тихий и стихийный».
Есть еще высокоценная черта творческого облика В. А. – целомудренность страдания. Говоря о боли, о гибели, она не жалуется, не кричит, не рыдает, а только издали упоминает. Так в обращении к дочери:
«Это мне —
Камень на пламени.
Так не будет тебе,
Пока ты со мною».
Со свойственным ей лаконизмом, «весь воздух собрав», передает она в двустишии ужас постигшей ее трагедии:
«На поле битв пустынном я оставлю
Жестокую лирокрушенья дрожь».
Иногда ее стихи убеждают в том, что общепринятый порядок слов, грамматика должны отпасть, как нечто отжившее, перед какой-то мимовольной бессвязностью. Жаль только, что – иногда.
Светило поэтессы, всегда сопутствующее ее лирическому пейзажу, – всегда месяц.
«О, месяц, месяц, месяц – ясный князь!»
Особое отношение, как к органу восприятия – к руке.
«На зоркой, зоркой на руке горит
Весь меловой твой лик».
В. А. не выросла до полного овладения своим даром. Причины не только в слабости ее жизненной воли, тяжелой личной судьбе, но и в трудности исторического момента. Ее поэтический опыт не должен пройти бесследно. Так петь могла бы бело-розовая повилика, виясь на изгороди и останавливая прохожих над зацветшей могилой.
В. А. Мониной
Ты в юности моей шла впереди.
Я дивовалась легкостью походки, —
Так смотрят с тайной завистью в груди
На вольное отплытье в море лодки.
Твой голос, ясный взор и стан —
Все было не от грубой плоти,
А несмеянные уста
И молча говорили о полете.
В годину бедствий, пору мятежа
Ты чем-то все была неуловима.
Прохладной веяла в полдневный жар,
Ударами грозы неопалима.
Все срывы, весь провал забуду я,
Не буду помнить меткую небрежность, —
Соперница и сверстница моя! —
Она была нежней, чем нежность.
Мне кажется, лелея образ твой,
Держу в руках прозрачное созданье,
Которого нарушили покой,
Дав женское именованье.
По струнам арфы медленной рукой
Порой рассеянно блуждая,
Ты находила вдруг звучаний строй —
Властительных – изнемогая.
О. А. Мочалова
2. Михпет. Михаил МалишевскийМы шли Арбатской площадью. Она была тогда совсем другой. Гоголевский бульвар завершался банком, просторная округлость упиралась в угол Арбата и скорбную позу Гоголя.
В Знаменском переулке в школьном помещении происходило поэтическое собрание, возглавляемое Вячеславом Ивановым. При нем состоял тогда забавный мальчуган Миша, кот[орый] держался очень важно и читал всегда одно стихотворение – «Рябина». Помню, что на этом собрании со школьной парты я читала стихотворение, которым начинается мой первый сборник «Рассветный час».
«Жизнь, если ты меня настигла,
Искать всегда я буду
Игр и пиров.
Видя,
Что зелень любит буйство,
Облака – измену,
А ветер и вода – внезапность.
И если обнимает нас простор,
Пусть в сердце бабочка дрожит
Божественного смеха».
Вячеслав Иванович пальцами показал, как дрожит бабочка. Он улыбался мне.
Михпет впервые меня провожал и впервые высказывал свое большое признание, кот[орое] с перерывами сохранилось до конца дней. Точных слов не помню. Он говорил о силе, самостоятельности и значительности моих стихов, как ни у кого из наших сверстников. И тут же он строго придирался, как ему было свойственно, требовательному критику: «А что это у Вас сказано: „Чужеядная сырость“? Что чужое ест сырость?» – «Но я же говорю от лица человека. Сырость ест наше здоровье, разрушает ткани». Так началось дружеское знакомство, длившееся с изменами и перерывами лет 40.
У Михаила Петровича было три жены и трое детей. Теперь уже у него насчитывалось бы 5 внуков. Две уцелевшие жены и дети, крепко вошедшие в жизнь, могли бы рассказать о нем гораздо полнее меня. Другие знали больше этого странного человека, измученного жизнью и самим собою.
Он был моложав, голубоглаз, с мягкой, светлой, растрепанной шевелюрой, которую хотелось погладить. Ему свойственна была юношеская хрупкость. Он двигался неторопливо, чуждый суеты, нес с собой веянье тишины. Говорил несколько надтреснутым, сипловатым голосом.
Писательство жило в нем непобедимо-необходимо. При всех жизненных пораженьях, упреках, семейных драмах он говорил: «Чем бы я ни занимался, какие бы обязанности ни исполнял, – бросить кость этой собаке – обязательно».
Начиная с конца, перечислю, как запомнилось, его творческий багаж: 5 сборников стихов, стиховедческие работы, рассказы о животных, работы по кибернетике, и, что он считал основным, – 5 тысяч «скирлей». «Скирли» – слово им выдуманное, так называл он избранную им форму басенок в прозе. На том он и остановился в своих творческих исканьях.
Нищенски прожил Михаил Петрович свою жизнь, так несоответственно своим данным мечтателя и сумасброда, обзаведясь большой по-нашему времени семьей. Третья жена Михпета, Вера Георгиевна, умная, деятельная, на хлебах мужа надорвалась, потеряла душевное равновесие, озлобилась и возненавидела свою обстановку. Из жертвы превратилась в палача, как и другие члены семьи, впрочем. Но ничто все же не могло порвать крепости супружеских уз. Михпет изнемогал от ревности, когда жена уезжала в отпуск, и вызывал ее паническими телеграммами. Каждой новой своей подруге он рыцарски заблаговременно объявлял: «Жену я не брошу никогда». Плакался он мне: «Я несчастней беспризорного…» – «Что же так?» – «Лабиринты». «Лабиринты» – были моим словом, определяющим запутанные душевные ходы, психические извилины Михпета. «У него нет простых радостей», – говорила жена.
Да, радости у него были непростые. Виртуозный деспотизм, необычайно хитро обоснованный. Он распространялся на всех, сколько-нибудь от него зависящих. А садизм? По собственному признанью он любил сталкивать друг с другом соперниц и с наслаждением слушал их перепалку, подливая масло в огонь. Любил входить с улицы в выход из метро и пробираться сквозь напористую гущу толпы, развлекаясь ее законным возмущеньем. Требовал судом алименты с разведенной жены на сына. Сына назвал – Надир, дочь – Зенита. Вера Георгиевна и тому была рада, так как ее дочери угрожали такие имена, как Академия и Стипендия.
Михаил Петрович любил животных, и подход к ним был несомненно правильным: «Всякое живое существо требует уваженья к себе». Кто только не перебывал в его комнатке под крышей со сломанной убогой мебелью: кошки, собаки, ящерицы, крысы, норки, рыбы, грачи, голуби, лисица, морские свинки – всего не помню. Все в гуще семьи. И все живые существа проходили обязательное всеобщее обученье. Помню, что две норки, бегавшие на свободе по комнате, помимо того, что оставляли следы всюду (и на тарелках), вонзали во всех острейшие зубы. Гости угрожали судом гостеприимному хозяину, и ему это нравилось. Кот сидел на веревке, привязанной к стулу; мыши жили в ящике и ели бумагу; грач летал по комнате и сердито клевался, когда был недоволен. У собаки были истерические припадки: она кусалась, а потом просила прощенья.
Иногда Михаил Петрович ездил со своим зверинцем по городам и показывал свои достижения провинциальной публике. «Поедем, посмотрим наше кладбище», – предложил мне как-то Михаил Петрович. Кладбище находилось в Марьиной [Роще], в нагроможденных ящиках сидели унылые зверьки. Их надо было кормить, но ставки жены на всех не хватало. Михпет обращался за помощью к Молотову, мотивируя свою просьбу научно-исследовательской ценностью опыта.
Но превыше всего была лиса. Лиса (не знаю откуда) жила в комнате свободно, делала, что хотела. «Сначала это был настоящий дьявол», – говорил М. П. Много бедствий пришлось перетерпеть семье, пока рыжий дьявол не стал ручным, покоренным. Он понял, как себя вести, где лежать, подружился с собакой. Вера Георгиевна говорила, что лиса любила всех по-разному: ее, как кормилицу; М. П., как верховное божество; Зениту, [как] подругу по игре; собачку, как товарища по несчастью; гостей, как предметы для нападенья. М. П. таскал лису с собой по домам, где бывал – и на руках, и на веревке. Лиса вела себя в чужом доме неподвижно, как живая вещь. Ее можно было гладить, но еды у чужих она не принимала. Журнал «Огонек» поместил на своих страницах фото Зениты с лисой на плечах в качестве боа. Лиса умерла в чужих руках, когда летом все разъехались, тоскуя по своей семье.
Еще более знаменита была свинья. М. П. рассказывал, что будучи в д[оме] о[тдыха], заметил в свинарнике одну особу, кот[орая] держалась обособленно и проявляла себя достаточно индивидуально. Он занялся свиньей, нарек ее Чангом, и этим именем наградил впоследствии второго сына. Чанг, превратившийся в дальнейшем в тучного борова, демонстрировался в Уголке Дурова, как свиной гений, умеющий различать цвета и немножко считать. Во время войны Чанг попал на Фили, где и был съеден. «А…а, Малишевский, – говорили москвичи, – это насчет свиньи».
[Существовало] много рассказов М. П. Малишевского о животных, к сожалению, не увидевших свет. Писал он всегда, превращая ночь вдень и день в ночь. Он, единственный в Москве из аспирантов ГАХН, сдал в срок работу. Это была стиховедческая работа, где теория стиха была связана с теорией музыки[251]251
О научной и преподавательской деятельности Малишевского известно немного. В первой половине 1920-х годов М. П. Малишевский преподавал в Школе поэтики под руководством А. Е. Адалис, в Институте декламации Серёжникова, на курсах музыки Шор; во ВЛХИ им. В. Я. Брюсова он сначала был студентом, а потом преподавателем. (См.: РГАЛИ, ф. 596, on. 1, ед. хр. 82, лл. 10, 15 и ед. хр. 503, л. 1.)
Е. Б. Рафальская, закончившая ВЛХИ, вспоминала о Малишевском: «Особое место среди студентов занимал Михаил Петрович Малишевский. Собственно, он уже был преподавателем. Изучая стихосложение, он создал свою собственную систему, которая называлась метротоникой. Она давала возможность метрического изучения былин, к которым обычные стихотворные размеры не подходят. Брюсов поддерживал Малишевского и даже дал ему возможность преподавать, и мы, слушатели класса стиха, с интересом посещали эти занятия» (Рафальская Е. Б. Из окна поезда жизни. Воспоминания. – РГАЛИ, ф. 1329, оп. 2, ед. хр. 15, л. 154).
Исследование по метротонике было издано автором на свои средства: «Метротоника. Краткое изложение основ метротонической междуязыкой стихологии» (По лекциям, читанным в 1921–1925 годах во ВЛХИ, Московском институте декламации профессора В. К. Серёжникова и литературной студии при Всероссийском союзе поэтов). Ч. I. Метрика. М., издание автора, 1925.
Что касается пребывания М. П. Малишевского в аспирантуре ГАХН (см.: ЛВ, гл. 2, примеч. № 11), то в его личном деле сохранилось удостоверение от 9 июля 1929 года о том, что он с 01.10.1925 года по 01.04.1929 года был аспирантом ГАХН, причем половину указанного времени проработал в подсекции теоретической поэтики Литературной секции и половину – в подсекции теории музыки Музыкальной секции; а 26.06.1929 года защитил диссертацию на тему «Материал поэзии, как искусства». (См.: РГАЛИ, ф. 941, оп. 10, ед. хр. 376, л. 22)
[Закрыть]. «Слово „интонация“ вы лучше в моей комнате не произносите», – сказал он мне. Не знаю цены этой книги. Но настоящей оценки она не получила вообще, так как для критика требовалось доскональное знание теории музыки, стиха, философии, и такого не нашлось.
К тому времени относилась шутка: «Ума лишился Малишевский». Но помимо чудачеств, каверз, казуистики, садистической деспотии, дорого стоивших приближенным, М. П. отличался рядом прекрасных свойств, и об этом я говорю с особенным удовольствием. Абсолютно неподкупный в мире фальши и лицемерия, прямодушный, чуждый всякого приспособленчества, он способен был на великодушный поступок, на выручку друга. При всей своей хронической нищете он носил костюмчики, потерявшие цвет, с достоинством принца. Был редкостно проницателен, умел с одного взгляда безошибочно понять встречного. Тонкий и беспристрастный критик стихов. Многих привлекал он на свою мансарду умением понять, даром вниманья. Сужденья его были всегда с высоких позиций большого искусства. Их не уступал ни за какие блага! Были у него и дополнительные способности – музицированье на заданную тему. Он был также виртуозным поваром при случае.
Правда, с достигнутых вершин строгости, требовательности он вдруг совершал кувыркательный пируэт. Врачи упоминали неясный термин – «функциональное расстройство».
Последние годы жизни он служил в редакциях, переходя из одной в другую. Какая-то газета или журнал трижды увольняли его и трижды принимали обратно. Увольняли потому, что он был несносен, принимали потому, что надоедал приставаньем. Но последнее учрежденье, где он работал недолго, принимало его благостно и хоронило с честью. Скончался он от злоупотребленья рыбкой, которую очень любил. Он не был храбр, мужественен. Операции боялся. Когда жена навестила его последний раз и спросила о самочувствии, он ответил: «Представь себе, ничего… Что я тебе не нравлюсь обритый?» Вера Георгиевна пришла на другой день и спросила у сторожа, где лежит ее больной. «Да помер он», – равнодушно ответил служака, не обернувшись.
Вдова, при жизни ненавидевшая бесхлебное писательство мужа, после его смерти, как это бывает, собрала рукописи, разобрала туго набитый сундук, пыталась при помощи уцелевших друзей продвинуть их в печать. «Скирли» имели некоторый успех и в хорошем исполнении чтецов звучали интересно.
Ушла и Вера Георгиевна. Какую память сохранили о странном отце его дети? Не знаю.
«Моя подавленная бодрость», – писал он мне. Писем было много, я не хранила их. Они всегда были изящно написаны. «Он – стилист, – говорил Г. Н. Оболдуев. – За этим нет ничего». Неверно. За этим было многое, но перетрясенное, как землетрясением. «Помогите!» – писал он. И поздним вечером я ехала к М. П. вникать в его семейную драму. Выросшая дочь приняла сторону матери, и женщины вдвоем загнали М. П. в угол. «Горе мое! – жаловался он. – Я муж и отец, я люблю жену и детей! Горе мое – эти отношения». Увы, эти запоздалые жалобы. Такому экспериментатору не шла бы семья, хотя в силу противоречивости своей натуры он и писал о желанье —
«Быть патриархом благосклонным
Все возникающей семьи».
Отвлеченно – это очень почтенно. Он говорил, что хотел бы [иметь] спутницей жизни скромную, добрую провинциалочку за ситцевой занавесочкой, кот[орая] готовит пирожки, хорошо стирает, со слезами слушает жалобы и солит грибы.
Думаю, что кроткая девушка недолго сидела бы за занавесочкой.
Наши отношения также были переломными. М. П. высоко ценил меня, привожу дословно: «Вы звезда первой величины, умней Марины Цветаевой, лауреат премии по существу. Я прочел все ваши сборники с очарованьем. Ваши стихи для всех, надо только, чтобы уровень всех был выше». И рядом, хотя и через некоторое время: «Вы – лодырь. Лучшее, что я могу Вам сказать – идите на завод. Вы повисли в воздухе». Самое любопытное, что он мне сказал: «Вы – раскаявшаяся змея».
Кончилось наше литературное знакомство на дурном. Он грубо-резко охаял мою «Разлуку». Мы долго не виделись, и о смерти его я узнала из письма харьковской приятельницы. «Вы – единица, поставленная перед рядом нулей и создающая число», – как-то сказала я ему. «Я – кол, поставленный человечеству», – ответил он.