Текст книги "Тронка"
Автор книги: Олесь Гончар
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
– Вот куда бы пионерлагерь!
Закрутив волосы, бросилась в воду, широким шагом побежала по ней дальше от берега, на глубину. Виталий, радостно взвизгнув, выпрыгнул из лодки, ринулся вслед за Тоней, догнал, и они стали брызгаться, бороться. Тоня, поймав его, попыталась силой окунуть, как малыша, который не хочет купаться, а он, вырвавшись, старался ответить ей тем же, но здесь было мелко, – они кинулись взапуски дальше в море, и Виталий, подпрыгивая, радостно вопил:
– Глубины! Глубины! О море, дай нам глубины!
А через некоторое время они уже лежат навзничь на воде, успокоенные. Тоня брызгает водой вверх, и оттуда, с синего неба, летят белоснежные жемчуга, настоящие жемчуга, блестящие, сверкающие, как те, что достают мальчишки в тропических водах с морского дна. Хотел бы и он, Виталий, что-нибудь такое Тоне раздобыть, чтоб поразить ее, чтоб ахнула она от восторга. Только что ж он ей здесь раздобудет?
– Тоня, хочешь… мидий? У меня есть в лодке.
Вскоре они уже возле лодки. Постукивая, как орехами, хлопец насыпает из банки перед Тоней мидий, видно захваченных в Сухомлиновой хате, сам их вылущивает и подает девушке. Подает чуть-чуть небрежно, чтоб не зазнавалась, не подумала, что он так уж рассыпается перед ней да прислуживает. А Тоня и сама умеет вылущивать, и какую вылущит, сразу подает Виталику. Ей нравится эта женская роль: готовить и подавать.
Корова смотрит на них, не сводит глаз.
– Виталик, может, и она проголодалась?
– Пускай пасется, море велико.
– Да, бывает такое, что подножный корм хоть в море ищи.
– А знаешь, сколько пропадает в море такого корма, что скотина облизывалась бы? Про филофору слыхала? Это те красные водоросли, которых полным-полно в лиманах. Доказано, что мука филофоры повышает удои.
– Дядько Сухомлин своей нетелью доказал?
– Наука доказала.
– Что же, нужно будет это добро и на наших фермах испытать. А еще лучше, если бы тот, кто хочет пить молоко, оставлял бы фуражу, – сказала Тоня, и в голосе ее появилась отцовская резкость. – А то летом фураж весь под метелку выметут, а весной, когда скотина дохнет, снова везут его назад со станции на тягачах по грязище!..
Мидии мидиями, а бутерброды, видно, лучше. Тоня и Виталий заодно берутся и за них, а подкрепившись, плывут осматривать Сухомлинов причал и рыбацкую пустую хату, в которой осенью рыбаки ночуют, укрываются от непогоды, а сейчас на их нарах пылищи в палец. В углу, кучей – изодранные рыбацкие сети, на столе – от Сухомлина объедки, все настежь, все открыто, и Виталий тут чувствует себя почти хозяином, – ведь дядько Сухомлин его родич по отцовской линии, и хлопец постоянно поддерживает с ним контакт. Весной, вооружившись паяльной лампой, он помогал здесь дядьке смолить лодки, конопатил, трудился от души, за что и получил от Сухомлина разрешение пользоваться его флотом.
– Интересно, сколько будет от нас до того дредноута? – спрашивает Тоня, заглядевшись на судно, замершее вдали, посреди залива.
Виталий сдерживает покровительственную улыбку. Для Тони это пока тайна, загадка, а он уже побывал там, одним из первых ходил на судно рубить свинец и добывать разные радиомелочи.
– Хочешь, Тоня, махнем туда?
Тоню это, видно, заинтересовало.
– Но ведь туда, пожалуй, далеко? Сколько будет километров?
– На километры не знаю, а на мили… миль десять будет.
Девушка колеблется, но по всему видно, что ей очень хочется взглянуть на эту диковину вблизи.
– А лодку так, не спросясь… Сухомлин ругать будет, – говорит она неуверенно, уже бредя вслед за Виталиком к лодке, что легко лежит на воде, искрится смолою.
– Об этом не беспокойся, – утешает Виталий. – «Мой дядя самых честных правил…» Он сейчас далеко отсюда, если не на крестинах, так на именинах, и, наверно, вернется не скоро. А к тому же у нас с ним как при коммунизме: твое – мое, мое – твое… Лодка эта ведь из ничего сделана. Заброшена уже была, рассохлась совсем. Скелет мертвый лежал в кучегурах, а мы с хлопцами взялись, вдохнули в него живую душу – и видишь, какой получился фрегат! Узлов семь дает!
И хотя Тоня понятия не имеет об узлах, однако именно эти узлы почему-то убеждают ее окончательно, и она решительно говорит:
– Ладно. Плывем!
И вот они в лодке.
– Покидаем берег планеты, – берясь за весла, говорит Виталик, и эти в шутку брошенные слова долго звучат в ушах Тони, что неотрывно смотрит, как отдаляется берег.
– Виталик, а как же мотоцикл?
– Я его там прикрыл в чулане старыми сетками. Сто лет пролежит!
Виталий работает на совесть, его ребра ходуном ходят, уключины ритмично поскрипывают, а Тоня сидит на носу, обсыхает, подставив солнцу свои загорелые открытые плечи. Удаляется берег, его все больше можно охватить взором. Прощай, берег! Шире и шире открывается глазам побережье с безлюдными песчаными буграми, чабанскими пастбищами, далекими совхозными полями. Нигде ни деревца. Центральную усадьбу отсюда не видно, лишь рыбацкая, исхлестанная ветрами хата блестит, черепица на ней словно струится в мареве, раскаленные песчаные бугры-кучегуры облегли ее, будто аллигаторы, будто твари какие-то палеозойские, что, дремля, подставили солнцу свои желто-бурые спины. А Сухомлинова священная корова до сих пор стоит в воде, только уже стала маленькой и делается все меньше, теряет свою красностепную масть. Виталий то и дело посматривает на далекое судно, чтобы держать курс прямо на него. Он уже обливается потом, утирается щекой о плечо и снова гребет. Тоню даже жалость берет, что он так старается, а его еще и слепни жалят, и она пробует отгонять их; эти слепни да серые степные мухи с чабанских кошар тоже плывут вместе с ними, плывут из степей в голубеющую неизвестность.
– Может, сменить тебя, Виталик?
– Сиди, – отвечает он. – Я угощаю.
Тоню захватывает эта таинственность, эта, можно сказать, поэзия таинственности, в которую они погружаются. Большая вода, сплошная голубизна уже окружает их. Нежно-лазурная шелковистость небес и густо насыщенное синью, почти черное пространство моря – таков их мир, среди которого им слышен лишь плеск волны да ритмичное поскрипывание уключин.
Море, что сперва прозрачно просвечивало до самого дна и было веселым, синим, дальше от берега словно бы темнеет, тяжелеет, становится и впрямь черным, – можно понять, почему его так назвали. И волны, всюду волны, волны… У берега их почти не было, а здесь ими все море сверкает, переливается, и лишь кое-где над их темной синевой чайка ослепительно блеснет в воздухе или появится между волнами одинокий нырок, выставит черную головку и нырнет снова, исчезнет, словно его и не было. Берег отдаляется. Уже еле белеет черепицей рыбацкая хата, их береговой ориентир. Хата словно погрузилась в землю – ее черепица теперь лежит прямо на самой поверхности моря, на самой линии горизонта. Даже малость страшновато становится Тоне, что их уже отделяет от берега такое расстояние. А судно словно бы и не приближается. Тяжелая его громада, как и раньше, далеко темнеет в неподвижности среди густой сапфировой синевы.
– Моторкой мы бы до него быстро добрались, – говорит Виталий, словно оправдываясь.
Сорвался ветерок. Виталий сложил весла, взял на дне лодки кусок какого-то испачканного в мазуте брезента, развернул, и эта тряпка вдруг стала парусом.
– Жми, дуй, товарищ бриз! – сурово приговаривает Виталий, натягивая, направляя парус.
Видно, и ему немного не по себе, что они так далеко зашли в море, но он старается ничем не показать этого, и его самообладание успокаивает Тоню.
– С берега казалось, будто совсем близко, – говорит она, – а тут вот плывем, пожалуй, больше часа, а судно еще где.
Хлопец кивает на парус.
– С этим быстро до него добежим.
Соломенный чуб спадает хлопцу на лоб, а глаза из-под него все время зорко глядят вперед, чтоб не сбиться с курса, не отклониться от судна в сторону.
Степь уже еле виднеется. Парусишко у них такой маленький, что даже если бы кто и был в это время на берегу, то вряд ли заметил бы их оттуда.
– Домой нам, Виталик, придется против ветра?
– Об этом не беспокойся. Домой парус моряка сам несет!
Он шутит, но без улыбки. Неужели и ему чуть-чуть страшновато, тревожно? Еще бы! Темная мерцающая стихия простирается вокруг. Должно быть, небо в космосе такое же темное, неприветливое и есть в нем что-то таинственно-грозное. Темный морской простор вокруг, и только солнце высокое, в зените, жарит их и здесь, льется на плечи девушки, на голые Виталиковы ребра, на густую темно-синюю гладь.
Судно, однако, все же приближается. Серая железная громада его низко, грузно сидит на воде, осев почти по ватерлинию. В небе вырисовывается легкая ажурная мачта, склонившаяся, как после урагана. С высоты мачты свисает какой-то оборванный трос, болтается в воздухе.
Уже и Виталий и Тоня не сводят с судна глаз. Для Тони оно полно таинственности. Все оно – недоступность и запрет. Вот на борту на грязно-сером фоне виднеется белый знак, какие-то буквы и цифра 18… И это как шифр, как тайна неразгаданная, известная немногим. Уже подплыв почти к борту, они внезапно услышали шум крыльев, птицу откуда-то вспугнули. Ворона! Одинокая черная ворона замахала в воздухе крыльями, несколько раз крикнула голосом бюрократа, кружась над своим железным гнездовьем. И откуда она здесь взялась?
Виталий и Тоня, одевшись, приумолкшие, внутренне напряженные, плывут уже вдоль борта судна. Ощущение незаконности, недозволенности своего поступка все время не покидает их. Все здесь грозное, хмурое, от всего веет запустением.
Потрескавшаяся, облезлая краска бортов. Ржавчина… Иллюминаторы затянуты паутиной.
В одном месте Виталий, вплотную пристав к борту и взяв эту громадину на абордаж, велел Тоне карабкаться вверх, на палубу. Она мгновение раздумывала, потом крепко схватилась рукой за горячий, накаленный солнцем иллюминатор – этот тоже был затянут паутиной, – а дальше помогли ей какие-то ржавые, невыносимо раскаленные скобы, и не успел Виталик дать ей совет, как она была уже на палубе.
Железо палубы огнем обожгло ей босые ноги.
– Печет, ой, печет! – приплясывая, крикнула она вниз Виталию. – Брось мне босоножки. Быстрее!
Хлопец как раз складывал парус и закреплял лодку, но Тоня этого не видела, ей было невтерпеж.
– Ну что ты там возишься? Бросай! Я тут как на сковородке!
В ответ на ее слова полетела на палубу одна босоножка, потом другая, а вскоре появилась из-за борта и солома такого родного чубчика, и худенькие плечи в одной майке; с появлением Виталика Тоне стало сразу веселее. Острое, нервно-возбужденное чувство охватило ее. Хотелось смеяться, кричать, взвизгнуть так, чтобы все услышали! Шутка ли – крейсер принадлежит им! Двое их, двое влюбленных на большом военном судне. Никогда, конечно же, не было на этом военном судне влюбленной пары, чтоб вот так – он и она. Звучали здесь суровые команды, приказы, радиопозывные, номера, шифры – все служебное, суровое, властное. А теперь им покорилась эта тысячетонная стальная громада, на стальной раскаленной арене могучих рыже-ржавых палуб господствуют их смех, их любовь!
– Подумать только, куда мы с тобой забрались, – сказала Тоня радостно-дрожащим голосом. – Настоящий крейсер!
– Даже если это эсминец, – скупо улыбнулся Виталик, – то и тогда ты не должна разочароваться… Гора. Железный Арарат среди моря!
Вода была где-то далеко внизу, и лодчонка покачивалась такая махонькая, а судно возвышалось над морем и впрямь как гора, стальная скала, их железный остров.
– Какое же огромное!
Тоня была сама не своя от волнения. Ее охватило лихорадочное возбуждение, девушка не могла подавить дрожь, нервно-радостный трепет: вот куда они с Виталиком забрались, одни-единственные, как робинзоны, очутились на этом необитаемом острове, где их окружают причудливые железные скалы, лабиринты!.. И Виталик тоже заметно взволнован, голос его немножко даже срывается, когда он что-нибудь объясняет Тоне.
Трещит под ногами средь ржавчины что-то белое, блестящее.
– Смотри, Виталик, – бросается на блестки Тоня, – какая-то стеклянная шерсть!
– Не шерсть это.
– А что же?
– Стекловата… Изоляционный материал. Видишь, из распоротых обшивок вылезает.
– Какое белое да красивое!
Она берет пучочек этого удивительного материала в руки, но Виталик предостерегает:
– Не бери!
– Почему?
– Руки потом долго щемить будет… В тело въедается… А изоляция из него надежная… Эта стекловата и в огне не горит.
– Нет, немножечко я обязательно возьму, в лагере моим малышам покажу. – И Тоня, как перо из подушки, живо выдергивает из распоротой обшивки стекловату, совсем чистую, белую, как первый снег.
То тут, то там палуба вздулась опухолями, видны на ней пробоины, какие-то дырки, люки, зияющие провалы… Белеет рассыпанная известь, крошки цемента.
– Что это за дырки, Виталик?
– Да это так…
Он почему-то мнется, чего-то недосказывает. Берет щепотку цемента и зачем-то нюхает.
Потом, держа друг друга за руки, они заглядывают в пробоины, в жуткую глубину темных трюмов, где вода блестит маслянисто. Чувствуется, что тяжелая она там, застоявшаяся, с нефтью или соляркой.
– А рельсы для чего здесь?
– Наверно, по ним торпеды подвозили на вагонетках. Видишь, вон рамы на корме? Не иначе торпеды с них запускали… Это вот лебедка… Брандшпиль… А это вот круг для пушки. – Они, все еще держась за руки, рассматривают круг, массивный, металлический. – Пушка, видно, могла поворачиваться в гнезде на триста шестьдесят градусов, во все концы неба, – объясняет Виталик, и они невольно оба посмотрели в небо, где уже ворона не каркает, а только светится чистая голубизна зенита да солнце, какое-то непривычное, космическое, ослепительно пылает.
Идут, неторопливо осматривают кубрики, эти горячие металлические клетки, в которых когда-то жили люди, жили, как в сейфах. Железо и железо. Покореженные трубы, обрезанные провода, железный хаос. Виталий первым вторгается в этот хаос, где по трапам, а где и без трапов, перелезает все выше и выше с одной палубы на другую, а Тоня неотступно пробирается за ним, стараясь, подобно послушной альпинистке, точно повторять каждое его движение. Хлопец время от времени предостерегает: здесь осмотрительность прежде всего, здесь легко сорваться.
– Как высоко забрались мы! – Голос девушки чуточку даже трепещет. – Глянь, где вода!
– Далеко.
Рубка радиста – одни корешки там, где было множество проводов: все провода обрезаны под корень.
– И я здесь тоже поживился, – улыбается Виталий.
Тоня уже дует на руки, их в самом деле начинает щемить от изоляционного стекла, которое и здесь, на палубе, всюду валяется кучами, а в салоне прямо за шею сыплется из прорванной обшивки. Это же здесь, в салоне, сидели командиры, беседовали, что-то решали… Все порвано, порублено, ободрано.
Тоня до сих пор не может как следует понять, что же произошло с этим судном, почему оно, собственно, здесь? Село на мель? Но ведь здесь же глубина какая! Зачем-то моряки привели его, бросили в заливе и ушли, возбудив любопытство степных искателей приключений. Не только такие, как Виталик, заскакивали сюда, но и серьезные люди – механизаторы, председатели колхозов. Говорят, друг перед дружкой спешили раздеть этот стальной великан, тащили отсюда разное оборудование, трубы, а кое-кому будто бы достались даже вполне исправные электромоторы. Дух запустения царит теперь всюду, пауки затянули паутиной все судно – и откуда их столько набралось, как залетели они со степных просторов в такую даль на тонких своих паутинках?
Судну, кажется, не будет конца. Не с берега, только здесь можно понять, как огромен корабль. Идешь сквозь его железные буреломы, то спускаешься, то поднимаешься («Это снова орудийные отсеки… А это шлюпбалки!»), попадаешь в какие-то глухие закутки, железные закоулки, в полутьму; а то снова перед тобой горит на солнце ржавая стальная стена, какой-нибудь камбуз, или клюз, или отсек, среди которых только Виталик и может ориентироваться. Здесь нужно смотреть в оба, чтобы не оступиться и не сорваться в ту железную пропасть, где в пятнах нефти или солярки лоснится застоявшаяся грязная вода. Железные колодцы мертвы, недвижны, а за бортом море мерцает неспокойно волнами, хлюп да хлюп… Снова лабиринт, какой-то рваный металл (видно, вырезал кто-то лист алюминия), и вдруг из полумрака надпись: «…затопление открывать только при фактическом пожаре».Что это значит? Как это понимать? Таинственно, будто иероглифы! А кто-то писал все это, а кого-то все это касалось, для кого-то надпись, наверное, имела огромное значение. А тут что такое? «Боевой четыре»… Вся она, эта ржавая стальная гора, полна загадок, тайн, условных знаков, которых даже и Виталику не разгадать.
– Будет ли ему когда-нибудь конец? – спрашивает Тоня, наталкиваясь снова на невод паутины, обходя в полутьме какие-то железные предметы.
– А мы еще и половины не прошли, – говорит Виталий и выводит Тоню из темного закоулка на свет, показывает вверх на мачту: – Хороша антенка? Вот эта бы ловила, правда?
Самим своим видом эта корабельная мачта способна вызвать в душе волнение. Манит простором океанов, гудит бурями далеких широт… С мачты свисают обрывки тросов, каких-то проводов, их никто уже, видно, не смог достать, а еще выше…
– Виталик, что это за скворечник вон там, на самой верхушке?
– Там стоял сигналист. Впередсмотрящий…
– Ого-го! Как же он туда взбирался?
– А очень просто…
Не успела Тоня опомниться, как Виталий, оставив ее, уже покарабкался вверх и вверх по крутой, отвесной мачте, по обломкам трапа на ней. У Тони замирало сердце: как бы не сорвался, а он, по-обезьяньи цепкий, взбирался все выше, пока, достигнув цели, не выпрямился на мачте, на недосягаемой для Тони высоте, где-то под самым небом! Ветер качал уже ниже его обрывок стального троса, а хлопец стоял и улыбался, улыбался и оттуда Тоне: вот, мол, где я, твой впередсмотрящий!..
И вдруг Виталий застыл, напряженно всматриваясь куда-то в море, и Тоне показалось, что он побледнел, что на его лице отразился ужас. Тоня тоже взглянула в ту сторону и средь темноты неугомонных волн увидела маленькую черную лодочку. Кто-то плывет! Кто-то подплывает к ним! Она даже хотела крикнуть Виталику: «Кто это плывет к нам?», но в лодчонке… никого не было!!! Черная молния ударила в мозг, потрясла страшной догадкой… В первый миг Тоня не узнала ее без паруса, какой-то даже неуместной показалась среди волн – без живой души! – маленькая, смолисто-черная посудина, а это же была их лодка, их баркасик, дуновением ветра его теперь тихо, едва заметно, однако бесповоротно отгоняло в море. Дальше и дальше от них – в открытое море!..
Повечерело, звезды проступили на небе, а где-то в степи тоже, как звезды, вспыхнули сквозь мглу огоньки: это их Центральная, которую днем отсюда почти не было видно, засверкала электрическими огнями. Теперь еще ощутимее стало, как далеко они от степи, какая непреодолимая даль воды и темноты отделяет их от берега, от всей предыдущей жизни. Еле-еле светятся из мглы степной далекие звезды…
А они сидят, словно сироты, пригорюнились у боевой рубки, им холодно – железо судна после дневной жары удивительно быстро охладилось. Тоня, наплакавшись, склонилась головой Виталику на колени и, кажется, уснула, измученная переживаниями, а Виталий не отрывает глаз от берега, пытаясь разобраться во всем, что случилось. Он, он виноват во всем! И нет тебе оправданий, не ищи их! Подбил, заманил Тоню. Она так безоглядно пошла за тобой со своей любовью, доверилась, а ты… Куда завел ее? В западню, в смертельную западню завел, не сказав девушке всей правды, не предупредив, что ее здесь ждет. А ждут ее здесь не только голод и жажда… Конечно, он готов ради Тони на подвиг, на самопожертвование, но при таких обстоятельствах даже это ни к чему – кому здесь нужно твое самопожертвование? Твоя вина перед нею безгранична, и, хотя Тоня это понимает, с губ ее не сорвалось ни единого слова упрека. Она и сейчас доверчиво льнет к тебе со своей любовью, слезами, нежностью. А ты, который должен быть сильнее ее, проявить мужество и находчивость, не в состоянии теперь ничего сделать. Может, все-таки нужно было прыгнуть за борт и вплавь догонять лодку? Но когда он, едва не сорвавшись, в один миг скатился с мачты и бросился к борту, сама же Тоня схватила его за руку:
– Не смей! Уже не догнать! Утонешь!
В самом деле, тут и разрядник по плаванию вряд ли догнал бы… Лишь немного погодя она спросила жалобно:
– Что же это ты, Виталик? Почему же ты не привязал?
Он что-то лепетал ей в оправдание, привязывал, мол, набросил конец веревки петлей на какой-то крюк, не сказал Тоне лишь о том, что, когда делал это, его внимание отвлекли как раз ее босоножки, которые нужно было бросить ей на палубу.
Спасительная лодочка, собственноручно проконопаченная, просмоленная при помощи паяльной лампы, пошла и пошла теперь в морские просторы, гуляет где-то, как запорожская байда. Может, в далеких Дарданеллах перехватят твою малую байду. Перехватят, а она пустая, нет в ней никого, только мальчишечья рубашка-безрукавка да авоська с остатками завернутых в газету бутербродов.
Невероятно все это. И странно – у него такое впечатление, будто какая-то злая фатальная сила толкнула его сюда и словно бы вся его предыдущая жизнь была лишь подготовкой к тому, чтобы совершить этот ужасный шаг… Бывает же так, что человека тянет, настойчиво тянет куда-то – вот так и его тянуло с того момента, как он увидел из степи это боевое судно, которое, словно сама его мечта, силуэтом застыло на горизонте. Говорят, есть люди, которым трудно преодолеть в себе желание броситься с высоты – бездна влечет их, заманивает, зовет испытать неизведанное. И кто знает, не возникает ли подчас подобное влечение, подобный толчок в сознании того, кто имеет доступ к самой страшной кнопке, о которой часто разглагольствует Гриня Мамайчук? Кто исследовал те глубочайшие, первобытно-темные недра психики, где, возможно, как раз и зарождаются вулканы человеческих поступков? Так ли уж далек от истины тот же Гриня, когда твердит, что пороки людской природы вечны, что мы в самом деле греховны от рождения и каждый на себе несет печать греха? Когда-то, на заре жизни, греховное искушение будто бы погубило легендарных Адама и Еву. Пусть это выдумка, пусть Виталий во все это не верит, но опять-таки разве только озорством, легкомысленным своим мальчишеством объяснит он и свой сегодняшний поступок? Разве же Тоня, его умная, трезвая, практичная Тоня, села бы с ним в лодку, если бы и ее не толкал тот дьявол искушения, желание коснуться чего-то запретного, изведать неизведанное? Или, может, в этом именно есть сила человека, его дар? Может, без этого не знал бы он выхода в океан, в космос и никогда ничего не открыл бы?
Тоня нервно вздрагивает в дремоте, будто и сейчас ее сотрясает внутренний невыплаканный плач.
Меньше стало огней на Центральной, – видно, понемногу уже укладывается спать совхозная столица, ведь завтра рано начнет она свой трудовой день.
Мелькнул над степью веер света, перемещаясь в пространстве, – то ли кинопередвижка помчалась из отделения после сеанса, то ли, может, мать с рабочими возвращается из «Чабана» после проверки соцсоревнования? При одном воспоминании о матери душа Виталика наливается болью. Придет она домой, а сына нет, и завтра не будет и, может, уже не будет никогда! Как непростительно виноват он перед нею! Как будет убиваться она по сыну! Воображение рисует ее разбитой горем, состарившейся, одинокой… Вот как поступил с нею он, ее надежда, ее опора! Будут розыски, будет тревога, но кто догадается искать их здесь, на этом ржавом, ободранном судне, что маячит среди моря в качестве мишени для летчиков!
Ночь звездная, светлая, в такие ночи поет степь. Вот и сейчас с далекого берега словно бы доносится песня, нет, только чудится. Кузнечики стрекочут – нет, только обман слуха… Тень от судна темнеет на воде, а море смутным блеском мерцает без конца-краю, как некогда мерцало оно Магеллану и Васко да Гама… Просторы океанов открывались и тебе, но твое судно никогда отсюда не поплывет, на мертвом якоре оно! А океан, живой вечный океан, плещет в борта, бьет в подножие этой стальной безжизненной скалы, навевает думы о власти слепых сил, о неизбежности удара, о невозможности отвратить его… Нет, так можно до сумасшествия дойти! Неужели конец? Вот так бессмысленно? Светлый, чистый океан жизни расстилался перед ними, а теперь что: океан тьмы и хаоса? Конец? Всему конец? Это полное жизни, молодости, полное огня, красоты и любви девичье тело будет медленно высушено голодом, жаждой? Нужно искать выход! Во что бы то ни стало нужно найти выход! Нужно бороться. Бороться – этому учила его мать, учили в школе, об этом слышал множество раз, об этом читал. Бороться, но как? С чем? С бессмыслицей самого положения, самого случая? Когда отец боролся на фронте, он знал, что ему нужно убить врага – с ним борись… А здесь кто твой враг? Море? Небо? Вон та звездная дорога, что над морем, над степями, над безвыходностью вашей пролегла? Все, что есть, что еще вчера было радостью, красотой, жизнью, сейчас словно бы готовит тебе муку и смерть.
Двигатели! Не сохранились ли где-нибудь в глубине судна двигатели? Нельзя ли как-нибудь их запустить, вернуть к жизни, сдвинуть всю эту махину с места? Днем он спустится и туда, в машинное отделение, все обследует, обшарит. А покамест на этом стальном гиганте бьются лишь их сердца…
В свое время и здесь, на этом судне, была жизнь, ходил на нем по морю целый коллектив людей; целый мир страстей, мыслей, мечтаний носило по волнам это судно, одетое в тяжелую непробиваемую сталь. Днем и ночью несли вахту молодые моряки на своих местах, стояли у орудий боевые расчеты, а по вечерам, быть может, именно здесь, на баке, звучала гармошка, лились задумчивые матросские песни. Много таких судов теперь списывают, режут, грузят в эшелоны и отправляют на металлургические заводы, чтобы из этого металла родились тракторы, комбайны, разные умные и красивые машины… Кое-какие мелочи и он, Виталий, успел добыть из радиорубки судна, были они ему очень кстати, когда собирал свой любительский передатчик. Сюда бы ему тот передатчик, что в щепки разлетелся, оскверненный Яцубой. Позднее сам Яцуба обратился к нему уже как представитель ДОСААФа, предложил зарегистрироваться в кружке радиолюбителей. «Тобой, говорит, и в области заинтересовались, после того как мы тебя запеленговали». Где-то там, по ту сторону роковой межи, остались его запеленгованные шалости, любимый его радиоузел, где он, уже полноправно надев наушники радиста, окунался в гомон эфира; осталась и горячая материнская любовь, и чистая Сашкова дружба… Одним необдуманным шагом он отделил себя от всего того, самое счастье свое поставил под удар. День начинался смехом, сиянием, поцелуями, все впереди предвещало только удачу, обоим радовали душу светлые просторы, солнце, синее раздолье…
А беда стряслась. Словно бы возмужавшим взглядом окидывает сейчас себя Виталий, обдумывает снова и снова, как это случилось и чем кончится. Неужели это все, что он успел в жизни? Неужели мрачное, как привидение из далекого прошлого, судно станет для них железным саркофагом? По сути, ничего еще не сделал в жизни, разве только примус кому отремонтировал да керогаз, а все те строившиеся и непостроенные твои корабли, они впереди, они начнут путешествие в будущее без тебя, а ты, дружище, в какое путешествие отправишься отсюда? «Отправитесь, отправитесь!.. – словно бы нашептывал какой-то злой голос. – И ты и твоя Тоня никогда не воскреснете, не вернетесь в ваши солнечные степи, на магистральные каналы, строящиеся в степи, на виноградники, что там зеленеют… Будут атомные эры, межпланетные полеты, дива-чудеса будут появляться на земле, но все это будет уже без вас, без вас…» О человеке говорят, что он великан, бог, гигант. И разве ж не так? Завладеет небом, станет властвовать над грозами, стихиями, все небо будет ему подвластно, с молниями, дождями, бурлением облаков! Все могучие силы природы покорятся человеческой воле, движению человеческой руки. А ты вот здесь не можешь сдвинуть с места кучу железного лома, не можешь высечь искру огня, не властен отвести удар от своей Тони.
Ему слышно, как Тоня дышит. Вот она шевельнулась.
– Звездно как. – Тоня поднялась, села, поджав ноги. – Я долго спала? Наверно, уже поздно? А руки как щемит от стекла… Почему ты молчишь?
– После того, что случилось, – сказал он глухо, – ты должна, Тоня… ты имеешь право меня возненавидеть.
– Что ты выдумываешь? – Тоня взяла его руку. – За что? Это я, глупая, тебя не удержала, сама поддалась… Тебе холодно?
Почувствовав, что хлопец дрожит в своей майке, она прижалась к нему, обняла, чтобы согреть.
– Прижимайся ко мне, прижимайся.
– Я уже думал плот связать, какой-нибудь «Кон-Тики», – полушутливо, словно бы оправдываясь, сказал Виталий. – Но здесь никакого дерева нет, одна только сталь.
– Если б хоть вода была, – молвила Тоня, помолчав. – А то и ночь холодная, а пить… просто сушит внутри. Это правда, Виталик, что человек дольше может выдержать без пищи, чем без воды?
– Мы будем пить морскую.
– Ее пить нельзя. Наш тато, когда развеселится, любит про того чумака рассказывать, что впервые у моря оказался. Воды много, распряг, пустил волов напиться, а они не пьют. «Вон ты какое! – удивленно крикнул он тогда морю. – Потому тебя так много, что никто тебя не пьет».
– А мы будем пить. Один французский врач доказал, что и морскую можно.
– У них и лягушат можно глотать, – ответила Тоня на это. – Но нам от этого не легче… Помнишь, Виталик, какую мы воду в Каховке пили, с кубинскими студентами, из ключа?
Виталик только вздохнул. Еще бы не вспомнить те ключи-источники на берегу Днепра, где было когда-то село Ключевое и где еще и по сей день сотни родников бьют с открытого берега, из-под корней верб да платанов… Уже нет Ключевого, на том месте стоит город Новая Каховка, а ключи остались, живут, бьют всюду: где с берега, где из-под корня, а где и просто – только разгреби землю руками, там уже и шевелится песок, набегает водичка! Холодная, взбаламученная она, но муть быстро оседает, и уже ты пьешь воду, такую свежую, прозрачную и чистую, что недаром о ней говорят: «Как слеза». Высятся там платаны могучие, кора на них как атлас, а из-под корней тоже пробиваются роднички, а одна струйка вытекает прямо из дупла старой вербы у самой земли и весело журчит по камешкам в Днепр… Из него, из этого ручейка, они и пили вместе с молодыми кубинцами, студентами Каховского техникума механизации сельского хозяйства. Почти ровесники Виталика, они жили и учились в Каховке. Правда, сначала непривычны были к нашему климату, всё мерзли, а потом привыкли, только в Днепре мало кто из них купался: Днепр для них был и летом холодный. В тот день они пришли проститься с Днепром перед возвращением на родину. Тоня первой заговорила с ними: