Текст книги "Тронка"
Автор книги: Олесь Гончар
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
Лукия, председатель рабочкома
Океан степей застыл в полуденном блеске. Все живое спряталось в тень, только на северной меже совхозных земель, там, где пролегает трасса будущего канала, стоит железный грохот бульдозеров. Могучие, подвластные человеку механизмы то и дело появляются на валу с надсадным ревом и, грозно сверкнув ножами на солнце, снова проваливаются, разом глохнут, исчезают в земляном хаосе своих циклопических работ.
Пройдет время, и будет здесь русло, будет сверкать до самого горизонта светлая вода, тихо плывя в степь, утоляя жажду окрестных полей. А пока здесь лишь свежий котлован, похожий на воронку после чудовищного взрыва, нарушил извечную дремоту земли. Нелегко покамест угадать будущие берега канала, между которыми еще только ходят бульдозеры и рыхлители, выбирая грунт с того места, где будет русло, рассекая его поперек глубоченными траншеями-штреками. Бульдозер за бульдозером появляются сверху, чтобы за минуту уже ринуться стремглав в глубокие забои, а оставленные между ними валы рыхлой необваленной земли все подымаются, растут. Кажется, к такой стене лишь прикоснись, разом и обвалится, но попробуй – там тонны грунта. Были, правда, случаи, что и заваливало людей, как-то придавило двух рабочих, усевшихся в тени позавтракать, – так и откопали их с разрезанной надвое буханкой хлеба, с надкусанной колбасой в руках. Долго потом следствие велось, все искали виновных…
Духота здесь. Сверху на валах хоть ветерком тебя овеет, а в котловане, на дне бульдозерных траншей, жара налита до краев, ветерок не дохнет, непривычный человек там просто сварился бы, а ты еще ведь и в кабине бульдозера, в пылище, в грохоте, в испарениях горючего, тебе еще и рычагами работать все время. И ты стараешься, переворачиваешь степь, ведь нормы за тебя никто не даст.
Одни работают, а другие, ввиду обеденного перерыва, вывели своих роботов из канала, выстроили их вдоль вала в ряд, и ножи их теперь сверкают, как один нож. Сами же бульдозеристы тем временем сгрудились в тени под полевым вагончиком, который заменяет им здесь все: и общежитие, и буфет, и клуб. Тень от вагончика такая куцая, что не может при крыть всех: сидят кто в тени, а кто на солнцепеке, кто хлеб жует с краковской колбасой, а кто сосет из бутылки пиво «жигулевское»; тот раскинулся – спит, похрапывает уже, а тот, прилепив на губы сигарету, просто лежит, разморенно отдыхает, выставив себя немилосердному солнцу, будто оно ему еще мало осточертело там, в духоте и безветрии канала.
А над совхозной степью тем временем вихрится клубочком пыль, мчится вылинявшая директорская «победа», подкатывает, останавливается перед табором каналостроителей. Только из машины выходит не директор, а председатель рабочкома Лукия Назаровна Рясная, высокая, полнолицая женщина привядшей красоты. Косы, уложенные на голове тугими витками, делают ее еще выше. Подходит к рабочим, здоровается. В движениях, в разговоре у нее природное достоинство, непринужденность. Она не улыбается рабочим угодливо, как иной раз бывает с другими начальниками, ей ни к чему так улыбаться. Впрочем, она для них и не начальство, у них свое СМУ – Строительно-монтажное управление, приютившееся где-то в курортном городке у берега синего моря, где меньше пыли, – оттуда руководить якобы удобнее. Прямое начальство не очень балует их своими посещениями, а она вот приехала, потому что они избирали ее, голосовали за нее – она их депутат.
Стройная, с густыми бровями степнячка, лицо, как у большинства здешних женщин, обветрено, щеки горят вишневым загаром. Только взглянула на их трапезу, сразу все поняла:
– Всухомятку?
Рабочие, разморенные солнцем и пивом, отвечают неохотно:
– Да ведь канал-то не готов…
– Воду не подвели…
– Сами виноваты… Стрелочник всегда виноватый.
Она мимоходом заглянула в вагончик, в их холостяцкое логово. Видно, пересчитала постели и прикинула в уме, что далеко не на всех хватает даже этих спартанских коек.
– Где спите?
Снова отвечают лениво, со скрытой насмешкой:
– В будке.
– На будке…
– Под будкой…
– Кой-кому нравится сидя.
– Кой-кому на кулаке.
– Правда, еще вагончиков подбросить обещают.
– Один обещал, да умер, теперь другой обещает.
И хохот. Тяжелый, неторопливый. Смеются зубы белые, и глаза искрятся смехом из-под запыленных бровей, смеются их майки просмоленные и руки, пропеченные в мазуте. А за их спинами беззвучно хохочут их бульдозеры сверкающим блеском ножей. Они, как и хозяева, тоже отдыхают.
Шутки Лукия выслушивает без улыбки.
– Что-то парторга вашего не вижу…
– У него отгул. Вчера две смены ишачил.
– А там что? – кивает Лукия на вал и неторопливо идет туда, ноги ее проваливаются в разрыхленном, вязком грунте.
Вся компания, в которой никто и не шевельнулся, следит из-под вагончика, как Лукия Назаровна останавливает на валу одного из бульдозеристов, что как раз выгреб землю, перекидывается с ним словом, после чего открывается дверца и Лукия Назаровна садится рядом с водителем под тент – бульдозер сразу же со скрежетом исчезает из глаз в пыли, в бурлящем кратере изрытой трассы. Без привычки в той яме можно сомлеть, но председатель рабочкома не сомлела – сделав несколько ходок, она снова появляется на валу; зато не с чужих слов знает теперь, как бульдозерист зарабатывает на хлеб, какой у него труд и как необходимо ему после смены отдохнуть по-человечески, на кровати, а не на собственном кулаке.
Речь заходит снова о вагончиках для ночевки, да о кухне, которой вовсе нет, да о том, что после смены даже умыться негде. Она слушает внимательно, запоминает их жалобы и чувствует, как постепенно сокращается расстояние между ними и ею, как словно бы смягчаются, отходят душой эти люди, которым, кажется, и жаловаться надоело.
– Попробую что-нибудь сделать, – говорит она почти хмуро; знает, что сдержать слово будет ей нелегко.
Столкнется со лбами покрепче железобетона, с бездушными людьми, которых ничем не проймешь. Разве мало этого железобетона в кабинетах, где ей приходится бывать по своим депутатским делам? Ей ли в диковинку холодные глаза, ледяное равнодушие или те пустые, казенные улыбки, что появляются автоматически вместе с обещаниями, которые тебе дают, хотя и не собираются выполнять?
Развелась целая порода пустозвонов, закованных в панцирь инструкций, служак, которых голыми руками не возьмешь, с которыми нужно уметь воевать, и Лукия воюет! Когда она выступает на совещании, не одного из присутствующих бросает в жар, не один из ответственных втягивает голову в плечи: знают, что Лукия, поднявшись на трибуну, оглядываться не станет, выдаст по заслугам хоть кому.
С комсомольских времен сохранилась в ней бурная горячность и острое, бескомпромиссное отношение к людям, сохранилась чистая вера ее молодости – вера, что жизнь, которую она строит, которую со всей страстью утверждает, эта жизнь может и должна быть совершенной, дающей человеку радость и полное счастье. И какую же вызывает досаду, как возмущает ее всякий беспорядок, что еще так часто встречается!.. Хоть бы и канал, это стойбище, куда люди с чудесною новейшей техникой выведены, брошены и забыты. В годы войны она сама была трактористкой, знает, что такое высидеть смену за рулем… И вот негде умыться, отдохнуть, похлебать горячей пищи. Разговаривая с рабочими, Лукия внешне спокойна, скупа на обещания, но внутри у нее все клокочет. Такое строительство, самый большой в Европе канал, в газетах о нем пишут, и такое безразличие к этим поистине героическим людям!.. Она уже прикидывает, куда нужно обратиться, с кем говорить, чтобы были здесь кухня, жилые вагончики, газеты, радио, уже зреют в ней те горячие слова, которые она скажет где следует.
А покамест говорит строителям:
– Будем поправлять. Однако вы тоже ушами не хлопайте. Вместе с вами будем поправлять. Ну, пока!
– Спасибо, что проведали, – слышит она вдогонку, и в этих словах нет уже ни капли насмешки.
– Ох, орлы! – говорит водитель Федя, когда «победа» снова помчалась по совхозным землям. – Механизмов нагнали, а умывальник за три копейки прихватить забыли… Ну, это похоже на нас…
Федя отличается тем, что частенько выбирает направление совершенно самостоятельно и все-таки привозит начальство как раз туда, куда нужно. Секрет своей интуиции Федя объясняет очень просто:
– Где непорядок, туда и везу. Хлеб залеживается на токах – директора туда. Где силосуют – туда обязательно. Если мы вчера, скажем, были с директором на Третьей ферме и Пахом Хрисанфович давал кому-то нагоняй, нужно его везти туда и сегодня, пускай проверит, как выполнили распоряжение.
Вот только у Лукии Назаровны бывают такие душевные завихрения, что даже и Федя не угадает. Доярок где-нибудь увидит – к ним; увидит чабана, что стоит среди поля, не минет и его, велит свернуть – не обидит человека, ведь он один-одинешенек в степи весь день, живое слово рад услышать.
Сейчас Лукия распорядилась ехать прямо на Центральную. Дорогой она расспрашивает Федю о его сыне: Федя один из самых молодых отцов в совхозе, сын его начинает уже лепетать, говорит «баба» и «мама», а батька называет покамест не «татом», а просто «есть», это потому, что отец забежит на минутку домой, и тогда он в самом деле есть, а так все больше в разъездах.
Лукию Назаровну Федя возит с особенным удовольствием. Ему нравится ее манера разговаривать с людьми, с которыми она держится словно бы даже сурово. Ей не нужно подбирать какие-то там ключи к людским душам, искать доверия, все и так знают, что она справедлива, не даст человека в обиду, заступится за честного работягу перед кем угодно. Чего-чего, а хлопот у нее хоть отбавляй. Если муж запил, жена бежит с жалобой прежде всего к ней, к депутатке. Если тебе нужна путевка на лечение, тоже, кроме врача, и к ней пойдешь еще, к председателю рабочкома, и она выслушает не менее внимательно, чем лучший врач. На что уж грызется с директором, никогда, казалось бы, нет мира между ними, а если б не она, то Пахом Хрисанфович с треском слетел бы в прошлом году весною, когда начался падеж скота из-за нехватки кормов. Лукия Назаровна тогда, даром что на собраниях мочалила его, первой же и заступилась в области:
– Если снимать, то сразу всех нас снимайте, потому что не один он в этом виноват.
Директор – трудяга, только болезнь замучила; у него застарелая язва желудка, а все некогда поехать подлечиться. Как только скажет ему Лукия Назаровна о курорте, он тотчас же подскакивает, руками отмахивается, будто перед ним закружились осы:
– После силосования! После жатвы! После обмолота!
И этих «после» у него не счесть.
– Ох, и дает она ему, эта язва! – рассказывает сейчас Федя про директора. – Бывает, в степи упадет на землю и катается возле машины, извиняюсь, аж воет, аж корчит его, прямо доходит, а чем я помогу? Пошлите вы его, в конце концов!
– Ты же знаешь, сколько раз ему путевку выделяли: не хочет – и все… Упрямый, несносный человек!
Ни с кем у нее не бывает столько стычек, сколько с директором, ни с кем в жизни она не ссорилась столько, сколько ссорится с ним, но и уважает она Пахома Хрисанфовича, как немногих. Из тех он, кто надрывается на работе, из тех, кто, не дожив до пенсии, падает на ходу. Вся душа его в хозяйстве, о чем бы ни шла речь, а на уме у него силос, механизмы, скаты, корма… Сейчас та самая пора, когда он от множества хлопот чумеет, глохнет; он не слышит тебя, если только твоя речь не про силос, не про шерсть. Он, так сказать, рыцарь силоса и жертва его. Директор совхоза-гиганта, а ходит в костюмчике потертом, никогда не поест вовремя, не отдохнет по-человечески, а дочери, которые, казалось бы, должны прежде всего о нем позаботиться, словно бы и не замечают, что отец валится с ног, что после приступа болезни, когда глаза ввалятся и желтоватую бледность щек покроет черная щетина, на него и глянуть страшно – будто из Освенцима.
Целое лето у него во дворе не умолкают радиола, гомон и смех – одни зятья выезжают, а другие приезжают, им здесь хорошо, здесь вроде курорта, во всем достаток. Влюбленный во внуков, Пахом Хрисанфович ни в чем дочерям не отказывает. Дошло было до того, что дочери сами и в бухгалтерию стали приходить, получать за отца зарплату (правда, потом, когда Лукия пристыдила, перестали). Дочери и зятья у Пахома Хрисанфовича вполне современные, поклонники модерна, читают модных поэтов, разбираются в музыке и живописи и вполне резонно требуют внимания и чуткости к себе и своим вкусам. Вот только им самим как-то не приходит в голову поинтересоваться здоровьем отца, обедал ли он нынче, какое у него настроение. Никто и не подумает об этом, когда вся компания весело, будто в ресторане, садится за щедрый родительский стол, в то время как отец, посеревший от пыли, на себя не похожий, где-то под колючей лесополосой, в степи наспех глотает позапрошлогодние консервы из банки – какую-нибудь «салаку» или «печень трески», – чтобы после этого снова впрячься в работу, снова – в разгон…
А самая большая радость его во внуках, в которых души не чает, да еще, быть может, в том, что на полях Пятого отделения кукуруза стоит как лес, аж лоснится… Ведь бывает и совсем не так. Возвращалась Лукия как-то с сессии раннею весною, над югом как раз шла черная буря, или, как говорят здесь, «наш черный степной дождь»… Курит, метет, заметает посадки, и видит Лукия, у дороги стоит по колеса заметенный «газик», а чуть дальше, в посевах, которые губит буря, ссутулился какой-то человек. Подошла – Пахом Хрисанфович! Ветер бьет, сечет его пылью, а он, согнувшись, стоит, и черные, как грязь, слезы текут по щекам… Никогда не забудет Лукия этих его черных слез, ведь и у самой подчас горло перехватывает от ярости, когда задуют, накатят неотвратимыми валами эти пыльные бури, эти азиатские самумы… Когда же наука их обуздает?
Бывали черные бури и раньше. Сызмальства помнит их Лукия, выросшая в этих степях, но сейчас стихийные бедствия участились, бури идут неслыханной силы. «Откуда они? – порой невольно возникает мысль. – Не отзвук ли это атомных ураганов, загадочных тайфунов, берущих начало где-то там, над Тихим океаном, в тех атмосферных ямах, где от бомб выгорел воздух?»
Машина мчится краем степи, во всю ширь видны морской залив и крейсер, скалой возвышающийся в ослепительной дали.
Слыхала она, что совхозные сорвиголовы уже донага раздели это списанное судно, ходят туда рубить свинец для грузил да раздобывать всякую всячину, слыхала, что и ее Виталик уже успел там с трактористами побывать, хотя про свои походы не сказал матери ни слова, совсем случайно узнала она об этом. Последнее время сын вообще словно бы отдаляется от нее, и Лукия замечает, как постепенно утрачивает свою материнскую власть над ним. Для нее становится неуловимым то, чем сын живет, что думает, что замышляет, все это каждый раз как-то выскальзывает из-под ее контроля. Может, и вправду она уже не в силах дальше его удерживать, нужны мужской опыт, отцовская рука… Многим Виталик тревожит ее, тревожит все острее, потому что нет для нее на свете никого дороже, чем он, ее нежный, тихий, душевный Виталик. Когда получила извещение о гибели мужа, сама себе поклялась: «Для сына буду жить. Для него, для него… Сама воспитаю, сама выведу в люди, как бы тяжело ни пришлось!» Не столько для себя жила все эти годы, сколько для него; он был окружен ее лаской, любовью, он рос в атмосфере любви. Так быстро вырос! Еще словно бы вчера мастерил модели игрушечных кораблей, детекторный приемник собирал, а теперь вот уже десятый класс заканчивает и антенны такие для телевизора ставит, что только неприятности из-за них, майор Яцуба даже в район нажаловался, а Лукия с досады, может, и слишком круто с сыном обошлась – наложила запрет на телевизор до конца учебы. Неугомонный хлопец… В позапрошлом году, еще совсем подростком, подвозил летом воду трактористам, а чтобы веселее было, на бочке написал мазутом: ТУ-104. И до сих пор как только увидит Лукия эту бочку, так и улыбнется.
Плывут и плывут думы материнские… Одни веселят Лукию, другие навевают грусть, наполняют грудь теплым волнением… Вот Виталий совсем еще маленький, идет она по улице с ним, откуда ни возьмись – гусак! Шипит, норовит ущипнуть! Люто наступает гусак, а мальчонка, стиснув кулачки, храбро идет на того гусака. И хотя сам побледнел, боится, да только любовь к матери сильнее страха… Белоголовый, нахохлившийся, кулачки стиснул, а в кулачке – что там у него? Гвоздь! С гвоздем на гусака!..
Вот так был совсем малышом, а теперь за один год подрос, вытянулся, выровнялся с хлопцами-ровесниками… Сколько радости материнскому сердцу оттого, что он хорошо учится, что учителя его хвалят, говорят, у него есть математические способности, а то, что у него есть склонности ко всякой механике, радиотехнике – это она и сама знает; когда едет на сессию, от сына поручений не счесть: «Зайди, мама, в радиомагазин, купи то да купи это». И как привезет ему разных шурупов да винтиков – нет для него лучших гостинцев. Целыми днями во дворе толкутся школьные друзья, которым он помогает, особенно по физике и математике; он делает это всегда будто шутя, с улыбочкой, поглаживая рукой подбородок (и никогда не обидит товарища, даже если тот и туповат), и только когда решает задачу нелегкую, вдруг становится серьезным, нахмуренным; в тот момент Лукия как бы видит его совсем взрослым, в будущем, в завтрашней самостоятельной жизни. Кем он станет? Выдающимся математиком или обыкновенным бухгалтером? Пройдет ли его жизнь здесь, в совхозе, или будет он в далеких, быть может, даже космических странствиях, и она станет высматривать его, как высматривает Дорошенчиха своего сына Ивана из дальних плаваний?.. Лукию детство лаской не баловало, родителей потеряла еще в первую голодовку, испытала всякое, когда батрачила у кулаков, работала в коммуне, училась в агротехникуме, оттого и хочет, чтоб молодость Виталика не знала лишений: Лукия убеждена, что умного ребенка достаток не испортит, даже мотоцикл сыну купила, пускай катается, лишь бы только учился хорошо… Лежит сейчас, наверно, где-то там на спорыше-траве среди товарищей, среди разбросанных учебников, помахивает ногами, задумавшись над какой-то задачей, а когда уж очень устанет, тогда поднимет голову:
– Ну, антракт. Может, малость похохочем?
И кто-нибудь из хлопцев уже откликается в ответ:
– Ха!
А второй его поддержит:
– Ха! Ха!
И вскоре они уже катаются по траве от озорства, от искреннего молодого смеха. Нахохотавшись, спохватятся:
– Ну, довольно! А то уже кишки болят.
И снова примутся за работу.
Захваченная своими материнскими думами-заботами, Лукия и забыла о соседе, который застыл над баранкой, пока он сам не напомнил о себе.
– Слыхали, Лукия Назаровна? – Водитель улыбнулся, видно представив что-то потешное. – На территории нашего совхоза радиосверчок появился.
– Что, что? Какой сверчок?
– Знаете, как вот, бывает, в хате заведется: свиристит и свиристит. Вы – к нему, а его нет… Вот так и он, радиосверчок, – Федя снова улыбнулся. – И такие коленца откалывает по своей программе, что будь здоров! Вчера, к примеру, передал: «Граждане пчелы! Будьте бдительны! На улице Пузатых окопался трутень…»
– Я и не знала, что у нас такая улица есть…
– А как же! Та, что шлагбаумом перекрыта… Где Пахом Хрисанфович живет…
– Вот уж нашли пузатого. Живот к спине присох! Ходит как с креста снятый…
– Да не о нем же… Завпочтой пузатый? Пузатый! Главбух толстяк? Толстяк! Ветврач тоже на витаминах брюшко отпустил. А Яцуба, отставник наш? За хвост быка еще удержит – это же про него сказано… Ох, и бесится же он! «Чтобы какой-нибудь, говорит, сморчок, да меня в эфире трутнем обзывал? Я его и под землей найду!» И уже ищет…
Мчится автомашина. По сторонам появляются домики переселенцев – стандартные коттеджики, которыми разрастается по степи усадьба Центральная. Председателю рабочкома приходится заниматься и переселенцами. Немало усилий приложила Лукия, чтобы эти аккуратные домики наконец поднялись здесь… Скоро их будут заселять, а пока большинство переселенцев с семьями ютится у старожилов совхоза в тесноте. Только успевай улаживать конфликты между соседями… Ткачуки, старая и молодая, уже сторожат у ворот, ждут, пока Лукия подъедет, чтоб пожаловаться на какие-то новые несправедливости. Молодая – здоровая носатая молодица – работает на свиноферме и уже завоевала там уважение, а мать, хоть тоже еще не старуха, вынуждена сидеть дома – есть кого нянчить, внук на руках, его они тоже привезли с Западной Украины. Нет только отца у малыша, отец где-то скрывается от алиментов.
Лукия останавливает машину возле насупленных переселенок, выходит к ним, пытаясь разгадать, чем они на этот раз обозлены, на кого посыплются жалобы. Она уже мирила Ткачуков с их соседями Кухтиями, которые принялись было всячески выживать переселенцев со двора; после того как будто были приняты надежные предупредительные меры: чтобы не путать кур (они и были причиной ссоры), их выкрасили в разные цвета. Вот теперь и бегают по двору белые леггорны, как войско, что перемешалось на поле битвы: у одних крылышки помечены чем-то красным, а у других шейки обведены ученическими фиолетовыми чернилами… Так что ж у них еще?
– Не зря нынче курица пела… Курица завсегда поет к беде! – говорит старая переселенка.
– Что случилось? Снова соседи?
– Не от соседей нынче кривда…
Лукия заходит с женщинами в хату: грязно, воздух спертый, постель не убрана, только и веселят глаз яркие рушники на стенах. Миловидный ребенок спит в колыбели.
– Так чего же курица пела?
– А пела… Яцуба с обыском приходил… Вот как Ядзю отблагодарили за то, что из свинарника днем и ночью не вылазит!
Лукия удивлена: «Обыск? С какой стати? И по какому праву? Откуда у него такие полномочия?»
Женщины, захлебываясь, наперебой изливают ей свое возмущение. Ну да, обыскивал! Зашел, под печку заглянул, и в корзинку, и на лежанку – радио какое-то искал. Стасик (у них есть еще и Стасик, ровесник Виталика, в одном классе учатся и даже дружат), возмущенный самоуправством отставника, что-то сказал наперекор ему. И уж как они сцепились здесь, хоть людей зови на помощь! Наш ему – «бериевец», а он нашему – «бандеровец». Может, попади хлопцу что под руку, то и без греха не обошлось бы, все мог бы сделать за такую тяжкую обиду… Однажды Кухтий тоже обозвал было Стасика этим бранным словом, так мальчик всю ночь содрогался в рыданиях. Каково ему было слышать такое, когда именно бандиты-бандеровцы отца его замордовали насмерть!.. А Яцуба еще и рану растравляет. «Все вы, говорит, такие, никому из вас верить нельзя…»
«Что-то разошелся наш отставник, – с досадой думает Лукия. – Нужно вызвать на бюро да объяснить, что время произвола миновало!»
Она еще некоторое время говорит с переселенками, слушает односложные ответы молодой об отце ребенка, который снова куда-то переехал, скрываясь от алиментов, хотя его, постылого, она не хочет и разыскивать. Упрямая, гордая, видать, эта Ядзя… А старуха тем временем лопочет о своем, о том, что ей здесь «не по нутру», потому как «криницы глубокие» да «ветры лютые», из-за того она постоянно хворает.
– Скорей бы уж в новую хату, – заканчивает она певуче, а Лукия, недовольно оглядывая неубранную комнату, отвечает:
– Только не забудьте веник туда прихватить, чтобы мусор не заводился.
И переселенки поняли намек, покраснели обе от стыда, провожая ее к машине.
Надеялась Лукия застать сына дома, а увидела его еще издалека на металлической вышке, которую он сооружает с хлопцами во дворе бабки Чабанихи для телевизионной антенны. Сидит на самом верху, белеет чубчиком и что-то клепает.
Отпустив машину, Лукия вошла во двор.
– Эй, верхолаз! Это так ты к экзаменам готовишься?
– Мама, труд облагораживает!
Кузьма Осадчий и Грицько Штереверя, которые возятся внизу у лебедки, начинают выгораживать Виталика, весело рассказывают, что он на этот раз изобрел антенну совсем особенную: ничегошеньки не ловит! Стасик-переселенец тоже здесь, сидит в сторонке, молча сверлит сверлом металл и лишь изредка посматривает на Лукию, посматривает как-то затравленно; глаза у него грустные, а голова втянута в плечи, она у него всегда так немножко втянута, словно бы ждет откуда-то удара. А сам он хлопец славный, покладистый, со склонностью к музыке, в приливе откровенности как-то стыдливо признался, что очень любит скрипку и дудку и что после переселения с гор сюда, в степи, ему еще долго по ночам слышались звуки трембиты…
Лукия с любопытством осматривает вышку. Действительно, сооружение! Всю весну хлопцы строят и никак не достроят. Последнее время и вовсе работа прекратилась из-за недостатка материалов – все, что только можно было использовать из утиля, который валяется возле мастерских, уже использовано – целыми секциями таскала оттуда бригада Виталия сваренные автогеном ржавые трубы и угольники от старых культиваторов. Вышка высоченная, когда разгулялся сильный ветер, ее стало раскачивать, и была угроза, что упадет и хату старой Чабанихи развалит. Сбежались сюда любопытные посмотреть, что будет с вышкой, а хлопцы и при таком ветре клепали, спасая свое сооружение, крепили болты, связывали узлы покрепче. Теперь, чтобы было надежнее, они натянули тросы, закрепили их для оттяжки, и вышка стоит, распятая на них, будто мачта корабельная. Внутри вышки проходит труба длиннющая, и где-то там, вверху, на конце трубы, узором застыла сама антенна.
Виталик, спустившись с вышки, показывает матери все, что, по его мнению, должно ошеломить ее:
– Смотри, мама, вот это лебедка и трос: нужно выше поднять антенну – пожалуйста! Нужно ниже – даем ниже… Хочешь повернуть антенну? Поворачиваешь трубу и вместе с нею, вот так, поворачиваешь антенну…
– Поворачивай, да на Яцубу оглядывайся, – шутит Осадчий. – Он подскажет, что можно ловить, а что нельзя.
– А это вот стержневая труба, – словно бы не слыша, объясняет дальше Виталик. – Стальную раздобыли у бурильщиков, потому что простую водопроводную ветер сгибает. А сама антенна, знаешь, мама, из чего она?
– Из чего же?
– Из старого генератора… Медь! – восклицает он и видно, что все это ему небезразлично.
Затея ребят и в самом деле заинтересовывает Лукию – мастера, да и только! Она и не представляла себе, что здесь такой размах… Еще сын объясняет ей, почему их башня высокая: низкая здесь не примет, хотя и степь. Буря? Теперь и буря не страшна, все сооружение надежно закреплено: в них, в этих тросах, вся сила, вся мощь против ветра. Почему так много антенн? Ее вопрос смешит Виталия.
– Антенна, мама, одна, а то – приемные рамки! Чем больше их, тем чище она принимает.
Лукия чувствует, что Виталий просто счастлив своей работой, своей башней.
– Будет как Эйфелева, – говорит он.
Рада Лукия за сына и его друзей, приятно ей знать, что эта смонтированная из разного утиля «Эйфелева башня» расширит мир для старой Чабанихи – для того и строится, чтобы могла старуха по вечерам видеть на маленьком экране те далекие моря, где плавает ее сын, капитан дальнего плавания. Виталик с капитаном в давней дружбе, и эта башня сооружается – Лукии хорошо известно – не только из уважения к матери капитана, но словно бы и в его, капитана, честь. А где же старушка? Ага, вон за хатой, на пасеке!.. За хатой у Дорошенчихи несколько ульев стоит среди кустов винограда, и сейчас старуха суетится там, между ульями, в сетке металлической, что, подобно парандже, закрывает все лицо и придает Чабанихе несколько зловещий вид.
– Салют космонавту! – говорит Виталик, когда старуха выходит из виноградника в своем скафандре и направляется к ним.
Подошла к Лукии, сняла сетку, стала без нее доброй, улыбающейся.
– Все потешается над бабкой Виталик. Уже и бабка ему космонавт… Ну, а ты, Лукия, не брани его, что все здесь да здесь… Кто же без него наладит? Целый вечер сижу, а в том окошечке только волны да волны бегут…
Лукии известна эта страсть Чабанихи – каждый вечер сторожить перед экраном телевизора, до поздней ночи может она неподвижно смотреть на слепые волны света, которые текут, бегут, мелькают без конца – пускай бегут, а старуха сидит да ждет чего-то, ждет, видно, что вот-вот среди этих волн появится родное лицо сына – капитана Дорошенко!
С таинственным видом старуха отзывает Лукию в сторонку.
– Приезжает же… Я вот ему и медку хочу собрать…
Лукия чувствует, как буйная горячая волна обдает ее. Ни с того ни с сего зарделась перед старухой, чувствует, как пылают щеки, и оттого совсем теряется, как девушка.
– Когда он приезжает?
– Про день еще не пишет…
– Что же, рады будем, – говорит Лукия с напускным спокойствием и, позвав Виталика обедать, быстро уходит со двора.
Затейливыми узорами легли на дорогу тени акаций. Лукия торопливо шагает по этим узорам, ощущая, как внутренний огонь жжет щеки.
Сбоку из зарослей сада ее окликает настороженный, сдержанно-властный голос:
– Лукия!
Опершись локтями на зубчатый забор, стоит Яцуба. Лицо аскета, вытянутое, закостенелое. Голодная длинная шея с выпятившимся кадыком. Голова топорщится серой, как сталь, сединой… Взгляд глубоко запавших темных глаз тяжелый, сверлящий. Сколько знает Лукия Яцубу, всегда в этих глазах что-то тяжелое, тревожно-напряженное, будто человек все время ждет беды.
Переждав, пока Виталик отдалился, Яцуба с суровой доверительностью наклоняется к Рясной:
– Следи за сыном, Лукия.
Глаза его словно бы делаются еще глубже, загораются каким-то тяжким блеском, и Лукия невольно вспоминает, что в молодости, когда Яцуба еще разрушал церкви в этих краях, его называли «фанатом». Уже был он почти забыт людьми, как вдруг, выйдя в отставку, снова появился в совхозе с намерением навсегда осесть здесь. Лукия вспоминает, как пришел их «фанат» в дирекцию требовать для себя работы, «соответствующей» работы, как подчеркнул он. «Что же ты умеешь делать?» – спросила она, и он даже обиделся: «Я умею держать людей в руках». И хотя дали ему тогда полезное дело – пожарную охрану, он, однако, считает, что этого для него недостаточно.
– Чем мой сын провинился?
– По-дружески советую тебе, Лукия: следи. Школьник, а уже на мотоцикле девку по степи катает…
– А от меня тебе, Григорий, тоже совет: брось самоуправство. От беззакония пора отвыкать.
– Это о чем ты?
– Бродить по хатам, обыски устраивать у людей – кто тебе дал право на это? Кто тебя уполномочил?
– Но никто и не говорил, что нужно о бдительности забыть.
– Всех подозреваешь… Уймись ты наконец.
– Вот как! Стало быть, не нужен? В тираж Яцубу? – Грозный баритон его набирал силу.
На громкий Яцубин голос прибежал серый породистый пес: высунул голову над забором, лапы положил на ограду – совсем как человек!