Текст книги "Пора летних каникул"
Автор книги: Олег Сидельников
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
Едва исчезли «юнкерсы», справа вновь затявкали танковые пушки. Чужими, непослушными руками разгребли землю, кое-как поднялись на ноги, огляделись. «Дегтярев» исчез, дьявольская сила отбросила ХТЗ далеко в сторону. Село вылизывали огромные золотисто-багровые языки.
Справа затукали винтовочные выстрелы, несколько раз фыркнул пулемет. Значит, не всех перебили, можно еще держаться.
Показались силуэты немцев, брызгающие огненными струями. Мы схватились за автоматы... Вдруг, перекрывая автоматную трескотню, пронесся дикий звериный рев:
– Бра-аа!.. Окружа-а-а!!! Спаса-ай... Окружа...
Вой подхватил другой голос, третий. Казалось, что это я сам, это мой вопль, мои вопли!..
Ноги приросли к земле, потом земля с силой выбросила меня из окопа. Я падал, вскакивал и бежал, бежал... Ужас гнал меня все дальше и дальше, стрельба и взрывы прибавляли сил, бегущие силуэты людей подгоняли: «Быстрей! Быстрей!»
Треск, шум– и я лечу под уклон. Больно ударился спиной. Сердце готово выскочить из горла, перед глазами туман, а в ушах – топот, крики. И вдруг кто-то выстрелил несколько раз: «Бах-бах-бах!» и гаркнул яростно:
– Стой! Мать , вашу так... Застрелю. Прекратить! Всем в байрак... В овраг всем. Туда танки не пройдут – Вновь раздалось «бах-бах-бах».– Без паники, слушай мою команду!..
Этот властный голос заставил меня чуточку успокоиться. Поднялся на ноги, пощупал автомат – на месте ли. Стыд ожег, как плетью. Опять бросил товарищей! Где они, что с Глебом и Вилькой? Надо бы разыскать их.
Легко сказать– разыскать! Там уже фашисты. Стемнело. Навстречу, отстреливаясь, пробираются бойцы.
Если пойти к селу, пристрелят, как дезертира. Что делать?..
Остатки окруженных частей углублялись по байраку все дальше на запад. Другого выхода не было. Позади изредка бахали пушки, вспыхивали короткие перестрелки. Стадное чувство тащило меня за теми, кто брел по байраку, Я шел, втянув голову в плечи, и плакал– беззвучно, но слезы лились ручьями. Рядом покачивались беловатые пятна лиц, хрустел под сапогами валежник. Странно было слышать начальственные распоряжения: «Головной дозор... боковое охранение...» К чему все это? Чей голос? Очень знакомый голос... Да ведь я знаю его. Он кричал на меня в селе: «Навоюешь с такими» и командовал: «Стой... Мать вашу так. Застрелю... Веем в байрак!. Без паники».
Послышался въедливый шепот:
– Куда идем, а? К своим бы надо. А мы на запад.
– Топай себе,– отозвался басок.– Разговорился. Запад ему не подходит. На Берлин идем, ясно?
– Ясно,– покорно ответил тот, кто спрашивал.
– Эй,– негромко спросили в темноте (я узнал голос Очкарика и чуть не вскрикнул от радости),– кто здесь ла Берлин собрался? Отзовись.
– Ну я. А ты кто?
– Старший батальонный комиссар.
– Виноват, старший батальонный комиссар!—всполошился басок.– Темень ведь, не признал, думал, какой боец, решил под свое начало принять. Извините.– Басок вновь спохватился:– Докладывает старшина Могила.
Старшина назвал свою часть, а я поразился его фамилии. Угораздило же человека! Весело воевать с таким старшиной, ничего не скажешь.
– Это вы хорош насчет Берлина сказали,– заметил комиссар Бобров.– Раз живо чувство юмора, значит, и воин жив. "А вот. за то, что днем нас не поддержали,– не хвалю. Что же это вы, соседушки справа, оплошали?
– Наша рота не оплошала, товарищ комиссар. Не мое дело, конечно, приказы обсуждать, но так думаю, что лучше бы и вовсе не атаковать. Маловато сил. *
– Хм,– ответил комиссар. Очевидно, и он был того же' мнения:
Натыкаясь в темноте на устало дышащих бойцов и по-дурацки вякая «извините, пожалуйста», я направился к Боброву – единственно близкому мне сейчас человеку. Вот он, шагает со старшиной. Я пристроился рядышком. Сердце билось тревожно и радостно.
– Не оплошала, говорите, ваша рота?– спросил Очкарик.
– Так точно, товарищ комиссар. И полк был боевой.
– Почему «был»?– резко бросил Бобров.
– Номер от него один остался... Горстка бойцов уцелела. v
– А знамя?
– Знамя тоже. Полотнище у сержанта Седых.
– Значит, не был полк, а есть полк, товарищ старшина. И пусть знают об этом все бойцы. Ваш полк еще повоюет.
– Повою-ует,– с сомнением протянул тот, которому не хотелось идти на запад.
– Да, обязательно намнет фашистам бока,– Бобров вроде бы не заметил иронии.– И в Берлин войдет. Не нынче разумеется,– попозже. Не одолеть фрицам России.
– Да где он – полк-то?– не унимался зануда-боец. На месте Очкарика я наорал бы, пригрозил судом,—и без него тошно.
– Где полк, спрашиваете (на собственном опыте я уже убедился, что в подобных ситуациях вежливое «вы» хуже матюка и пощечины)? Где полк? Вокруг вас шагает. Вокруг вас, уважаемый. Пробьются бойцы со– стороны Умани – усилится. Вырвется к своим, переформируется– и даст немцам под дых.
«Вокруг вас», «уважаемый»:– слова эти вогнали меня в краску. Ведь и я думал, как тот гнус.
Кончился байрак, мы прошли – через кустарник и укрылись в небольшом урочище. На северо-западе слабо пробивалась заря. Что за черт! Заря на северо-западе?
– Что-то горит,– вздохнул Могила.
– Они у нас тоже погорят,– деловито произнес Бобров.– Еще как погорят!
Не знаю, что со мной произошло, но словно кто-то толкнул меня в спину. Я шагнул к Очкарику, сказал, силясь проглотить комок в горле:
– Товарищ комиссар, товарищ комиссар... Павку убили... И Глеба с Вилькой убили. Что теперь делать, товарищ комиссар?.. Мы добровольно, а нас всех... Товарищ комиссар...
В темноте тускло блеснули очки Боброва.
– Ничего не пойму. Какой Глеб? Фамилия... Как твоя фамилия?
– Стрельцов, товарищ комиссар. Только вы меня не знаете. Мы, когда колонной шли, все про газеты говорили, помните? Глеб думал, что врут газеты, и обижался на лозунг «Смелого пуля боится». Помните?
– А-а,– протянул комиссар,– как же, припоминаю. . Только вас вроде четверо было.
– Четверо. Павку вы не знаете, его еще раньше убило. А тот четвертый... Ткачук без уха... ему руку перебило, и он куда-то пропал.– Я говорил сбивчиво,– мне почему-то казалось, что комиссар знает о моем постыдном поступке и вот-вот оборвет злым вопросом: «Где твои товарищи? Бросил, негодяй!»
Бобров, однако, не перебивал меня, даже подбадривал:
– Ну-ну, без глупостей, а то я ничего не пойму, яснее, сынок, говори.
– Глеба и Вильку убили. Один остался.
– Убили, говоришь? Сам видел или, может, предполагаешь? —
Кровь хлынула мне в голову. Я замолчал,, не зная, что сказать. Видел! Ничегошеньки я не видел, бежал, как последний трус.
Комиссар словно в душу заглянул, спросил:
– Глеба и Вильку... так, кажется... убитых видел собственными глазами?
– Н-нет... испугался очень.
– Кого? Фашистов? Танков их?
– Фашистов испугался, конечно, но не так, чтобы очень. Мы их... мы им... Своих перепугался, как закричали: «Окружают! Спасайся».
Лучше бы и не заговаривать с комиссаром. Сейчас он мне выдаст! И за дело.
– Эх ты, аника-доброволец,– в его голосе не было упрека. Он говорил как отец с сыном.– Своих, значит, перепугался... Своих! Это не свои, сынок. Сволочи – какие они свои! Да ты не волнуйся, может, еще и найдутся твои товарищи. Какого полка?
– Сводного батальона, товарищ комиссар.
– Какого полка, спрашиваю.
– Не знаю, товарищ комиссар. Бобров не очень удивился.
– Не знаешь, говоришь? Интересно. Неужели память отшибло со страха? Ну же, докладывай. Все по порядку.
Выслушав мой сбивчивый рассказ о нашем бегстве из дому, о бомбежке и гибели Павки, комиссар вновь взял меня за плечи, тихонько, как маленькому, поерошил волосы: .
– Дела... Досталось вам, ребятки. Ты, сынок... звать-то как тебя, а?.. Ты, Юра, держись. Будь мужчиной. Теперь ты боец и должен отомстить за Павку, за все с проклятыми рассчитаться. А то, что испугался паникеров... Ты думаешь, я не испугался? Самое последнее дело – паника. Сволочная штука. Из-за нее сегодня мы, знаешь, сколько народу зазря потеряли!.. Как услышал: «Спасайся! Окружают!»—в ноги ударило, чувствую – сердце в желудок проваливается. Еле-еле удержался, еще чуток – и заскакал бы зайцем. Я ведь тоже не кадровый. Еле удержался. Так-то вот. Но удержался. И даже распорядился схватить паникеров. Поздновато, правда, но что поделаешь... Утром разберемся. А ты, сынок, вот что: ложись, отдохни. Утро вечера мудренее. Главное, в руки себя возьми.
Очкарик похлопал меня по спине, сказал шутливо:
– Это хорошо, что ты совсем юнец. Даже завидки берут – бриться тебе не надо. А на войне, знаешь, как туго с бритьем? Ни тебе парикмахерских, ни воды горячей. Беда.
Послышались шаги, голос старшины Могилы негромко позвал:
– Товарищ комиссар, где вы?
Бобров откликнулся. Старшина, Мягко ступая сапогами, подошел к нам.
– Товарищ комиссар, разрешите проводить к командиру.
Они скрылись в темноте, а я прилег на сыроватую землю, пахнущую прошлогодними листьями. В урочище нависла настороженная тишина. Деревья походили на молчаливых великанов. Ни ветерка. Лишь изредка там, за логом, взлетали огненные дуги немецких ракет.
Положив сбоку автомат, я лежал на спине. Вилька и.Глеб не давали мне покоя. Неужели их убили!
Убили! Дикое слово. Это значит – сделать так, чтобы человек перестал дышать, чувствовать, есть, пить, улыбаться. Был человек – и нет. Осталась только видимость человека, которую называют отвратительным словом– труп! Люди никак не могут привыкнуть к этому жуткому слову и поэтому, произнося его, говорят всякую чепуху, теряются: «Труп пожилого человека»... «Труп принадлежал молодому мужчине»... Какая. ересь! Что значит «труп пожилого человека»? Это же не пиджак... И почему – «принадлежал»? Словно человек при жизни владеет собственным трупом. Фу, гадость какая!
Долго не мог я уснуть. Все думал, думал...
– Подъем!—чья-то рука тормошила меня за плечо. Я открыл глаза. Вокруг, зевая и потирая небритые
щеки, поднимались бойцы. Заря пронзала розовыми лучами посветлевшее небо. Я поднялся, повесил автомат на плечо, огляделся. Народу было изрядно. Ночью мне казалось, что спаслась жалкая горсточка. Неужели подошло подкрепление? Чепуха. Какое может быть подкрепление?
И все-таки народу – роты на две. И даже кухня ееть на резиновом ходу. И грузовая полуторка с какими-то ящиками; в кузове ее сидел небритый еврей лет сорока и яростно местечково кричал на окруживших грузовик бойцов:
– Вы думаете, меня можно взять на бога?! А это видели?!– и показывал кукиш, поводя им вокруг себя, словно держал круговую оборону.– Никому не позволю стихийно сожрать довольствие.– На то есть командир и комиссар.
Бойцы смирно, но настойчиво возражали:
– Жрать хочется.
– Сутки без...
– Товарищ интендант!..
Тут рядом со мной послышалось:
– Да що, братва, с ем говорить, с явреем. Давай налетай.
Я сразу же узнал голос того, кто ночью ныл насчет Берлина. Я оглянулся – и ахнул: это был типчик, ехавший с нами в эшелоне, боец с бабьим лицом.
Тут к нему подошел высокий тоненький в талии жгучий брюнет с треугольниками на петлицах, ласково сказал:
– А ну, дарагой, стать смирна!
– Зачем?– боец недоуменно захлопал свиными ресничками.
– За-ачем? А вот зачем, дарагой...– кавказский человек, почти не размахиваясь, ткнул его в мягкий подбородок.
Боец взбрыкнул ногами.
– Правильно,– одобрили в толпе.
Показался комиссар, рядом с ним шагал майор – крупный, решительный, весь перетянутый ремнями, тот самый, который чуть не набил мне морду, а вечером матерллся и стрелял из пистолета.
Увидев валявшегося на траве бойца, они прибавили шагу.
– Что произошло?—строго спросил майор. Он был идеально выбрит – и это меня поразило.
Еврей с машины подбежал, неловко приложив пальцы к фуражке, доложил:
– Лейтенант интендантской службы Гурвич... Вы знаете, этот нахал подбивал разграбить продукты. Я не давал. Стольких трудов стоило спасти машину – и на тебе! Товарищи бойцы тащили, машину буквально-таки на руках, а этот...– Гурвич указал пальцем на лежавшего бойца-бабу,– и он кричал... Нет, простите, не кричал. Он обзывал меня «явреем». – ,
Комиссар улыбнулся и ничего не сказал. А грозный майор рассердился.
– Евреем? Оскорблял? А вы,, может быть, мексиканец или... Почему «еврей»—оскорбление? Еврей это национальность.
– Он говорил на меня «яврей»,– мягко поправил Гурвич,– и выходило так, что именно поэтому я не хочу накормить людей... Впрочем....
– Правильно. Интендант верно говорит,– зашумели бойцы.
Майор раздумчиво смотрел на вконец растерявшегося Гурвича, спросил Очкарика:
– Как вам все это нравится, товарищ комиссар?
– А что? Геройский интендант.. Как он умудрился «газик» сюда затащить? Танки и те небось застряли бы".
– Вот и я так думаю. Трусливые душонки оружие бросали, а начпрод о людях думал. Объявляю вам благодарность, товарищ...
На Гурвича жалко было смотреть. Он тянул пятерню к козырьку, пролепетал «Служу Советскому...», мучительно покраснел.
– Кем до мобилизации работали?—спросил его майор.
– Товароведом.
– Так,– майор улыбнулся и стал совсем даже не свирепым, а простым, только вертикальные морщины на лбу и щеках придавали ему грозный вид.– Так,– повторил он,– будем знакомы: майор Шагурин, с сего числа командир сводного батальона... А это – комиссар Бобров.
Очкарик пожал руку Гурвичу, сказал очень странно:
– Приятно познакомиться... И вообще насчет питания вы геройский пройдоха. Скажите, этого типа вам не очень жаль?– Бобров кивнул на все еще лежавшего бойца.– Ну какой из него антисемит? Просто дурак.
– Просто?!– вмешался кавказец с треугольничками (только сейчас я сообразил, что он – мой новый командир взвода, сержант Мчедлидзе). Просто дурак? Нэт! Я зачем его ударил? За что? Это он вчера кричал – панику поднимал. Он враг и сволочь. У меня свидетели есть. Кто может подтверждать?
Бойцы зашумели:
– Он это, мать его так...
– Он самый, и еще другой. Откуда-то вывернулся старшина Могила:
– Товарищ комбат, вот еще свидетель, боец Ханазаров..
Маленький квадратный красноармеец, блестя злыми глазами, подтвердил:
– Шайтан, сиволич, так пугал... Совсем хуже, чем фашист. Убивать его нада.
Комиссар Бобров, нагнувшись, с неожиданной силой рванул за шиворот сомлевшего от страха бывшего моего попутчика:
– Встать! Тот поднялся.
Комбат сказал спокойно:
– Тихо, товарищи. Одного предателя мы уже взяли... Тихо!.. Сейчас разберемся по взводам и ротам, позавтракаем, а потом и с этим делом покончим. Сохраняйте спокойствие и дисциплину. Мы – воинская часть. Ночью к нам пробилось около роты новых бойцов. Чем не батальон...
Больше я не слушал майора – у кустов, прислонившись к стволу березки, стоял Глеб.
Он так и не смог ничего толком рассказать. Одно твердил:
– Сволочи... Сволочи, убили Вильку.
Кое-что я все же из него выудил. Получалось все просто. Сперва исчез я, затем в столб пыли и огня закутался Вилька. Глеб почувствовал удар... Ночью пришел в себя, кое-как обмотал гудящую голову нижней рубахой. Потом полз между трупами, к рассвету добрался до конца бай-рака, здесь его подобрали бойцы из охранения. Вот и все.
Кто-то сунул нам с Глебом по куску колбасы и по сухарю. Колбаса словно провалилась в рот, а сухарь сопротивлялся, стрелял на зубах.
– Сволочи... убили Вильку,– все твердил Глеб. Вдруг он лег навзничь и мгновенно уснул. Мне очень хотелось прилечь рядышком, но тут послышалась команда:
– Всем к комбату.
Очень не хотелось будить Глеба. Пока я размышлял, как поступить, Глеб сам проснулся, потрогал голову, сказал:
– Пошли, зовут ведь.
На небольшой полянке, за исключением бойцов, охранявших урочище, собрался весь батальон. В центре на скрипучих ящиках сидели трое – молоденький лейтенант, сержант с рыжими бровями и еще кто-то, маленький и невзрачный. Перед ними стояли двое – благолепного вида человек лет сорока и тот самый боец с бабьим лицом. Оба были без поясов и поэтому смахивали на пьяных отпускников, выскочивших с похмелки из дому. Наш знакомец даже покачивался, как хмельной. А благообразный стоял на ногах крепко. В вертких глазах его мелькала усмешечка.
Допрашивали обоих недолго. Все всем ясно, и поэтому обвинителя – эффектного красавца со злыми голубоватыми глазами – было немного жаль. Нет, не жаль, стыдно за него было. Ну чего ради он старается, боится, что ли, что их оправдают?
Рядом незнакомый боец тараторил уважительно:
– Ух дает... Я его знаю. Ух дает!
Когда кончили читать приговор, благолепный вдруг повалился на землю и стал кричать:
– Не имеете права! Я не враг, я трус. Я не виноват, что я трус...
Кричал он без истерики и, на мой взгляд, довольно доказательно. Паникер с бабьим лицом глядел на всех зверем, без страха.
Потом случилась заминка. Я понял что никак не решат, кому же исполнять приговор.
– Пошли, Юрка,– услышал я голос Глеба.
– Куда?– и похолодел, все поняв.
– Пошли, тебе говорят,– Глеб цепко схватил меня за локоть.
Я с трудом двигал ногами. Комбата не увидел, только голос его узнал:
– Изъявляете?.. Так. Из любопытства или... Затем голос Очкарика:
'– Товарищей у них убили... Эти ребята... А потом передо мной очутился тот – с бабьим лицом: он кривил губы и вроде бы не верил, что сейчас его убьют. Я почувствовал: еще минута —и брошу автомат. Но тот, что стоял напротив, выручил, проговорил дрожащим от злобы голосом:
– До Берлина, значит, хотите?! Суки! Жаль, я вас с батькой покойным... Суки... '
Не дожидаясь команды, дал очередь по бабьему лицу... Почему – бабьему?
И я понял – оно не бабье. Оно – скопческое, без единого волоса, ни пушинки на нем.
Сейчас он лежал на спине, а вместо лица – кровавое месиво. Рядом с ним судорожно поводил ногой благообразный.
...Мы лежали с Глебом в кустах, тесно прижавшись друг к другу. Лежали и молчали. Никто к нам не подходил.
– Глеб,– выдавил, наконец, я из себя.– Зачем мы...
– Молчи, дурак.
Появился Очкарик, в руках он держал пилотку, полную малины.
– Ну как, сынки, отдохнули? Я вот гостинцев вам принес, малинки.
Мы осовело смотрели на комиссара.
Бобров сел с нами рядышком, кинул в рот ягоду.
– Ешьте, сынки, подкрепляйтесь. На вашу долю сегодня такое выпало... Кушайте, ребятки. Я все понимаю и... горжусь. Вы хорошо учитесь ненавидеть. И расстраиваться не след. Вот нашелся один, глянь, может, и другой разыщется. Ешьте малину. Вкусная. Кушайте. И ни о чем не беспокойтесь. В.лесочке этом мы еще денек-другой пересидим. Фашистам нынче не до нас. Фанаберии много, на восток рвутся. Думают, мы как французы—в плен кинемся... Ешьте малинку.
Мы ели малину и не ощущали вкуса. Комиссар тоже бросил в рот ягоду-другую. Потом сказал:
– Если что, вы малость поплачьте, не стесняйтесь, иногда помогает. Как говорится, нет правила без исключения. Даже и солдат иногда плачет...
До самого вечера отлеживались мы с Глебом в кустах. Заглянул к нам комбат. Этот ничего не говорил. Постоял, подумал и ушел. Мчедлидзе сказал азартно:
– Ах молодцы! Хорошо воевать будем.
К величайшему удивлению, посетил нашу берлогу и тот, кого мы считали пропавшим – Ткачук, боец с оторванным ухом. Перебитая его рука выглядела страшно. Но Ткачук не унывал.
– Срастется – крепче будет.
А вечером, когда фиолетовые тени запутались в кронах деревьев, случилось чудо: принесли Вильку и того летчика в кожаной куртке. Их нашли между байраком и урочищем, в высокой, уже начавшей жухнуть траве. Оба были без сознания.
Бойцы, ходившие к селу в разведку, рассказывали:
– Подползаем мы, значит, к балочке. Все нормально. Двигаем дальше. Разузнали насчет фрицев. Вроде порядок – нет в селе фрицев, ушли. А в селе народ уцелел все-таки. В погребах народ ховался. Не густо, но душ десяток есть. И хат, которые целые, четыре щтуки стоят. Двинули мы назад. Тут-то обоих мы и нашли. Слышим, из травы стоны и разные команды. Подползаем. Видим: сидит человек, качает головой, стонет, а вместо глаза у него – рана. Рядом вот этот, в кожанке, лежит на спине и командует – бредит, стало быть. Увидел нас тот, что без глаза, схватился за автомат. А мы ему: «Не балуй, парень, «вой». Тогда он только и сказал: «Братцы...» Сказал и тоже без сознания лег... Вот как, значит, все и произошло. А кто кого из них на себе тащил и как они в той траве очутились, это уж, наверно, никто не знает. Даже они сами навряд ли объяснят. Не в себе люди. Мертвые – не мертвые, а уж нельзя сказать, что совсем живые.
Летчик умер на рассвете. Всю ночь он командовал, вспоминал какого-то друга Пабло, требовал не залетать за линию фронта, так как, если собьют, угодишь к фашистам, кого-то хвалил, кого-то упрекал в беспечности. Потом умирающий явственно проговорил:
– Японские И-97 не хуже наших «ишачков», однако...
И умолк. Лишь на рассвете сказал:
– Друг Павка, Пабло мой ненаглядный. Как ты срезал на развороте «фиата»...
Помолчав, прошептал: -
– Вера...
И умолк. Мы не сразу догадались, что он умер. А когда догадались, долго дивились, как это он до сих пор жил, иссеченный автоматными струями, с вырванным боком.
Он умер на заре, при первых лучах солнца. Умер, когда Вилька открыл глаз, помолчал и тихо вздохнул:
– Так... Та-ак... Не пойму... Кино?
– Цирк,– ответил Глеб.– Вилька! Черт ты наш замечательный!
Глеб дико радовался, неприлично, забыв об умершем летчике.
Однако он тут же все понял и как-то даже скис. Вилька посмотрел на меня, на Глеба и удивился.
– Значит, вы, черти, живы?
Вот уж действительно, нашел чему удивляться.
Подошел фельдшер, принялся обрабатывать ужасную Вилькину рану. Друг наш скрипел зубами, шипел, а его мучитель делал свое дело и удивлялся, как это Вилька с такой дырой в голове еще в состоянии шипеть и ругаться. Он, мол, на Вилькином месте лежал бы смирненько без сознания и не отвлекал медработников от трудов праведных.
Тоже мне юморист!
Вокруг Вильки собралось довольно много народу,– всем хотелось узнать, как ему удалось выбраться из лап фашистов. А фельдшер, как назло, не торопился. Наконец, он обмотал Вильке голову целой прорвой бинтов (отчего наш друг стал похож на турка со сбитой по-хулигански, набекрень, чалмой) и на прощанье опять сострил:
..... О глазе, парень, не горюй. Без левого глаза даже удобней – жмуриться не надо, когда будешь стрелять.
Определенно этот человек уже припас какую-нибудь хохмочку на случай своей смерти. Что-нибудь вроде: «Вот, детки, я и сгорел, как шпирт».
Вилька выслушал фельдшера. Морщась от боли, он сказал вместо благодарности:
– Послушайте, спаситель, это не в вашу честь, соорудили в Москве храм имени Василия Блаженного?
Спаситель принял вызов:
– Нет. В мою честь соорудили крематорий. Довольно глупо сострил. А Вильке только этого и надо было. Он даже застонал, на этот раз от восторга.
– Крематорий! Знаете, спаситель, я отказываюсь от поединка. Как это я сам не догадался спросить вас о крематории? Ну, конечно же,– крематорий! Что же еще может увековечить вашу общественно-полезную деятельность... Ну, знаете ли, спасибо вам... за все.
Вилька попросил напиться,' похрустел сухарем, а потом рассказал такое, что у меня волосы на голове зашевелились. Казалось, друг наш был таким же, как и прежде,– непоседой, легкомысленным болтуном и острословом. И в то же время это уже был другой человек: тронь пальцем– бомбой взорвется; он весь начинен ненавистью и злобой.
Вот что он рассказал:
– Летчик, ребята, не человек, а золото. Ей-богу, он поджигал ихние танки, как елочные свечки. На моих глазах он запалил четвертый и упал, а мне ничего не оставалось делать, как атаковать немецкую пехоту. В одиночку. С перепугу, разумеется. К тому же и рвануть когти... пардон, убегать то есть, тоже было бы глупо. Поздно. Я расстрелял весь магазин, залепил кому-то по морде бутылкой с горючкой и в тот же миг заскучал» чче врезали по затылку.
– По глазу,– уточнил Глеб.
– По затылку, Глебчик. Глаз еще впереди. Так вот, значит... Пришел я в себя – ничего понять не могу. Осмотрелся и, честно говоря, перетрухал, луна, мертвецы и какие-то тени тарабанят по-немецки, ищут своих раненых. Между прочим, много мы фашистской сволочи там накрошили. Если каждое село они такой ценой брать будут, солдат не хватит... Так, ну, значит, те, которые бродят, в мою сторону направились. Я брык —лицом вниз, руки раскинул и изображаю мертвеца. Еле-еле дышу, слушаю, как те сапогами топают.
Подошли они ко мне. Я понимаю немного по-немецки, слушаю и лопаюсь от злости. Эти падлы, оказывается, не только раненых разыскивают. Они (тут Вилька безобразно выругался)... они мертвых грабят – своих и наших. Один паразит все хвастался, что нынче две дюжины золотых зубов выломал. И ведь до чего гад! Тоненьким таким голосочком воркует. Остановились возле меня. Тонкоголосый и говорит: «А ну, голубь мой (это он мне!), покажи свои кармашки». Да как пнет сапогом в плечо! Перевернул меня на спину, стал на колени и аж замурлыкал от избытка чувств.
Остальные – их четверо было – стоят, ждут. Один посоветовал:
«Проверь его, Вилли, эти недочеловеки живучи, как кошки. Как бы не пырнул чем-нибудь».
«А вот мы его, голубчика, проверим»,– пропел Вилли и вежливо так, осторожно прижал к моей щеке зажженную сигарету.
Бойцы, слушавшие Вильку, возмущенно зашумели:
– Звери!
– Какой там звери! Хуже зверей.
– Ну а ты... ты что? Больно ведь!
– Больно?– Вилька усмехнулся.– Не то слово. Но я все равно бы стерпел. Жить захочешь – стерпишь. Только в этот момент расхотел я жить. Зачем жить, если тебя всякая стерва папироской жарит, как распоследнего клопа. И еще меня разобрало, что мое имя на его похоже...
– А как твое имя-то?—поинтересовался Ткачук.
– Вилен.
– Вилен? Чудно.
– Дурак! Самое красивое имя. Знаешь, как оно
расшифровывается? ВИ-ЛЕН... Владимир Ильич Ленин! Понял? То-то.
Я ахнул от удивления и зависти. А Глеб проговорил:
– Вилька... Ну и молодец!.. Ты человек-загадка. Всякий раз жди от тебя сюрприза... И немецкий знаешь. Откуда, а?
– Потом как-нибудь. Дай досказать... Мчедлидзе перебил Вильку:
– Была .у меня девушка, Ревмирой ее звали. Революция мира. А друга моего мы Ростбифом звали. Очень папа его постарался, назвал так: родился в День Борьбы и Победы, а сокращенно – Ровдбип... Ну, а мы его – Ростбиф... Прасти, дарагой, помешал... рассказывай, пожалуйста.
Вилька продолжал:
– Припек, значит, он меня папироской, а я его – за горло, подмял под себя... Что было дальше,– не помню. Очнулся– передо мной офицер, десяток автоматчиков, а в сторонке человек тридцать наших под охраной.
– А!– обрадовался офицер.– Отдышался.– Говорил он по-русски и довольно хорошо.– Ничего, скоро ты перестанешь дышать. Комсомолец?
– Коммунист,– ответил я и, честное слово, ребята, не соврал, хотя я даже и не комсомолец.
– Ты фанатик и зверь! Ты перегрыз храброму солдату сонную артерию. Человек умер мучительной смертью, он истек кровью.
Меня смех разобрал. Человек!
– Ваш солдат,– отвечаю,– не человек, а клад. Пошарьте в его карманах: они набиты золотыми зубами, золотыми зубами зверей.
Офицер усмехнулся, и я понял, что он давно уже обшарил Вилли.
– Хочется умирать?– спросил он меня.
– Нет,– сказал я.
Умирать не хотелось. Но приходилось умирать. Только следовало прежде что-то сделать... Плюнуть ему в морду*? Не то. Я двинул его сапогом между ног. Наверное, никогда я не испытаю большего счастья. Он извивался на земле, как червяк, а меня зверски лупили, но я не чувствовал боли.
Меня оттащили к нашим бойцам. Нас выстроили на краю противотанкового рва и расстреляли. Вилька вздохнул, попросил пить, облился.
– Вот и все. Так я стал одноглазым. Потом я вспомнил о летчике. Он остался между четырьмя танками. Это я хорошо запомнил. Луна уже ч скрылась, но я все же нашел эти танки. Он лежал и командовал... Говорил с кем-то. Чего он только не говорил в бреду. Он воевал в Испании и на Халхин-Голе, в Финляндии и, по-моему, даже в Китае. Это был человек!
Я не мог его нести – волочил по земле. Знал, что он умрет, но мне не хотелось его оставлять. Он был человеком, ребята...
Вилька заплакал. Из его единственного глаза 'потекли слезы.
Мы молчали, а Вилька плакал. Никто не заметил, что давно уже Вильку слушали комбат и комиссар. Комбат молча отвинтил с гимнастерки орден Красноного Знамени.
– На, – сказал он Вильке.
Вилька растерялся и очень глупо сказал:
– Спасибо.
– Спасибо!– рассердился комбат.– Спасибо!– Ему, очевидно, все-таки жалко было ордена.– Спасибо! Тоже мне вояка. Навоюешь с такими.
Потом он сел на пень и, вытащив «Записную книжку командира РККА», принялся писать. Комиссар тоже что-то писал.
– Возьми,– сказал комбат Вильке.– Это вместо орденской книжки.
Комиссар тоже протянул Вильке листок.
– Рекомендация. Заслужил.
– Чего?– не понял Вилька.
– Рекомендация в партию,– объяснил комиссар. Вилька ошалело смотрел на нас.
Батальон отсиживался в урочище. Немцы нас не трогали. Они перли и перли на Восток. .
В сумерки батальон вошел в то самое село с колокольней. К нам, перескочив через плетень, подбежал мальчуган лет восьми.
– Дядечка,– обратился он к Глебу,– а на бахче... вон там... тетенька лежит. Живая. Так ее били фашисты, так били!.. А она живая. Только очи закрыты. Один бьет ее, бьет, другой зачинает... Навалится – и ну мордувать. Жалко тетеньку, дюже ее били!
Мы нашли ее на бахче. Я увидел – и сердце мое остановилось: сказочная Аленушка с льняными волосами. И лет-то ей шестнадцать, не больше. В гимнастерке и без юбки.
Мальчик стоял рядом и плакал:
– И тетю Оксану воны били. Только до смерти!.. А мама сховалася.
Я посмотрел на товарищей – и мне страшно стало. Вилька, давясь словами, прохрипел!
– Глеб! Там, возле церкви... Только не надо немецких штанов... Понял?
Глеб все понял. Он ушел, покачиваясь, а мы с Вилькой принялись обливать ее водой; я не успевал бегать к «журавлю» и обратно. Но она все не приходила в сознание, только дышать стала глубже, с присвистом.
Вернулся Глеб с синими командирскими галифе.
Мне хотелось орать от бессильной злобы, Глеб и Вилька – я понял – испытывают то же самое.
Наконец мы надели на нее галифе. А полчаса спустя она открыла глаза – светло-голубые, с сумасшедшинкой.
– Не бойся, девочка,– сказал Глеб,– мы свои. Батальон пробивался на Восток. Катя шла с нами и все молчала. Как-то после очередного боя она вытащила из кобуры убитого офицера парабеллум, поднесла его к виску и нажала гашетку. Глеб опередил ее на миг, ударив по руке:
– Ты что? К чему это?! Могла ты попасть под трамвай? Могла. Отрезало бы тебе ногу... Вот и все. Несчастный случай. А мы тебя любим. Понимаешь, любим. По-честному.
– Честное слово, Катюша,– подтвердил Вилька. А я промолчал.
И она промолчала.
На речушке Синюхе нас снова прижали. Танками.
Старшина Могила сделал, что мог. Один танк он сжег горючкой, а под второй не то что бы бросился: просто ему не хватило времени отползти, и он очутился под танком со связкой гранат.
Мы опять оторвались от немцев.
Маленький квадратный боец узбек Ханазаров плакал и ругался на своем языке. Вилька услышал и заговорил с ним. Мы с Глебом рты разинули. Ну что за Вилька! Просто черт его знает, что за человек!