355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Волков » Погружение во тьму » Текст книги (страница 7)
Погружение во тьму
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:49

Текст книги "Погружение во тьму"


Автор книги: Олег Волков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц)

Были мы с Фельдманом ровесниками и земляками. У обоих жизнь после революции не сложилась – его вытурили из университета, и он прозябал на каких-то медицинских курсах. Понимая друг друга, мы действовали всегда согласно.

Нередко уходили вдвоем на прогулки или сами себя направляли на статистически-санитарные обследования по командировкам. А когда стала зима, Фельдман раздобыл в охране лыжи, и по воскресеньям мы целыми днями бродили по острову. Был Фельдман несколько чопорен, по-немецки аккуратен и методичен. И если и не располагал к нашим "расейским" отношениям нараспашку, то для дружбы на западный, сдержанный манер подходил как никто.

Слыл он знающим медикусом. К нему повадились обращаться охранники и вольнонаемные – за советом, порошками, освобождением. Тут мой приятель бывал мудр и находчив: и откажет, бывало, но так ловко, что тупой вохровец даже расчувствуется. И во всех случаях – приобретал пособников для облегчений и поблажек нуждающимся. Их у Фельдмана всегда был полный реестр: этого перевести с кирпичного завода в сапожную мастерскую, того зачислить в "труппу" (ведь были же театр, эстрада, хор, оркестр, декораторы, режиссер... даже примадонны!), тому дать на две недели отдых...

При внешней холодности был Фельдман отзывчив и обязателен: и перечислить невозможно, скольким со-ловчанам он помог. А кого и спас.

Однажды, просмотрев списки нового пополнения, я ринулся разыскивать своего кузена. По пути на пересылку гадал – узнаю ли того Игоря Аничкова, которого не видел уже более десятка лет. Знал я его петербургским хлыщом, кичившимся, впрочем, не только светскими манерами и родовитостью, но и исключительной образованностью, блистательным знанием языков.

Родители его жили на широкую ногу, по-барски. И, как было принято в известном кругу, не по средствам. У Аничковых все было не совсем, как у подлинно богатых людей: если и была дача на Каменном острове – то наемная; для журфиксов приглашались лакеи из ресторана, не было и своего городского выезда. Но на мою мерку подростка, приученного к скромному обиходу, Аничковы жили вельможно. И Игорь запомнился мне на крыльце дома с колоннами, одетым для верховой езды, с ожидавшим его конюхом в куртке с блестящими пуговицами и подседланной кровной лошадью. Подавляли крюшоны и лимонады, налитые в сверкающие глыбы льда, подносы с мороженым, разносимым лакеями в белых перчатках на детских праздниках, устраиваемых Аничковыми в их квартире на Английской набережной.

Игорь всегда смотрел как бы сквозь меня: он был старше лет на шесть и не замечал кузена, едва вышедшего из-под опеки гувернантки. Дружил же я с его сестрой Таней, моей ровесницей. Смелая и даже отчаянная юница признавала лишь буйные мальчишеские игры. Зато старшая, Вета, была воплощением лучшего тона: всегда подтянутая, ходила с опущенными глазами, как учили в Смольном. Мать их, тетя Аня, дама чрезвычайно образованная, жившая годами во Франции и дружившая с какими-то оксфордскими светилами, была довольно близка с моей матерью, отчасти на почве увлечения теософией. Об отце их я лишь знал, что он был профессором университета, состоял в видных кадетах. Видеть его дома никогда не приходилось. У нас он появлялся с трехминутым визитом на Пасху и на Новый год, в числе торопливых поздравителей, разъезжавших в положенные дни табунами по столице.

Игорю было откуда-то известно, что я на Соловках, и потому он не выразил особого удивления при встрече. Мы несколько неуверенно расцеловались, а разговор пошел у нас и того более спотыкливый. Вместо подтянутого стройного студентика с усиками, в безукоризненно сидящем мундире я разглядывал тучноватого мужчину с одутловатым лицом, обрамленным бородкой монастырского служки. И только неистребимое грассирование и типично петербургские интонации напоминали прежнего блистательного кузена. Да и я никак не походил на того подростка в костюмчике с отложным воротником, что лазал с его озорной сестрой по деревьям, забирался на крышу дома через слуховое окно и поил кошку валерьянкой. При подобных "родственных" встречах лишь воспоминания об общих дорогих лицах способны растопить ледок отчужденности. Но Игорь сразу и очень решительно оборвал разговор о родне, и свидание получилось скомканным и холодным.

Игорь невнятно упомянул, что получил три года лагеря из-за каких-то знакомств среди духовенства. Неожиданным было его увлечение богословием, творениями отцов церкви – прежде он признавал одно сравнительное языкознание. Но более всего удивил меня Игорь предложением встречаться с ним... как можно реже – из предосторожности!

Впрочем, подобной мнительности дивиться по тем временам не приходилось: любое общение, знакомство, родственные связи могли всегда служить источником больших и малых бед. Игорь был типичным напуганным интеллигентом: решил, что и в лагере следует придерживаться совета Лафонтена pour vivre heureux, vivons caches [Чтобы жить счастливо, надо жить прикровенно (фр.)]. И был, вероятно, прав.

В дальнейшем я, следуя его инструкциям, никогда Игоря не навещал. Он же заходил ко мне считанное число раз в мою контору – канцелярию санчасти – с просьбами о своих сотоварищах по жилью и работе.

Игорю повезло: с помощью Георгия он быстро устроился сторожем и был поселен вместе с духовенством.

Неисповедимы, говорили в старину, пути Господни. Удивляешься, как иной раз непостижимо минуют человека испытания или, наоборот, жестоко на него навалятся, подчас добивают! Мать Игоря, растеряв семью, сама не только уцелела, но и до конца долгой жизни пользовалась великими благами в качестве профессора университета. Слыла лучшим знатоком английского языка в советском ученом мире. Тане удалось уехать за границу и стать там модной художницей. Сестру же ее, похожую на фарфоровую маркизу, несчастную Елизавету (Вету), увезли в сибирские лагеря и через несколько лет расстреляли...

Игорю, казалось, не избежать тяжкой участи: судимость, происхождение, манеры, приверженность церкви, многочисленная репрессированная родня – все складывалось против него. Между тем он отделался легким испугом. После детского срока в лагере и не-затянувшейся высылки последовали возвращение в родной город и университетская кафедра. И – венец праведной карьеры послушного ученого мужа – обеспеченная старость персонального пенсионера, доктора наук, без пяти минут члена-корреспондента!

И, не обладая героическим характером, Игорь был не способен обеспечить свое благополучие ценой подлости. Если и пытался подделаться под стиль окружения, мимикрировать, то делал это неуклюже и наивно. Так что власть всегда знала, с кем имеет дело. И тем не менее допустила его включение в круг расчетливо ублажаемой советской научной элиты. Игра ли случая судьба Игоря, или отражена в ней некая закономерность?

Частичный ответ я нашел позднее, когда, после десятилетий лагерей и ссылок, пришлось вернуться к тому, что я мог считать "своей средой" – в общество уцелевших знакомых и родственников, научившихся существовать при утвердившихся порядках. Со своим "экзотическим" лагерным опытом и навыками жизни, приобретенными в заключении, я оказался как бы посторонним наблюдателем, знакомящимся с неведомыми нравами, манерой жить и думать.

Более всего бросались в глаза всеобщая осмотрительность и привычка "не сметь свое суждение иметь"! И дружественно настроенный собеседник – при разговоре с глазу на глаз! – хмурился и смолкал, едва– учуивал намек на мнение, отличное от газетного.. Одобрение всего, что бы ни исходило от власти, сделалось нормой. И оказалось, что в лагере, где быстро складываются дружба и добрая спаянность, где очень скоро выдают себя и "отлучаются от огня и воды" стукачи, мы были более независимы духом.

Уже вне лагеря, на так называемой "воле", мне приходилось – самым неожиданным образом – слышать от людей "интеллигентных", великих знатоков в своей специальности, видных университетских фигур суждения, точь-в-точь воспроизводящие расхожие пропагандистские доводы газетНых передовиц. И это далеко не всегда было перестраховкой, осторожностью, а отражением внушенного долголетним вдалбливанием, кулаком вколоченного признания справедливости строя и его основ. Не то чтобы люди произносили верноподданные тирады для вездесущих соглядатаев и мнящихся повсюду подслушивающих устройств: начисто отвыкнув от критического осмысления, они автоматически уверовали в повторяемое бессчетно.

Помню однажды, в тесном, отчасти родственном кругу, не веря ушам своим, слышал, как пожилой профессор, известный классик и переводчик – побывавший, кстати, в ссылке и потерявший брата в лагерях, – веско высказывал соображения о спасительности однопартийной системы и опасностях демократической много-голосицы. Он вполне серьезно ссылался на наши "свободы" и намордники, надетые на трудящихся в странах капитала!

Оспаривать эти чудовищные для меня "истины" было бесполезно: такой образ мыслей сделался частью мировоззрения. Тщетно было бы взывать: "Очнись! Вглядись во все вокруг – где хоть проблеск свободной мысли? Намек на справедливость, раскрепощение, исправление нравов? Решись, отважься, откажись от добровольно надетых шор, дай себе волю судить непредвзято!" К моему ершистому инакомыслию относились снисходительно, осуждали мягко, со скидкой на пережитое: человеку-де досталось, пусть и несправедливо (впрочем, находились упрекавшие меня за непокорный нрав!), он поотстал от современности, судит по временным недочетам, частности заслонили ему главное...

Игорь, правда, ни тогда, ни в хрущевские и более ноздние времена не распространялся о преимуществах большевистской олигархии. Но каким-то инстинктивно срабатывающим рефлексом выводил за пределы беседы, предупреждал любое недозволенное, дерзкое суждение: то как бы недослышит, замнет реплику, заговорит о другом, то красноречиво укажет на дверь в коридор и стены, имеющие уши...

Понятно, что никакой нужды в подобной осторожности не было – в середине шестидесятых годов в столице и в Ленинграде едва ли не в открытую обменивались самиздатовскими рукописями, поразвязались языки, подслушивающие устройства еще не были широко распространены. Да и кабинетик в квартире Игоря был изолирован от всего мира. Но сказывалась многолетняя, вошедшая в плоть и кровь привычка остерегаться всего и собственные мысли держать при себе. И даже такой просвещенный человек, как мой ученый кузен, не мог себе позволить справедливо оценить режим! Защитного окраса ризы помогали раствориться в общей массе и не привлекать внимание недреманного ока Власти.

x x x

Весна... Старенький биплан, доставлявший на Соловки почту с материка, стал летать чаще, хотя из-за хронических неполадок и починок предугадать его появление было нельзя. Пилот Ковалевский – будто бы царский летчик, отчаянная голова – не раз падал и разбивался. Но, подлечившись и подлатав машину, снова высматривал подходящую погоду и в очередной раз рисковал лететь.

Прилета Ковалевского ждали с нетерпением: он доставлял вместе с казенной и почту для заключенных. Не проходило и двух часов, что самолет, нещадно отта-рахтев в небе, садился, как по лагерю расползались слухи: такому-то пришло освобождение, на "лагерные дела" – в основном грабежи и насилия, совершенные уголовниками, – поступили приговоры и т. д. А через день-другой счастливчикам раздавали письма и денежные переводы.

И вот в конце апреля 1929 года меня срочно вызвали в административный отдел Управления. Там под расписку дали прочесть извещение о замене лагерного срока высылкой! Новость была ошеломляющей...

Ошеломляющей, хотя я и знал, что брат Всеволод обо мне хлопочет. Причем пользуется незаурядным "блатом". Корни этого покровительства мне придется объяснить, потому что судьба его – показатель времени.

Итак, летом восемнадцатого года моя семья жила в деревне. И к нам в усадьбу, как в чудом уцелевшее тихое пристанище, приезжали из беспокойного, опасного Питера родные и друзья семьи. Среди них – генерал Кривошеий с супругой и детьми, а также его сослуживец, бывший начальник Михайловского юнкерского училища полковник Горчаков, с общительной, мило кокетливой и очень молоденькой женой Надеждой Васильевной.

Этот Горчаков – нестарый боевой офицер, ходивший в штатском, производил впечатление нервного, утратившего равновесие человека. Он то решал срочно уезжать – и ему готовили экипаж, – то передумывал, развивал планы переезда на юг, писал и рвал письма. И как-то в одночасье собрался и уехал. И все это в каком-то отчаянном порыве, словно решившись идти навстречу неизбежному. Уехал с женой, как ни уговаривали его не подвергать ее всяким превратностям.

Вскоре по возвращении в Питер Горчаков был арестован. И в первую же ночь на Гороховой он принял яд, который с некоторых пор всегда носил с собой.

Те годы всех поразбросали. Чреда напряженных событий не позволяла разыскивать прежних знакомых. И следы Надежды Васильевны затерялись...

По совету Пешковой, возглавлявшей еще не совсем придушенный "Политический Красный Крест", брат отправился хлопотать обо мне в приемную "всесоюзного старосты". И в секретаре Калинина узнал... Надежду Васильевну! По счастью, она не отреклась от предосудительного знакомства, а отнеслась к нашей беде очень сочувственно. У нее с Всеволодом сложились добрые, прочные, доверительные отношения, весьма благотворно сказывавшиеся на моей судьбе пока ее патрон сам не "погорел": лишенный всякого влияния, он смирнехонько доживал свои дни.

После июльских дней семнадцатого года Горчакову, еще возглавлявшему тогда Михайловское училище, довелось оказать существенную услугу Калинину, которого он в силу каких-то обстоятельств знал. Горчаков помог Калинину на время скрыться из Петрограда и избежать ареста.

Оказалось, что у Михаила Ивановича долгая память на добро (бесспорный "недостаток", может, и определивший бесславное завершение калининской карьеры). Приехав из Москвы в Питер уже Председателем ВЦИК, он стал наводить справки о Горчакове. Потом разыскал его вдову, нестерпимо бедствовавшую и голодавшую в нетопленой квартире. Михаил Иванович тут же перевез ее в новую столицу, поместил в бывшей гостинице "Петергоф", где находилась его приемная, и определил к себе в секретари.

Столь высокое покровительство перечеркнуло "темное" прошлое молодой женщины. Оно распространилось и на ее семью, нищенствовавшую в Ташкенте, где отец Надежды Васильевны долгие годы был нотариусом.

Так состоялось переселение в красную столицу провинциальных общипанных "бывших" – юриста, очень старомодного, с гончаровскими баками и в мешковатой чесучовой паре, его супруги, в шляпке-корзинке с выгоревшими цветами, и трех прехорошеньких девиц на выданьи. Обо всех, и очень последовательно, позаботился Михаил Иванович: нашлись квартиры, должности. И даже женихи. Одним из них оказался сам "всероссийский староста", оставивший свою благоверную (эстонку, по слухам, достойную женщину) ради совсем юной сестры Надежды Васильевны – Верочки.

Познакомился Калинин и с Всеволодом и тут же взялся устроить судьбу полюбившегося ему тверского "земляка". Да и свет оказался тесен. В семье моей знали генерала Мордухай-Болтовского, тверского помещика, в доме которого вырос деревенский паренек Миша. Генеральские сыновья увезли его с собой в Питер и как могли способствовали посвящению подростка в заводской труд и революцию. Не берусь сказать – довольны ли они были последующими успехами своего питомца!

Президиум ВЦИК и постановил освободить меня из лагеря. Всеволода Калинин рекомендовал во Внешторг, и брат уехал в Шанхайское торгпредство. В XVIII веке подобные метаморфозы назывались "попасть в случай".

...Я вышел из Управления, распираемый радостью. И между тем замедлял шаги: совестно было объявить о своем счастье Георгию, отцу Михаилу, другим соловецким друзьям. Нежданная моя удача только подчеркивает безысходность их участи... И я малодушно пробрался в пустовавшую в этот час келью, не объявившись никому из них.

– Ты что спрятался?! – ворвался ко мне Георгий. – Знаем, все знаем... Давай обниму и перекрещу... Поздравляю! И не вздумай себя считать виноватым перед нами... Ведь нынче не скажешь, что спокойнее: сидеть тут запечатанным, с уже решенной участью, или по-заячьи жить на так называемой воле. И гадать: сегодня придут за тобой или завтра?

Я вдруг увидел то, чего не замечал, встречая Георгия изо дня в день: и резкие морщины, и глубоко ввалившиеся глаза, и неразглаживающуюся складку меж бровей. Бесконечно усталый, даже затравленный взгляд. Знать, тяжко на душе у моего Георгия. Но что за выдержка! Ничем не выдаст своего смятения, всегда ровен, участлив, легок! И щедр на добро, будто баловень судьбы, готовый выплеснуть на других излишек своих удач.

Трезво и безнадежно смотрел Георгий на свой земной путь. Но не дотянуться с Соловков, не прикрыть собой немощных родителей, милой жены, маленькой Марины. И нет им защиты, и нет опоры в изменчивом, враждебном мире – только Бог!

Чтобы мне же облегчить бремя везения, и разыскал меня Георгий. Я крепко и благодарно жму ему руку. Договариваемся о поручениях, что я мог взять на себя, уславливаемся, как писать о недозволенном.

И замелькали кружные дни сборов и прощаний. Да еще выяснилось, что можно и не дожидаться открытия навигации. В зимние месяцы срочные грузы и почту с материка доставляли на двух поморских лодках. Я сходил к начальнику почтовиков – потомственному беломорскому рыбаку, коренастому и немногословному, и попросился в его маленький отряд. Он не слишком дружелюбно оглядел меня, процедил, что в пути может достаться круто, и согласился включить в свою команду на очередной рейс. В адмчасти мне пришлось дать расписку, что я добровольно согласился на участие в морском походе, об опасностях которого предупрежден. Вот она, заботушка начальства о наших драгоценных жизнях, вверенных его попечениям!

Томительно тянулись дни. Я роздал вещи – в лодку не разрешалось брать багаж. По нескольку раз окончательно прощался со всеми, набрал поручений, позашивал в одежду записки и адреса и... стал как бы отрезанным ломтем. А отплытие все откладывалось. Главный почтовик наш переселился куда-то за Савва-тьево и часами караулил с маяка на Секирной горе льды в проливе.

И наконец настал день, долгожданный и захвативший врасплох. Ко мне из Управления прибежал запыхавшийся курьер-урка: выходить в море!

Лодки были подтащены к самым торосам на берегу. Мы – десять человек команды, по пять на каждую лодку – поджидали своего предводителя, разложив костерок.

Проводить меня пришел из кремля вятский епископ Виктор. Мы прохаживались с ним невдалеке от привала. Дорога тянулась вдоль моря. Было тихо, пустынно. За пеленой ровных, тонких облаков угадывалось яркое северное солнце. Преосвященный рассказывал, как некогда ездил сюда с родителями на богомолье из своей лесной деревеньки. В недлинном подряснике, стянутом широким монашеским поясом, и подобранными под теплую скуфью волосами, отец Виктор походил на великорусских крестьян со старинных иллюстраций. Простонародное, с крупными чертами лицо, кудловатая борода, окающий говор пожалуй, и не догадаешься о его высоком сане. От народа же была и речь преосвященного – прямая, далекая свойственной духовенству мягкости выражений. Умнейший этот человек даже чуть подчеркивал свою слитность с крестьянством.

– Ты, сынок, вот тут с год потолкался, повидал все, в храме бок о бок с нами стоял. И должен все это сердцем запомнить. Понять, почему сюда власти попов да монахов согнали. Отчего это мир на них ополчился? Да нелюба ему правда Господня стала, вот дело в чем! Светлый лик Христовой церкви помеха, с нею темные да злые дела неспособно делать. Вот ты, сынок, об этом свете, об этой правде, что затаптывают, почаще вспоминай, чтобы самому от нее не отстать. Поглядывай в нашу сторону, в полунощный край небушка, не забывай, что тут хоть туго да жутко, а духу легко... Ведь верно?

Преосвященный старался укрепить во мне мужество перед новыми возможными испытаниями. Я же вовсе отбросил думы о них: мечтал о встречах, удаче... Лелеял неопределенные заманчивые планы. Себя я чувствовал не только физически сильным, но и окрыленным. Словно то обновляющее, очищающее душу воздействие соловецкой святыни, неопределенно коснувшееся меня в самом начале, теперь овладело мною крепко. Именно тогда я полнее всего ощутил и уразумел значение веры. За нее и пострадать можно!

...Наш кормчий пришел далеко за полдень и заторопил с отплытием. Мы сняли полушубки и бушлаты, взялись за концы крепких перекладин, вдетых по две в скобы на бортах лодки. Навалились на них всем телом и поволокли по льду стоящие на килях посудины. Предводитель наш, не оглядываясь, быстро шел впереди, выбирая путь по нагроможденным льдинам. Подниматься по ним было тяжело, но и спускаться не легче: лодки приходилось изо всех сил удерживать. Зато по ровному они скользили хорошо, и только масляно шипел под окованным килем неглубоко прорезаемый лед...

С места мы пошли так ходко, что я все не успевал как следует оглянуться и еще раз помахать рукой стоявшему на берегу вятскому епископу. Он не уходил. Поначалу была видна поднимающаяся в благословении рука, потом приземистая фигура преосвященного Виктора стала сливаться с окружением, теряться. И вскоре весь низкий берег протянулся темнеющей полосой...

...До кемьского берега мы добрались меньше чем за двое суток. До ночи второго дня никак не удавалось отойти от Соловков. Сильные течения и ветер закрыли чистую воду большими ледяными полями, и сколько мы ни шли по ним, их движение в обратную сторону сводило все на нет. Мы по-прежнему маячили в виду острова, нас даже сносило ближе к берегу. Убедившись в тщете усилий, начальник велел готовиться к ночевке. На лодки, подпертые распорками, натянули брезенты, под ними зажгли примусы, засветили свечи. После ужина, выставив дежурных, полегли. На груде поморских шуб и тулупов было тепло и мягко, но, несмотря на усталость, мне не спалось. Уже глубокой ночью я выбрался из-под брезента на лед.

Ветер стих. Небо очистилось, и над головой повисли яркие, крупные звезды. Кажется, никогда я не видел их такими большими и висящими так низко. Слух поразил непонятно откуда шедший внятный перезвон – то матовый, то стеклянно четкий. Не сразу я догадался, что это сталкиваются, звенят, обламываясь и насовываясь друг на друга, плавучие льдины. Там, под сияющим пологом неба, над пустынным простором моря, в глубоком безмолвии ночи, эти странно торжественные, мелодичные звуки отзывались в душе, как голоса неведомых вселенских пределов. Таинственный зов из непостигаемых глубин мироздания...

Потом я мертво спал, пока не был разбужен резкой командой. Полусонным бросился на свое место. Своевольные течения раскололи наше ледяное поле, вокруг затемнели трещины, и надо было спешно свертывать тенты, спускать лодки на воду и браться за весла. Так мы и провели остаток ночи: то втаскивая лодки на лед, то плывя по тесным и извилистым прогалам чистой воды.

Когда рассвело, мы увидели берег. Над ним, в каких-нибудь полутора десятках верст, громоздились стены и башни Соловецкого монастыря...

Весь длинный весенний день прошел почти без перемен. Было солнечно и даже жарко. Льды сияли нестерпимо, ослепляюще. Нам раздали темные очки. По пояс голые, мы волокли лодки по уже рыхлому льду. Старшой неумолимо шел и шел в известном ему одному направлении и не давал передохнуть.

Под вечер как-то незаметно стали учащаться разводья, и мы то рассаживались в спущенные на воду лодки, то снова вытаскивали их на лед. Измучились было совсем, как вдруг оказалось, что мы на кромке поля, за которой – открытая вода. Вода, слегка взряб-ленная попутным ветром. Мы подняли паруса, и грузные неповоротливые наши ладьи как по волшебству превратились в легкие подвижные суденышки.

В наступивших сумерках зачернела впереди линия материка. Счастливый поход! И помягчевший старшина наш рассказал, как бывал отнесен к горлу Белого моря, как приходилось морозиться и бедствовать. А тут – приятная морская прогулка.

Иначе и не могло быть, думалось мне. И вновь я видел устлавшие берег камни, подтаявшие льдины и фигуру неподвижно стоящего архиерея, творящего молитву о "странствующих, путешествующих, плененных и сущих в море далече". И слышал его грубоватый голос, опаленные жаром веры слова... Путь наш и должен был лечь благополучно...

Пристали мы к земле за полночь. Далеко впереди, за береговым припаем, тускло горели фонари зоны на Поповом острове. Мы зашагали к ним. Старший сдал коменданту мои документы на освобождение, и я в тот же день сел в скорый мурманский поезд.

Глава

ЧЕТВЕРТАЯ

Гаррота

Это – из истории инквизиции. Учение Христа запрещает пролитие крови, и священный трибунал приговаривал к смерти через удушение. Гарроту чудовищные щипцы, какими сдавливали горло жертвы, – воскресили в франкистской Испании, как Гитлер плаху с топором в своем рейхе, а Сталин виселицу в Советской державе.

...В громыхании колес, постукивании буферов, в толчках и раскачиваниях вагона, в лязге стрелок чудится что-то разгонистое, веселое: мчусь к воле, к милым свиданиям, к выбору пути... Славив! Мне не сидится в пустом купе, и я часто выхожу в коридор или путешествую в вагон-ресторан – лишь бы заполнить праздные часы.

Народу в вагоне немного. И притом все такого, что не тянет разговориться. Как ни склонен я сейчас ко всему и ко всем подходить с открытой душой, как ни распирает меня приподнятость, – я уловил настороженность пассажиров, искоса, украдкой разглядывающих меня. Между ними и мной – кисейный занавес подозрительности: я вижу в замкнутых, хмурых командированных в полувоенной одежде ряженых чекистов; те, несомненно, чуют в моей бородке, бекеше и охотничьих сапогах отступление от нормы, нечто не укладывающееся в стандарт советского служащего, едущего по казенной надобности. Да еще севшего в поезд в зоне лагерей. С таким – от греха подальше – лучше не водиться.

За одним столом со мной обедали два простоватых пассажира – вероятнее всего, профкомовцы с завода. Они молча осушили графин водки, затем, как по обя-заяности, опорожнили одну за другой дюжину бутылок пива. Про себя отмечаю, что и порядочно осоловев, они все же не стали со мною заговаривать, хотя по всему было видно, что их разбирает любопытство: кто такой этот трезво пробавляющийся чаем сосед?.. В слепоте своей я ехал как на праздник, и неохота было, просто некогда задумываться...

...Стою, прильнув к окну. Бегут мимо опушки ельников, в разрывах открываются поймы речек, строения редких деревень – потемневшие от непогоды, с подслеповатыми окошками, такие притихшие, родные! Захочу – сойду на любой станции, отправлюсь мерить версты по таким вот еле наезженным дорогам; подойду к тем мужикам, что столпились возле запряженных в плуги лошадей... Или заговорю с остановившейся у колодца статной молодухой, всматривающейся из-под руки в цепочку бегущих мимо вагонов. Ведь и по вас, русские красавицы, я успел соскучиться!

– Гражданин, ваши документы!

Арест? Паника, и – фоном к ней – мысль о возвращении к только что покинутым людям, уже принадлежащим легенде, уже ставшим рыцарями Правды и Света, близкими по духу и без которых словно пустовато.

За моей спиной вынырнул военный в фуражке с алым околышем. Форменный сморчок: сутулый, с бегающими глазками и нездоровым желтым лицом. За ним в дверях купе – два ражих вышколенных красноармейца с кобурами на поясах. Чекист внимательно и неторопливо изучал мое удостоверение. Я мучительно соображал – как уничтожить в одежде записки и адреса? Но – обошлось. Удостоверение, снова у меня в руках.

Словно бы и пустяк – в зоне лагерей у пассажиров проверяют документы. А мне отрезвляющий душ: ходить мне ныне на сворке, по сравнению с лагерем несколько более длинной, но удерживаемой в тех же руках. Чекист уже из коридора бросает: "В Москве не задерживаться!"

Ну, это дудки! Я уж подумал, как трамваем перееду на Курский вокзал, возьму билет до Тулы, сяду в дачный поезд и с ближайшей станции вернусь, наверняка избавленный от возможной слежки.

В Лианозове, в то время (1929 год) еще малолюдном, окруженном лесом подмосковном поселке по захудалой Савеловской дороге, жили старые друзья семьи, из помещиков нашей Никольской волости, две сестры Татариновы. Они обменяли свою комнату в одном из арбатских переулков, присовокупив к ней выручку за семейную реликвию – евангелиста Иоанна кисти Му-рильо [Картину эту привез из Франции Всеволожский, прапрадед сестер, еще в XVIII веке], солидную сумму в золоте, на славную дачку с садом.

Для меня удивительно: они обе, как и их мужья, служат. Средняя, Наташа, даже преподает французский в Институте красной профессуры. А живущая отдельно их старшая сестра Татьяна Ивановна пристроилась гувернанткой в семье Жукова – будущего маршала. Они, как и родственники их, как и обширный клан Осоргиных, прилепились к сложившимся обстоятельствам, как-то приспособились, хоть и на задворках, втянулись в круговорот текущей по новому руслу жизни, где, казалось мне, не было для них места. И между нами появилась не то чтобы стена непонимания, но некая разделенность мирков, в которых мы обитаем. Я, со своими соловецкими исповедниками и мыслями об очищении России, – в лучшем случае, пустой мечтатель, а то и способный навлечь неприятности "соучастник" всячески хоронимого прошлого. Для большинства из них – в нем помеха. Несброшенный груз. Для меня – опора.

...Уютные дедовские кресла, правда, давно нуждающиеся в обойщике. Со стен из старинных рамок глядят люди зачеркнутого "вчера". Милая младшая Татарино-ва, ставшая Верой Долининой-Иванской, разливает чай в гарднеровские чашки со стершейся позолотой. А в словах ее мужа, остроумного и такого "своего" по облику, манерам, даже интонациям, Володи мне слышится отходная всем иллюзиям и надеждам, накопленным мною в атмосфере поруганной, но еще живой православной обители...

– Мы все раз и навсегда так пришиблены, так напуганы, что способны только просиживать штаны за конторским столом, где нам предоставлено щелкать на счетах или разлиновывать таблицы. У меня заведующий базой – чванный тупица. А я перед ним тянусь: "Будет сделано, Иван Сидорович!" И не обижаюсь на него за тыканье... Значит, считает своим. Ведь я даже от фамилии отсек родовое Иванский. Числюсь попросту: "товарищ Долинин", – усмехнулся Володя. – Себе перестал признаваться, что мать – Оболенская, княжеского племени. В са-а-мый дальний уголок памяти за-толкал свои воспоминания... Знаем, хорошо знаем, что засосали нас подлые страхи, но даже покосить глазом в сторону, где еще, быть может, светит лучик, боимся, не то что к нему потянуться. Выбор один: или помирай, или подвывай... За решеткой ты, вероятно, не так чувствовал, как туго закручивают сейчас все гайки. Всех нас, с нашими помыслами, надеждами, желаниями и вкусами – со всем потрохом! – крепко прибрали к рукам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю