355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Волков » Погружение во тьму » Текст книги (страница 19)
Погружение во тьму
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:49

Текст книги "Погружение во тьму"


Автор книги: Олег Волков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)

И я наконец решаюсь встать первым и отойти от костра.

– Ему больше всех надо, очкастой суке! – злобно цедит кто-то за моей спиной. Я узнаю голос, но мне неохота обернуться, чтобы ответить. Пусть себе!

Один за другими работяги следуют моему примеру, у костра не остается никого. Еле двигаясь, через силу, принимаемся за работу.

Стужа, затаившаяся за пределами очерченного огнем магического круга, сразу сковывает, хватает, как клещами. Стоит ступить в рыхлый снег, как он тотчас попадает в ботинок: сухой и черствый, как соль, снег, просыпавшись за портянку, ожигает кожу. Ноют стынущие пальцы, нетвердо охватившие рукоять лучковой пилы.

Не скоро, ох как не скоро начинает брать свое движение: понемногу разогреваешься, мысли сосредоточиваются на том, откуда лучше делать запил, в какую сторону валить дерево. И поневоле начинаешь шевелиться проворнее, чтобы не терять попусту времени: кубометры урока как наведенное на тебя дуло пистолета. И только подумать, что находились ликующие перья, писавшие об этом как о трудовом подъеме!.. Но, как бы ни было, ГУЛАГ лес заготавливал.

Справившись со здоровенным стволом – не менее двенадцати дюймов в отрубе! это, пожалуй, без малого кубик, – я распрямляюсь, сдвигаю шапку с влажного лба... Стоит околдованный зимой лес. Да не какой-нибудь жиденький, просвечивающий, а нетронутый от века северный бор – глухой, нескончаемый, с великанами соснами и лиственницами. Его впервые потревожили люди... Деревья плотно укрыты снегом. Ели стоят как торжественные, сверкающие свечи. Там, где не достает солнце, скопились яркие синие тени. Не заросшие подлеском поляны и прогалы в плавных мягких буграх, похожих на белые волны: они искрятся и блестят в тели. И так тихо, так неподвижно кругом, что мерещатся какие-то волшебные чертоги из сказки. Я поддаюсь очарованию, даже отвлекаюсь от своего дела – такой первозданной красотой довелось любоваться! – но не настолько, чтобы забыться, зашагать между деревьями. Уйти в эту красоту куда глаза глядят...

Невдалеке сухо щелкает винтовочный выстрел. Сразу настораживаюсь: давеча у костра рассказывали про знакомого зэка с ближнего лагпункта. Приметный был человек, и многие его знали. Он носил пышные усы с подусниками в память командира своей незабвенной Первой Конной, сохранил папаху, которую лихо заламывал и сдвигал набок. Его не остановил предупредительный выстрел конвоира, крикнувшего ему, чтобы не заходил дальше прибитой к дереву дощечки с выведенными углем буквами: "Зона". Этот бывший буденовец, сильно поморозившийся накануне, будто бы сказал товарищам: "Чем тут понемногу десять лет сдыхать, лучше разом кончить" – и, зашвырнув топор в снег, открыто попер мимо часового... Так, должно быть, когда-то бесстрашно шел он на цепи белых. Четвертым выстрелом часовой убил его наповал.

Однако на этот раз все было вовсе иначе.

Послышалось тугое поскрипывание снега под бойкими шагами, и на дороге из-за деревьев показался припорошенный снежком человек в коротком полушубке, с раскрасневшимся на морозе оживленным лицом: он издали приподнял смотрите, мол! – убитого глухаря, которого держал за лапы. Это – конвоир. Но сейчас он только охотник, хвастающийся своей добычей, радующийся удаче. Подправив винтовку на ремне за плечом, он запросто подходит к кучке заключенных, рассказывает, демонстрирует убитую птицу, "аж в сердце угодил". Потом, вынув кисет и закурив, отрывает бумажки и дает щепоть махорки:

– Покурите, ребята!

Проснулся и во мне охотник: не отрывая взгляда, любуюсь великолепной птицей, просто вижу, как сидит на вершине сосны темный, отливающий синим блеском глухарина. Мне хочется сказать, что и я ходил на тока, метко стрелял из мелкокалиберки, расспросить его, как все произошло, но... Сквозь мимолетный приступ добродушия проглядывает – ее не спрячешь – привычная настороженность конвоира, зоркие глаза его помимо воли шарят и шарят по нашей кучке. Да и винтовка с боевыми патронами выдана этому сытому и крепкому, самодовольному парню вовсе не для стрельбы по боровой дичи...

x x x

В растворенные настежь ворота лагпункта с прибитым к перекладине кумачом со слинявшей надписью "Добро пожаловать" входят быстрым шагом, шеренга за шеренгой, люди с кладью в руках и на спине. Конвоиры с двух сторон громко отсчитывают пятерки. Начальство стоит в стороне, оценивая пополнение. Вокруг преданно суетятся сотрудники УРЧ из заключенных. Они тоже считают людей, делают перекличку, сличают приметы с установочными данными в формулярах. Происходит предварительная сортировка прибывших по статьям этих в барак, тех – в землянку, а вот того сразу в шизо (штрафной изолятор) – в зависимости от спецуказаний при каждом пакете. Врачи бегло всех осматривают и тут же проставляют категорию трудоспособности. Кого-то с места отправляют в стационар.

Мы стоим в некотором отдалении. Приглядываемся к лицам, вслушиваемся в выкликаемые фамилии. Каждый ожидает – и страшится – встретить родственника, друга, прежнего сослуживца. Хотя расспросы впереди и сейчас разговаривать с новобранцами запрещено, у иных не хватает терпения. Они бросают наугад: "Кто, может, встречал такого-то?" Эти наверняка ждут сведений об арестованных близких.

Большинство в партии – военные в комсоставовских длиннополых шинелях, без форменных пуговиц и знаков различия. Много и штатских. Люди самые разные, но вид у всех растерянный: на лицах – обида и недоумение. Этапники словно не вполне очнулись после водоворота событий – изматывающего следствия, шока приговора, мытарств пересылок. И наконец, последних ритуалов, как бы подытоживающих переходное состояние и открывающих новую лагерную главу жизни: их стригут и рядят в арестантские бушлаты. У некоторых выражение, словно они не вполне осознают происходящее, надеются, что это им померещилось: они вот-вот очнутся и возвратятся к своим привычным делам будут командовать воинскими частями, сидеть в штабах, руководить, приказывать, выполнять ответственные поручения за рубежом. Словом, снова вкусят сладости своего положения. Положения лиц, включенных в сословие советских руководителей...

Эта уже в те годы достаточно четко выделившаяся общественная формация успела приобрести черты, которые отличали ее ото всех когда– и где-либо прежде складывавшихся аппаратов управления и бюрократии. Чтобы попасть в эту элиту, не требуется знаний, тем более умения самому работать. Пригодность кандидата определяется в первую очередь его готовностью беспрекословно выполнять любые указания и требования "вышестоящего" и заставлять подчиненных работать не рассуждая. Само собой исключаются умствования, нравственная брезгливость: все, что на жаргоне советских сановников презрительно отнесено к разряду "эмоций". Зато безоговорочная исполнительность, рвение в стиле аракчеевского девиза "усердие все превозмогает" и льстивость обеспечивали подчиненным полную безответственность, в смысле ответа за результаты своей деятельности. Тут они всегда могут рассчитывать, что их прикроют, выгородят. Если уж слишком скандальны злоупотребления или провал, тихонько уберут... чтобы также без рекламы пристроить на другое, одинаково прибыльное место.

Счастливец, попавший в номенклатуру, то есть зачисленный в некие списки, обеспечивающие до смертного часа жизнь в свое удовольствие за счет государства, паче всего должен уметь вдалбливать своим подчиненным – при помощи вышколенного аппарата в полном смысле купленных пропагандистов и агитаторов – представление о несравненных достоинствах строя, привилегированном положении советских трудящихся, о непогрешимости партии и т. д. и т. п, И особой заслугой признается умение внушить окружению представление исключительности природы "слуг народа", как всерьез называют себя самые разжиревшие тунеядцы, занимающие высокие и высочайшие посты, требующие, само собой, и чрезвычайной обеспеченности.

Эти присвоенные высоким чинам привилегии ответственные работники, особенно высшая прослойка, до поры до времени маскировали. Сверхснабжение шло скрытыми каналами, и даже жены и любовницы наркомов не рисковали щеголять драгоценностями и туалетами. Из ряда выходящим случаем были бриллианты, утверждали – из царского алмазного фонда, – демонстрируемые со сцены Розанель, названной смелым карикатуристом "ненаглядным пособием" Наркомпроса. Только положение дарителя (наркома просвещения Луначарского) спасало от скандала.

Но после того, как было предложено придерживаться стиля "жить стало лучше, жить стало веселее", а народ оказался взнузданным до состояния столбняка, фиговые листки были отброшены. Лимузины, фешенебельные дачи, царские охоты, заграничные поездки и курорты, больницы-хоромы, дворцовые штаты прислуги, закрытые резиденции и, разумеется, магазины, ломящиеся от заморских товаров и изысканных яств, потому что-что другое, а выпивку и закуску "номенклатура", как и все выскочки, ценит, – все это сделалось узаконенной принадлежностью быта ответработников. Разумеется, в строгом соответствии с табелью о рангах – важностью занимаемой должности.

Тогда, в конце тридцатых годов, не была еще вполне изжита ненавистная для партийных боссов "уравниловка" – отголосок счастливо канувшего в преисподнюю периода ношения потертых кожанок, партмаксимума, сидения в голых кабинетах и привития личным примером населению пуританских нравов. Регламентация атрибутов власти еще не приобрела нынешние четкие грани етройной системы (поясню: если, например, заведующему отделом полагается всего место в служебном автобусе, то начальнику главка дается "Волга" в служебное время, а заму министра – она же в личное пользование. Второстепенному министру выделяется "Волга" в экспортном исполнении черная, а министру ведущего ведомства – Чайка", и так все выше, вплоть до бронированного персонального лимузина с вмонтированными фирмой "Роллс-ройс" баром, телевизором и прочими дорожными необходимостями... Та же шкала в закрытых распределителях. Кому под праздник приносят с почтением на дом пудовый короб со всякой снедью, а кто сам отправляется на улицу Грановского и получает строго по норме полкило балычка, звенышко осетрины, копченой колбасы, баночку икры – тут опять по чину: кому черной, а кому кетовой. Это – вожделенный кремлевский паек). Снабжались не по чину, отчасти стихийно – кто сколько урвет.

Но как бы ни было" большинство расходившихся по лагпункту, подгоняемых дневальными, обряжаемых в лагерную сряду новичков переживало внезапное и крутое ниспровержение, тем более горькое для многих, что этому резкому переходу "из князи в грязи" предшествовало длинное и упорное, унизительное выкарабкивание из низов.

Но было не только пробуждение у разбитого корыта, а еще и шок, встряска всего существа, вызванные полным крахом нехитрого миропонимания этих людей. Их крушение нельзя назвать нравственным, потому что длительное пребывание у власти, при полной безответственности и безнаказанности, при возможности не считаться ни с чьим мнением, критикой, законом, совестью, – настолько притупили у этих "государственных мужей" понимание того, что нравственно, а что безнравственно, понимание границ дозволенного, что они сделались глухи к морали и этическим нормам.

Тут удобно сослаться на появившееся в шестидесятых годах в самиздате сочинение Аксеновой-Гинзбург. Она очень честно рассказала, скрупулезно придерживаясь запомнившихся фактов, о своих тюремных и лагерных мытарствах, начавшихся в 1937 году. Ее воспоминания – это документ. Документ, характерный для лиц очерченного выше сословия "ответственных". Автор не то троц-кистка, не то вдова крупного партийца-троцкиста, то есть плоть от плоти этой породы. Как же неподдельно горячо она обличает "произвол", задевший ее "неприкосновенную" особу – ведь она старый член партии, сподвижница "вождей", проводница ленинских заветов! И какой конфуз: оказалась за решеткой и на этапе вместе с... да вот именно, почтеннейшая поклонница Льва Давидовича... с кем? Уж не назовете ли вы, Евгения Семеновна, врагами народа вот ту тройку бородатых работяг в лохмотьях, с наследственными мозолями на руках, которых оторвали вы от плуга, помогли разорить и благословили сослать сюда, на каторжную работу? Или этих двух истощенных лесорубов, что точат возле инструменталки топоры, обреченных сложить здесь кости только из-за того, что они, поверив вашим обещаниям, не уехали от вас подальше, а остались работать на КВЖД – один сцепщиком, другой стрелочником, – когда вы вырвали дорогу из цепких японских лап? Вы описываете, как выстраивали вас на поверки. Пройдемся с вами вдоль строя, вглядимся в лица, порасспросим... Из десяти вброшенных в этот ад – такой не могли видеть около ста лет назад Чехов на Сахалине и почти полтораста – Достоевский в "Мертвом доме", девять человек попали по выдуманному, вздорному обвинению.

Они здесь лишь потому, что вы и ваши сподвижники если и не работали сами в карательных органах, то есть лично не отправляли сюда этих несчастных, то одобряли эти расправы, голосовали всегда "за". Для вас было нормой, в порядке вещей, чтобы тихого и робкого деревенского батюшку, обремененного многочисленной семьей, придавленного нуждой, невежеством и страхом, хватали, держали в подвалах ЧК, до смерти пугали и, вдоволь наглумившись, "шлепали". Эка штука, одним попом меньше!.. А не то истерзанного, сломленного, ссылали умирать с голоду в Тмутаракань, а изгнанным отовсюду "матушкам" с исключенными из школы детьми предоставляли погибать, как им заблагорассудится... Вы сидели в первом ряду партера, когда уничтожали ветхих, впавших в детство царских "сатрапов", кадровых и случайных прежних военных, духовенство, чиновников. Даже лавочников и церковных старост... И приветствовали, и поддерживали: "Враги, так им и надо!" Но вот очередь дошла до вас...

Беды и страхи, что вы считали справедливым обрушивать на всех, кроме вашей "элиты", коснулись вас. Грызня за власть закончилась вашим поражением. Если бы взяла ваша – Троцкий одолел Coco, – вы бы точно так же стали бы избавляться от настоящих и предполагаемых конкурентов! Вы возмущаетесь, клеймите порядки, но отнюдь не потому, что прозрели, что вам открылась их бесчеловечность, а из-за того, что дело коснулось лично вашей судьбы.

И потому, что Аксенова-Гинзбург пишет обо всем этом, так и не углядев по прошествии лет, как, в сущности, безнравственна и подла такая позиция, можно думать, что и прежние ее единомышленники и друзья, пригоняемые тогда в лагерь, не сознавали, что угодили под жернова, ими же приведенные в движение и уже подавившие и уничтожившие миллионы и миллионы безвинных. Притом людей, не рвавшихся, подобно им, к власти, а со страхом вжимавших голову в плечи перед грозой, людей, непричастных к политической борьбе и потому не лишивших себя, подобно "оклеветанным ленинцам", права роптать и возмущаться. Но воистину – поднявший меч от меча и погибнет...

И еще мемуары Гинзбург позволяют заключить об общем нравственном одичании утратившей совесть советской "интеллигенции", перенявшей мораль и понятия правящей клики [Свои суждения о воспоминаниях Аксеновой-Гинзбург я основываю на ознакомлении с ходившей по рукам в Москве самиздатов-ской машинописной копией. (Речь, по-видимому, идет о первом томе "Крутого маршрута", который Е. С. Аксенова-Гинзбург писала в надежде на публикацию в СССР. – Ред.)].

Потрясение, о котором я упомянул выше, не было тем ужасом и отчаянием, что охватывают человека, вдруг уразумевшего мерзость и непоправимость совершенных им злых дел. Не было началом раскаяния при виде причиненных людям страданий, а лишь возмущением обстоятельствами, швырнувшими их на одни нары с тем бессловесным и безликим "быдлом", что служило им дешевым материалом для безответственных социальных экспериментов и политической игры. Они не только не протянули руку братьям, с которыми их соединило несчастье, но злобились и обосабливались, как могли отгораживались от лагерников прежних наборов. Всякое соприкосновение с ними пятнало, унижало этих безупречных, стопроцентно преданных слуг режима.

Все это, считали отставные советские партдеятели, происки врагов, агентов капитализма. Как удобно этой емкой формулой все объяснить, оправдать и ждать "happy end"...

Именно агенты пробрались в карательные органы, чтобы расправиться с вернейшими солдатами партии и подорвать веру в непогрешимость ее "генеральной линии". Пусть им удалось там, наверху, оклеветать достойнейших – ложь будет неминуемо опровергнута, и тогда Вождь вновь взглянет отеческим оком на своих оговоренных верных холопов, и они станут с удвоенным рвением и преданностью выполнять его предначертания. Партия разберется, партия непогрешима, партия победит! Можно, положа руку на сердце, возгласить: "Да здравствует ее мозг и сердце, великий вождь Сталин!"

И первой заботой низвергнутых ответственных, вернее, безответственных сановников было установить – чтобы видело и оценило начальство – четкий водораздел между собой и прочими лагерниками. В разговоры с нами они не вступали, а если уж приходилось, то это был диалог с парией.

Однако скученность и теснота брали свое. Я приглядывался и прислушивался к заносчивым новичкам, стараясь разобраться – истинная ли вера и убежденность движут этими твердокаменными "партийцами"? Или в их поведении и высказываниях расчет, надежда на то, что дойдет же какими-то путями до Отца и Учителя, как пламенно горят любовью к нему сердца под лагерными бушлатами, как далеки они все от ропота и неколебимы в своей вере в правоту вождя и как ждут, когда он сочтет нужным шевельнуть мизинцем – поманить, и они ринутся наперегонки восхвалять его и славить, служить ему Великодушному и Справедливому! Чураясь зэков-некоммунистов, "твердокаменные" пытались сомкнуться с начальством, держаться с ним по-свойски, словно их вчерашних соратников и единомышленников, рука об руку укреплявших престол Вождя, – разделило всего недоразумение, случайность, которые вот-вот будут устранены"

И потом, разве нет больше на крупных постах, даже среди тех, кто на снимках и в газетах удостаивается быть названным "ближайшим учеником", приятелей, с кем от века на "ты"? С кем неделимы воспоминания о гражданской войне, с кем рука об руку водили продотряды, раскулачивали, устраивали процессы, работали в органах? Они заступятся.,.

Лагерное начальство на первых порах растерялось: безопасно ли мордовать нынче тех, перед которыми вчера тянулся? Ввело послабления: отдельные бараки, особый стол, освобождение от общих работ. Доходило до полных переворотов.

...Я лежал в центральной больнице лагеря. Однажды с утра наше отделение обошел начальник санчасти со свитой врачей – и началась суматоха. Всех больных стали срочно переводить в другие отделения, а то и выписывать. Оставшихся напихали по-барачному, а освобожденные помещения принялись мыть, скоблить, застилать койки новым бельем. Парадом командовала Роза Соломоновна, врач, ведавшая терапевтическим отделением. Была она из отбывших короткую ссылку по одному из ранних процессов вредителей и в лагере работала вольнонаемной. Больных зэков лечила сравнительно добросовестно, но держалась недоступно.

Мне не приходилось прежде видеть Розу Соломоновну в таких хлопотах. Она вдохновенно входила во все мелочи, требовала со складов санчасти пружинных кроватей, собственноручно застилала тумбочки накрахмаленными салфетками.

Еще не все приготовления были закончены, а в освобожденные от нас палаты поступило пополнение: люди в штатском, неотрепанные, все больше средних лет, не растерйвшие самоуверенности и нисколько не походившие на ссыльных и больных. Мы скоро узнали, что то были средней руки аппаратчики партийных органов, которых по чьему-то распоряжению прямо с этапа отправили в Сангородок – отдохнуть и прийти в себя после тюрьмы – до подыскания им подходящих должностей в лагерном управлении.

Розу Соломоновну мы теперь видели редко и мимолетно: обежав наши переполненные коридоры, она исчезала за дверями привилегированного отделения. Мы слышали, как она из своего кабинета обзванивает отдел снабжения, требуя "курочек" и "яичек" для своих истощенных будто бы больных. Она заботилась о них, как о близких.

Однако эта возня с отставленными опорами режима продолжалась недолго. Только было некоторые из них стали примеряться к должностям в следственном отделе, по снабжению или, на худой конец, брезгливо усаживаться в каких-то плановых отделах, как из центра грянули боевые предписания и понаехали комиссии. Одних лагерных начальников.поснимали, другим дали нахлобучку, а всю "троцкистскую сволочь" распорядились держать исключительно на тяжелых работах, поселить с уголовниками и вообще перевести на положение злейших врагов, и в лагере подкапывающихся под авторитет Генсека. Надежды падших ангелов на привилегированное место в аду были грубо похерены.

И пришлось им поневоле вживаться в долю работяг. Они стали искать смычки с уголовниками (против контры!), надеясь панибратским отношением обезопасить от раскурочивания свои полновесные "сидоры". Воры их, разумеется, обобрали и стали вдобавок презирать. Надо сказать, что в очень короткие сроки обнаружилось, как нестойки эти внешне решительные и самонадеянные люди, едва им пришлось хлебнуть лагерной житухи. Они становились отчаянными стукачами, кусочниками, причем нередко обнаруживали шакалью хватку. Они позорно, пасовали перед суровостью условий, как бы обнажившей их нравственное убожество. Разумеется, встречался среди сосланных оппозиционеров народ иного склада.

Моим.соседом по нарам стал бывший военный. – начальник дивизии Иван Семенович Терехов. В этом тщедушном, невысоком человеке таилась недюжинная .нервная сила, угадывалось мужество. Он едва ли не один из всех отстоял свою длинную, до земли, шинель с кавалерийским разрезом и ходил в ней, хоть и сутулясь от донимавшего его судорожного кашля, но с большим пальцем правой руки, засунутым по-командирски за борт. Был он, по-видимому, настолько болен, что его не угнали на лесозаготовки, а оставили на лагпункте конторщиком в хозяйственной части. Сдержанный и молчаливый, Терехов никогда не жаловался, но как-то ночью, измученный кашлем, сказал мне:

– Все внутри отбили: после допросов фельдшер приходил в камеру отхаживать. На мне нет живого места... Протяну недолго. Ах, что за гады там засели!

Терехова вскоре увезли в Сангородок – у него открылась чахотка. Простились мы с ним по-дружески. Этот бывший начдив вел себя не в пример другим командирам: был справедлив, корректен и не заискивал – ни перед начальством, ни перед шпаной. Напоследок Терехов разговорился – и то были речи отчасти прозревшего человека.

Он говорил, что если бы ему пришлось начать все сызнова, он, не задумываясь, как и в восемнадцатом году, бежал бы из гимназии воевать за Советскую власть – но не за "власть райкомов"! Полностью отречься от партии он еще не мог и уверял, что вступил бы в нее опять. Потому что она во всем права, вот только сбилась с пути: нельзя было, по его мнению, переносить суровые и жестокие меры военного– времени на мирные дни и тем более воспитывать в людях привычку к слепому подчинению. Достаточно было холопства в старое время, вот и могли любые держиморды командовать.

А ныне раболепства и страха перед начальством больше, чем когда-либо: в стране слышен только один голос, ему вторит холуйский хор. Как тут не сбиться с пути, не наделать ошибок? Не забыть об ответственности?

... – Хотите, запомните мои слова, но не повторяйте – это опасно... Ах, свежий воздух нам нужен, сквознячок, задохнулись мы. Прощайте, спасибо за добрые соседские услуги. Если доведется встретиться, буду рад. Но вряд ли.

Нет, честный мой и искренний, но слепой командир, не стану я повторять ваших слов. Не только из осторожности, а потому что в них – заблуждение: вы прозрели лишь чуть-чуть, краешек только правды увидели. Истина от вас еще закрыта.

Сейчас недоумеваешь, вспомнив про сомнения, какие нет-нет да и возникали в то время: да полноте, думалось, уж вовсе ли без основания, вовсе зря оказались за решеткой вчерашние капитаны жизни? Они, быть может, виновны косвенно, помимо воли, но все же замешаны во вредительстве, в заговорах, пусть в роли марионеток иностранных разведок?.. Теперь эти сомнения выглядят наивными. Но если представить себе, какой оглушительной демагогической декламацией сопровождались массовые репрессии, чудовищные дутые процессы, нетрудно понять, что и люди более искушенные, чем я, были не всегда способны увидеть за этой завесой беспринципную борьбу за власть – вернее, единовластие – средствами террора и устранения действительных или возможных конкурентов. Тогда могло выглядеть, что в ряды верных сторонников и слуг пробрались враги...

Разобраться в этом мне помог один случай. При поступлении очередного этапа я с изумлением услышал, как выкликнули: "Копыткин Сергей!"

Помнил я его деревенским пареньком, сиротой. Садовник в имении моего отца взял мальчика к себе и обучил своему искусству. С Сергеем у меня было связано немало детских воспоминаний. Был он старше меня, его призвали в армию еще в пятнадцатом году. Вернулся он в родные Палестины уже после октябрьского переворота – яростным большевиком, ринувшимся перестраивать жизнь в наших захолустьях. Это не помешало ему тогда же вызволить меня восемнадцатилетнего заложника – из уездной тюрьмы. С дружеским внушением: примкнуть к провозвестникам грядущего счастливого устроения человечества, взяться работать с ними и громить старые порядки. Сам он был преданнейшим сторонником и борцом за Советскую власть, свято верившим в провозглашаемые тогда Urbi et Orbi истины. И то, что Сергей Копыткин в лагере, было лакмусовой бумажкой: значит, расправляются со ставшими неугодными соратниками.

Как бы ни было, этому человеку, несмотря на разделявшие нас бездны разногласий и непонимания, я доверял как себе и не боялся высказать ему все, что думаю.

Мы оба подивились, как сильно изменили нас годы. Похудевший, почти лысый Сергей не утратил прежнего решительного и открытого выражения. Держался он превосходно: с достоинством, мужественно.

Ему, занимавшему после вуза значительные должности по своей специальности (сказались юные годы, проведенные у парников и в оранжерее: он стал ботаником-селекционером), припомнили какое-то голосование в середине двадцатых годов и обвинили в троцкизме. Требовали, чтобы он назвал сотрудников своего института, завербованных им в состав подпольного правительства, формируемого по заданию германской разведки на американские деньги. Я узнавал от него про изощренные приемы, к каким прибегали осатаневшие, поощряемые властью следователи, и задним числом содрогался: мне еще не приходилось испытывать самому ничего подобного...

– Старались они без толку, ну и бесились вовсю, – рассказывал Сергей. На одном допросе следователь отворил дверь в смежную комнату. Вижу, сидит там моя двенадцатилетняя дочка. Напугана, не смеет голову повернуть в мою сторону... "Видишь, твоя дочь, – говорит следователь. – Прямым ходом отправим отсюда в колонию – к малолетним преступникам. Как ей там придется, сам знаешь. Так что выбирай: ты отец, от тебя зависит". В другой раз слышу за стеной женский плач, стоны... Уверяют, что там допрашивают мою жену: "Подпиши – и мы прекратим допрос – ведь о тебе расспрашиваем. Какая же ты скотина – упираешься, семью не жалеешь..." Ну и снова... то сутками на стойке держат, линейкой по костяшкам лупят... Пот прошибает, когда вспомнишь...

Мы спорили. Копыткин, почти как Терехов, валил все на зарвавшихся заправил НКВД, создающих "дела", чтобы набить себе цену в глазах Сталина. Он-де и не знает, что творится в застенках... Но я с Сергеем не отмалчивался, как с начдивом, а спорил, и очень откровенно.

– Не наивничай. Как ты, умный человек, допускаешь, что все, что творится с нами, с вашим братом, тем более с крестьянами, да в таких масштабах, – дело рук и политики ведомства, а не верхушки – Сталина и

его заплечных дел мастеров из Политбюро. Без их разрешения никому в стране лишний раз.чихнуть нельзя, не то что нересажать миллионы народу, пачками расстреливать...

Сергей сердился, не давал прямого ответа, но видно было, что и сам он давно поколеблен, сомневается. Даже как-то полушутя признался мне, что сделался форменным ревизионистом, так как додумался до того, что осноьной порок видит в учении о "диктатуре пролета-тариата", оказавшейся ширмой для тех, кто рвался к власти.

– И остается, – горько усмехнулся Сергей, – голая диктатура без пролетариата! Насилие, регламентация и подчинение жизни народа правителям на византийский манер. Попадется когда-нибудь – прочти историю византийских базилевсов. Это они первыми, вкупе с православными иерархами, придумали влезание чиновников во все поры общественной жизни, прочную бюрократическую структуру, мелочную опеку подданных. Даже колхозы – и те у них были!.. С обязательными поставками – добровольными, подчеркиваю – государству продуктов по особым ценам. Вся жизнь в Византии была опутана тенетами регламентации и правил: духовенство низведено до уровня нынешних партийных пропагандистов. Полезное чтение для раздумий.

x x x

Как и следовало ожидать, моя двухлетняя карьера лесоруба кончилась больницей. Я слишком много мерз, и первыми сдали легкие. Приходилось нет-нет обращаться в амбулаторию, но двух-трехдневные освобождения не помогали: скакала температура, требовалось невероятное усилие воли, чтобы утром подняться и идти на работу. Почти невозможно стало заставить себя съесть пайку. И как-то выслушавший мои легкие фельдшер – поволжский немец – буркнул регистратору, своему земляку: "Schwindzucht" (чахотка), сделав не ускользнувший от меня жест, говорящий недвусмысленно: готов, испекся. И без его взмаха руки диагноз не оставлял надежды – в лагере ТБЦ не прощает!

Я продолжал сидеть на табурета, обнаженный по пояс. Фельдшер всматривался в меня, точно про себя решая– мою судьбу. Он мог попытаться меня спасти, отправив в центральный стационар, мог для себя бесхлопотно снова водворить меня в барак. Санчасть строго следила, чтобы персонал не потворствовал зэкам и лишь в самых крайних случаях назначал лечение в больнице. За попытки "дать отдохнуть" или "набраться сия" взыскивали. Я не очень-то поверил, когда фельдшер сказал, что направит меня в Сангородок. Встал, медленно оделся, даже упустил поблагодарить – так мне было тогда все безразлично, кроме надежды сию минуту вернуться в барак, залечь на свои нары и по возможности теплее укрыться. Днем, пока все на работе, можно воспользоваться одеялом соседа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю