Текст книги "Пляска на помойке"
Автор книги: Олег Михайлов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Он спускался к гранитной набережной Москвы-реки с тайной и сладкой мыслью о случайной встрече, брел вдоль воды до Бородинского моста, вспоминая рассказанное Линой Федоровной, ее теткой…
Брат Лины Федоровны, веселый кудрявый парень, слесарь по профессии и самодеятельный живописец по призванию, внезапно бросил семью – жену и двух крошек. И поселился тут же, в соседнем бараке, с женой новой, в ее комнате. Зойкина мать лежала в лёжку три дня – у нее отнялись ноги. Девочек приходила кормить бабушка; его мать…
Она решилась на это, когда ногам вернулась чувствительность, способность кое-как перемещать тело. Разбудила девочек рано утром, ласково гладила, тщательно одевала, словно боясь, как бы не застудить. Старшей было пять, а младшей – три. О чем думала Зойка, понимала ли, что предстоит ей и ее сестре, когда мать с отчаянной решимостью вела их по смерзшемуся снегу к полынье на Москве-реке, где фабричные выбросы не позволяют нарасти льду? Только стала подскуливать вслед за старшей, пятилетней:
– Мамочка! Милая! Не надо! Не топи нас!..
Глядя потом на сытую, в кольцах, торговку спецбуфета какого-то министерства, Алексей Николаевич не раз думал, как бы повернулась ее судьба, если бы она поступила, как решилась. Не дойдя до парапета, до гранитной лестницы, откуда был спуск к реке, мать завыла низким волчьим голосом и потащила, теперь уже зло, почти с ненавистью, девчонок назад.
Старшую – Валю – тотчас определили в интернат, очевидно, не из лучших; младшая осталась дома. Вскоре мать получила две комнаты в огромном доме на Смоленской набережной, на самом последнем этаже. Старшая дочь никак не могла ей простить интерната: сперва ждала ее по субботам, говорила своим сверстницам-сиротам: «А ко мне мама приедет!» – «Нет, не приедет», – убежденно отвечали сиротки. Она пускалась в рев: «Почему? Почему не приедет?» И они убежденно объясняли: «Потому что мамы не бывает…»
Валина жизнь, как и было положено, пошла наперекосяк; вскоре после интерната она попала в детскую колонию. И когда вышла на волю, мать, чувствуя свою вину, стала заботиться больше о ней, о том, как ее пристроить: «Зойка сама найдет себе, что захочет…» Но это было позднее.
А тогда? Когда мать приводила очередного мужика, Зойка спала у них в ногах. Днем ползала за матерью и просила есть: она была вечно голодна.
Жить стало заметно легче, когда мать устроилась буфетчицей. Теперь она таскала домой авоськи с продуктами, купила несколько золотых безделушек и снова занялась собой, своей внешностью: уставила трельяж немудреной отечественной косметикой. Зойка не ходила в садик. Сперва трудно было устроить, а потом, потакая любимице, мать говорила: «Никому не отдам, пусть будет со мной»…
Едва мать через порог – Зойка тотчас открывала платяной шкаф, иногда находила мамину обновку, но чаще вытаскивала старое платье, напяливала его, подвернув подол, влезала в огромные туфли на гвоздиках и направлялась к трельяжу.
Она усаживалась перед зеркалом и начинала пробовать на лице все снадобья подряд: пудры, кремы, одеколоны, духи. Раз намазалась какой-то гадостью – все ее фарфоровое личико зацвело и обезобразилось. Но и после этого, став только осторожнее, Зойка не прекратила любимого занятия: играть во взрослую.
Вглядываясь в три зеркальные проекции, она поклонялась собственной красоте и, шестилетняя, шептала густо напомаженными губами:
– Я – красивая, а ты – некрасивая…
«Ты» – это сестра, которую мать стала иногда привозить на побывку из интерната.
Валя была широколицая, с мальчишеской короткой стрижкой и злыми повадками. Только глаза, большие, серые, выдавали родство с Зойкой.
– Все красивые сидят перед зеркалом, а все некрасивые учатся в интернате, – с удовольствием поверяла Зойка свои наблюдения зеркалу.
И только изредка на нее накатывала тоска и желание чего-то неизведанного – дружбы, общения, шалости и игр. И тогда она вечерами просила:
– Мама! Покажи мне детей!
4
Что было в ней такое, отчего он мгновенно и счастливо глупел и становился способным на любое, самое отчаянное мальчишество? Немало значило, наверно, ее невинное, так возбуждавшее его бесстыдство. Ведь он не просто догадывался, какую жизнь она ведет, – он знал об этом и оттого только сильнее желал ее.
Сколько срамных историй наслышался он, когда на кухоньке, уплетая за обе щеки осетрину, Зойка радостно, со смехом повествовала о похождениях подростковых компаний с совкового Бродвея – проспекта Калинина. Как разбили у ресторана «Ильинская изба» «Фольксваген» с польским номером, уведенный у родителей корешком, и бросили – со смехом, как захватили дачу какого-то мелкого венгерского дипломата:
– Родители Иштвана теплый этаж на зиму заперли. И мы гуляли наверху. Ничего, не замерзли. Спали вповалку. Не разберешь, где чьи руки и ноги. Вот только туалета не было. Пришлось дырку в полу проделать. Над верандой…
Он был готов к любым неожиданностям, если они исходили от нее, и совсем не огорчился, ощутив как-то, дня через три после ее посещения, резкий зуд в паху. Сбегал в аптеку за свинцово-цинковой мазью и быстренько ликвидировал ее подарок – кровохлебок-плащиц, которые обитают, как известно, помимо причинных мест, еще и подмышками, в бороде и в бровях, не вторгаясь, однако, в волосы на голове, как в чужую и заповедную зону. Так горные козы никогда не заходят в долинные леса, предпочитая перемещаться по выпуклостям, поросшим редким кустарником.
Когда же, при очередном свидании, он, смеясь, рассказал обо всем Зойке, та (уже, конечно, проделав нужную профилактику) отнеслась к этому с глубокой, можно сказать, научной серьезностью. После душа соорудила, вырезав из (его) картонной папки, щиток, проделав в нем отверстие – наподобие того, какой был у пулемета «Максим», – а затем все время заботливо придерживала руками, чтобы не свалился с хобота…
Однажды сказала, что хочет познакомить Алексея со своим очередным женихом – красавчиком по кличке Шериф, полугрузином-полуполяком, мать которого была светилом в мире медицинского питания. И в доказательство неотразимости жениха принялась рисовать на листе, выдернутом из пишущей машинки, его необыкновенный, особенной конфигурации мужской жезл, похожий в ее исполнении на фюзеляж последней модели МИГа.
Жених на кухоньке, за хорошим столом, отключился после трех фужеров шампанского; Зойка повела его укладывать спать. Алексей собирался и сам ложиться, когда она вдруг вбежала – в одном лифчике, повернулась к нему спиной, выставив свою шуструю головку в коридор и, двигая бутоном прелестной попки, приказала:
– Скорей! Скорей!-
Но когда он попытался потом, с легким юмором, заговорить о женихе, Зойка сейчас же вспыхнула, закричала:
– Ты все хочешь обговнить… Шерифу, между прочим, только двадцать один год, а он учится на третьем курсе и уже младший лейтенант. И вообще. Ты даже вообразить не можешь, какой он умный. Он мне сказал: «На американца ты, конечно, не потянешь. А вот за француза можешь выскочить!»
Впрочем, такие (довольно редкие) судороги гнева никак не отражались на их устоявшихся странных отношениях: женихи приходили и уходили, а Алексей Николаевич оставался…
И то же заклинание– «Скорей! Скорей…» – она повторила, вбежав как-то без звонка, веселым зимним днем, в своей пушистой малиновой шубке и меховом капоре, похожая на плюшевого медвежонка. Внизу, в такси, ее ожидал жених другой – молодой, но уже знаменитый актер из Лейкома:
– Я сказала, что мне нужно срочно забежать к подружке…
Собственно, так оно и было: союз подружек.
И делилась она с ним своимм маленькими тайнами, словно с подружкой – с тем свободным бесстыдством, какое только возможно в щебечущих исповедях между женщинами. Рассказывала и о том, почему именно так привыкла завершать свой сексуальный сеанс. Школой любви для нее стал темный подъезд, лестничная площадка, где она занимала единственную удобную позицию – спиной к партнеру, упираясь руками в подоконник.
Алексею Николаевичу достаточно было провести с ней часок-другой, насладиться, пресытиться, почувствовать, что она уже надоедает ему – своей необязательной болтовней, желанием, чтобы ее непременно занимали, смутной женской дебильностью, которую (в отличие от защищенных воспитанием и интеллигентской словесной бижутерией) не умела скрывать и которая и привлекала, и отталкивала. Однако через день-два он снова и жадно хотел ее, названивал, напоминал о себе, а когда антракты удлинялись и Зойка исчезала на неделю, просил остаться, переночевать, но всегда получал отказ: «Что скажет мама!» И так жалел, когда во время очередного блицвизита Зойка между прочим сказала:
– Вчера до трех ночи ездила на тачке… И все названивала тебе… А тебя не было…
– Глупенькая, – отвечал он. – Да ведь я на ночь телефон отключаю… Ты же знаешь… Могла бы и приехать…
– Ну вот еще! Я припилю, а ты кого-нибудь пучишь!
Она сидела на видавшей виды арабской тахте, совершенно обворожительная – в ситцевом китайском халатике, поджав голые ноги, и с наслаждением выдувала ароматные пузыри. Алексей Николаевич только что вернулся из Польши и привез ей незамысловатые презенты: этот хлопчатый халатик, домашние, опушенные черным мехом туфли, несколько дисков ее музыки и огромную, на сто упаковок, коробку жевательной резинки (Таможенники даже привязались в Шереметьево, не спекулянт ли он, но слишком серьезные бумаги мог показать Алексей Николаевич).
Это была одна из самых счастливых его поездок.
5
Его пригласила богатая организация светских католиков – ПАКС, сотрудничавшая с коммунистами. Поговаривали, что ее основатель, офицер Армии Крайовой Болеслав Пясецкий, арестованный русскими в 1945 году, имел в варшавской тюрьме долгую беседу с самим Серовым, заместителем Берии. Недруги даже утверждали, будто он выдал тогда скрывавшихся в подполье членов правительства старой Польши. Как бы то ни было, Пясецкий оказался на свободе, объединил лояльных к новой власти католиков, учредил свои газеты и журналы, создал сеть церковных магазинов, а главное, сформировал по всей стране отделения ПАКСа и добивался создания своей телевизионной студии. Идейно ПАКС противостоял популярнейшему в Польше кардиналу Вышинскому и его правой руке – Войтыле.
В пору израильско-египетской войны, когда польские евреи, занимавшие видные посты в коммунистическом аппарате, бросали свои партбилеты и уезжали в Тель-Авив, Пясецкий выступил с горячими статьями, где утверждал, что у поляка не может быть две национальности и что инстинкт государственности дается от рождения. Вскоре у него пропал сын-лицеист. После долгих поисков оказалось, что его заживо замуровали в подвале Дворца Правосудия Республики. Убийц не нашли, но был арестован шофер их «Мерседеса». «Что вы можете мне сделать! – сказал он следователю.– Ну, расстреляете… А если я расскажу все, меня ожидает кое-что похуже…» В левых кругах Пясецкого считали антисемитом.
Гостей, впервые приехавших из России, тщательно проверяли.
Едва Алексей Николаевич успел расположиться в прекрасном номере отеля «Лондон», как за ним пришла машина. Его ждал в своем особняке один из ближайших сподвижников Пясецкого, руководивший печатью ПАКСа, Зигмунд Пшетакевич, тоже бывший офицер Армии Крайовой.
Он словно сошел со страниц романа Достоевского: торчащие усики, шляхетский гонор и безукоризненная светскость. Жена Пшетакевича пани Галина, мать пятерых детей, дородная белоруска, сама подавала запеченную в горшочках говядину. Алексей Николаевич оказался за маленьким столиком с багроволицым верзилой – паном Леонардом, который, непрерывно подливая ему «выборову», рассказал между прочим, что в Армии Крайовой носил станковый пулемет.
Его расспрашивали пристально и подробно. После очередной рюмки Алексей Николаевич, вспомнив, что среди его теннисных партнеров есть и Иван Александрович Серов, разжалованный за дело Пеньковского Хрущевым в генерал-лейтенанты, заявил, что готов устроить встречу с ним. Эффект получился громкий: Пшетакевич кинулся звонить Пясецкому. Все дальнейшее медленно и неотвратимо погружало Алексея Николаевича в пьяную тьму. Очнулся он в своем номере, настолько загаженном, что остаток ночи употребил на то, чтобы хоть как-то смыть следы своего грехопадения.
К полудню за ним приехали снова и повезли в знакомый особняк. Выпивка была умеренной, а место соседа пустовало.
– Где пан Леонард? – удивился Алексей Николаевич.
– Але пан Леонард немножко заболел… – уклончиво, но ласково ответил Пшетакевич.
Он объявил, что для знакомства с Польшей Алексею Николаевичу предоставляются машина, шофер и переводчик. Во всех ресторанах Речи Посполитой у него будет открыт счет. В магазинах ПАКСа он сможет бесплатно брать религиозную литературу, пластинки, церковные сувениры. Обязанность одна: в каждом городе выступать перед активистами ПАКСа.
Фантастическая поездка началась.
В ресторанах, куда за столик Алексея Николаевича усаживалось до десятка гордых, но голодных шляхтичей, он пил «житну», заедая ее сырым бараньим фаршем «Тартар», со множеством специй и приправ. В горах глазел, как рыбак в кожаных штанах, стоя в бурной речушке по брюхо, ловит «бстронг» – юркую форель, а потом, в маленькой харчевне, поедал эту самую форель, обжаренную, хрустящую, лакомую всю – вплоть до плавников и хвоста. В курортном Закопане, где его ожидал все это время «люкс», вечерами спускался в подвал, чтобы увидеть немыслимый в брежневской Москве стриптиз…
Он побывал в монастыре Сребрена Гура, у камедулов, но только издали видел их кельи. Камедулы дали обет не встречаться ни с кем, даже с братьями по ордену, и работали на своих грядках, разделенные высокими заборами. Двойные ставни, наподобие деревянных забрал, позволяли им получать пищу, не видя служки: тот отворял внешнюю створку, оставлял еду, стучал во внутреннюю и уходил. В монастырском музее Алексей Николаевич мог проследить земную жизнь одного из таких подвижников: все, чем он пользовался, было сотворено его руками. Даже ножницы для ногтей, напоминавшие размерами садовые. Этот монах прожил более ста лет. В глубоком подвале, в общей усыпальнице немало дощечек извещало, какой долгой у камедулов была эта земная жизнь, шедшая совершенно по Канту: звездное небо над головой и нравственный закон в душе.
Затем был Тынец – крепость-монастырь, оказавший отчаянное сопротивление суворовским войскам перед первым разделом Польши. Как рассказал переводчик, настоятель Тынца был влиятельным епископом в католическом мире: в его ведении находились не только польские, но и немецкие монастыри Средней Германии —ГДР.
– Ты не представляешь, какое удовольствие он, поляк, должен испытывать, когда его руку целует священник-немец! – с чисто польской национальной пылкостью добавил он.
Алексей Николаевич узнал также, что аббат – большой меломан и знаток классики.
Его пригласили на службу. Из маленькой ложи Алексей Николаевич видел множество разгороженных ячеек, где появились певчие. Вместе с первыми аккордами органа хор стройно вознес молитву Господу. Не видя друг друга, монахи-бенедиктинцы пели, объединенные гением Баха. Но затем то один, то другой стали покидать свои места. Хор слабел, словно затухающий под дождем костер.
Когда настоятель встретился с ним после службы, Алексей Николаевич сказал, что она напомнила ему симфонию Гайдна при гаснущих свечах. Аббат рассмеялся:
– У меня в Тынце повальный грипп… И я только просил монахов держаться, кто сколько может…
Показав свою коллекцию пластинок, епископ поставил диск с симфонией Гайдна и спросил:
– А вы чем занимаетесь? О чем пишете?
– Последняя моя книга о Суворове…
– Суворов… – погрустнел аббат.– Недавно мы делали ремонт монастыря. И нашли в стенах столько суворовских ядер…
Наконец Алексей Николаевич оказался в Ченстохове, в монастыре паулинов, сохранивших в знак прежней принадлежности к воинству белые одеяния. В многотысячной толпе он шел поклониться Ченстоховской Божьей Матери. Иконе-пилигриму, которая проделала долгий и многотрудный путь от Византии до Польши. Иконе-мученице, сохранившей на себе шрамы от сабельных ударов фанатика-богоборца. Иконе-целительнице, припасть к которой шли, ползли, плелись, ковыляли увечные, хромые, слепые, убогие.
Когда под литые звуки труб медленно опустилась икона и открылся скорбный и строгий, истинно католически лик, толпа пала на колени и поползла вокруг колонны, припадая губами к стене. Многие оставляли, прикрепляя к ней, золотые и серебряные значки, медальоны, цепочки – стена была сплошь унизана дарами. Алексею Николаевичу неловко было идти меж ползущих; он понял, что его приметили, когда у выхода появился отец-паулин. Лицо монаха от старости было покрыто зеленовато-серыми лягушачьими пятнами.
– Пан, я думаю, из Москвы?– спросил он по-русски.
– Это так, святой отец…
– Пан, конечно, католик?
– Нет, святой отец, я православный…
– Это нехорошо, – строго сказал паулин. – Нужно быть католиком!
– Ах, святой отец, – нашелся Алексей Николаевич. – Ведь папа Иоанн XXIII в своей последней энциклике призывает к единству всех нас, христиан…
Монах ничего не ответил, только отошел к беленой стене и мгновенно слился, растворился в ней.
И в Ченстохове, и в Кракове, и в Варшаве и еще где-то Алексей Николаевич, встречаясь с активистами ПАКСа, намолол по своей природной легкомысленности такого – о Стефане Батории и первопечатнике Иване Федорове, о четырех разделах Речи Посполитой, о Катыни, – что католики были в полном восторге, а неусыпные стукачи накатали на него телегу в Москву.
Он возвращался с официальным предложением министра печати Речи Посполитой издавать совместный русско-польский литературный журнал («Только без участия вашего союза писателей»,– было сказано на аудиенции, устроенной Пшетакевичем), с набором последних пластинок духовной музыки для заведующего внешними сношениями Московской патриархии от ПАКСа и множеством сувениров. И в их числе с не уместившейся в чемодане ручной работы огромной и уродливой деревянной скульптурой четы польских крестьян.
Алексе Николаевич не мог знать, что волею Лубянки заграница ему будет настрого заказана на двенадцать лет; до горбачевской перестройки.
Но что ему была заграница, когда к нему нисходила Зойка!
6
Как-то они лежали на тахте, и Алексей Николаевич в очередной раз упрашивал Зойку не уезжать, остаться на ночь.
Она наморщила маленький лобик:
– Хорошо. Только если ты найдешь мне бигуди…
Он сел к телефону и обзвонил всех мыслимых и немыслимых знакомых. Все напрасно. Оставалась только сестра на Тишинке. Трубку подняла ее одиннадцатилетняя дочь.
– Дядя Леша, – сказала она, – мамы нет. Да и битудей у нее нет.. Но я могу вам одолжить свои. Бигуди для куклы…
И он кинулся на Тишинку. Бигуди были благосклонно приняты: кукле куклино. День незаметно перетек в вечер, вечер в ночь, а ночь в утро. И пока они не спали, Зойка не выпускала изо рта то и дело лопавшуюся розовыми пузырями жвачку.
Поздним утром он спохватился, вспомнив, что никак не отвезет митрополиту посылку из Польши, и позвонил в его резиденцию. Мягкий моложавый голос ответил:
– Приезжайте на улицу Рылеева… Через полтора часа… Вам откроет калитку молодой человек… Вы скажете ему: «Я к митрополиту по частному делу…» Потом пройдете во двор и позвоните в дверь особняка. Вам отворит ее еще один молодой человек. Вы опять скажете: «Я к митрополиту по частному делу…» Ну, а дальше вас встретит мой секретарь…
– Зайчик, пора подниматься. Меня ждет сам митрополит, – сказал он, входя в спальню.
Она высунула из-под одеяла растрепанную головку и захохотала
– Мы недавно с ребятами ездили в Загорск. Видели там этих митрополитов. Один стоял на карачках спиной к нам (она, конечно, упртребила вместо спины другое слово). Мы показываем на него пальцами и смеемся. А он ползет по полу.
– Как ты можешь! Ведь это грех! – сказал Алексей Николаевич.
Ои сидел в курчавом малиновом кресле. А Зойка в бесстыдно расстегнутом халатике, улыбаясь, медленно шла к нему:
– Отчего ты так редко целуешь меня в губы?..
Большего телесного счастья Алексей Николаевич не знал в своей жизни.
На свидание с митрополитом он опоздал на полтора часа..,
Провожая Зойку, Алексей Николаевич благодарно обнял ее у такси и ощутил на себе чей-то ненавидящий взгляд. Молодой красавец восточного типа, в отличной тройке, стоял в нескольких шагах и неотрывно, злобно глядел на них. «Наверное, с Ленинградского рынка», – подумал Алексей Николаевич.
О, если бы он был сделан из бумаги, на которой пытался овеществить столько выдуманных жизней! Тогда бы Алексей Николаевич немедленно вспыхнул и обуглился. Но, к счастью, в соответствии с биологическими законами, он состоял на семьдесят с чем-то процентов из воды – вроде живого огурца, и потому только улыбнулся красавцу, понимая, что это он должен бы обнимать и целовать Зойку. Впрочем, согласился бы он играть ту роль при ней, какая досталась Алексею Николаевичу? Навряд ли…
Дома, прибирая постель, он нашел жвачку, прикрепленную над тахтой к обоям. И не снимал ее. До ремонта квартиры.
7
– Чего ты хочешь больше всего? – спросил он Зойку, получив солидный гонорар.
Она истолковала его вопрос по-своему.
– Хочу стать манекенщицей…
И Алексей Николаевич принялся за дело, встречаясь со знакомыми и полузнакомыми – от скромной модельерши Нины Немиро (их отцы пропали без вести летом сорок второго на Волховском фронте) до знаменитого уже артизана Вячеслава Зайцева. Начались поездки, показы, придирки, примерки.
Раз, когда они шли мимо церкви, Зойка вдруг попросила:
– Давай зайдем…
Он оглядел ее – брючный костюмчик, крашеный ротик, развинченная походка, а сама – тоненькая, словно свечка, но уже с развитым бюстом («Живу много», – простодушно объяснила она). Воплощение соблазна, дьявол в брючках.
– А ты помнишь, как смеялась над священниками в Загорске?
– Ну, тогда было совсем другое!
– Что ж, попытаемся…
В храме было пустынно, прохладно, светло.
– Какой иконе лучше поставить? Чтобы исполнилось желание? – спросила она, покупая у суровой монашки свечи.
– Думаю, Божьей Матери. Заступнице нашей, – ответил Алексей Николаевич. – Только не говори мне о своем желании. А то не сбудется.
И тут откуда-то вынырнул худой подстарок в скуфейке, с воспаленным лицом, тихо крича:
– Как ты могла, грешница, в брюках войти в Божий храм! Вон! Boн!
Но монашка остановила его, развернув большую ладонь:
– Неправда. Какую Бог привел.
Через месяц хлопот и надежд Нина Немиро сказала:
– Берем твою племянницу. В детский цех.
Когда Алексей Николаевич проводил Зойку до арки красивого гранитного здания на Кузнецком мосту, она прошептала:
– Ты знаешь… Я тогда, в церкви, попросила Мать Божью… Чтобы она помогла мне стать манекенщицей…
8
– Сегодня я узнала, что убили Шурика. В тюрьме… – Зойка, с обычными гримасками, перепрыгнула через весеннюю лужу.
– Какого-такого Шурика?
Они шли по проспекту Калинина – Новому Арбату. На город уже неотвратимо падал влажный апрельский вечер. Призрачно светились окна алюминиевых небоскребов, взятых напрокат у столицы провинциального американского штата; наливались неоновой кровью буквицы ресторана «Арбат»; бросал, медленно вращаясь, зайчики мертвого огня, уродливый металлический глобус, приглашая Алексея Николаевича пользоваться исключительно услугами Аэрофлота, словно бы у него существовал выбор. Впрочем, это приглашение могло быть рассчитано вовсе не на него, а на многочисленных интуристов, преимущественно бессмертных американских старух, которые, громко галдя и пугая улыбками, разверзающими бескоррозийные фарфоровые зубы, толпами шастали вокруг.
Зойка взяла его под руку.
– Шурик… Ну, мой первый… Он фарцевал здесь… Я случайно в него воткнулась. И он меня увез. К себе на фанзу. Где хранил добро. Влил в меня бутылку коньяку. А потом изнасиловал. Я кричала так, словно вместо лица у меня был один рот. И влюбилась в него. Он подсылал меня к иностранцам. Покупать у них шмотье. Раз набрал полную сумку сейек. Японских часиков. И велел нести сумку. Такая тяжелая… Оттянула плечо. Пришли в этот кабак. Заказали столик, стали танцевать. И о сумке забыли! Как ее у нас не дернули! Она висела на спинке стула. А Шурик… Был такой грустный. Уже знал, что его скоро возьмут. Что за ним следят. Но таскался по кабакам, встречался с иностранцами… Я изо всех сил помогала ему. Конечно, там ему ничего хорошего не светило. Такие там не живут…
Выслушав этот, возможно самый пространный монолог, когда-либо произнесенный Зойкой, Алексей Николаевич только сказал:
– И ты… Ты так равнодушно говоришь! О его смерти!
Она возмущенно выдернула руку:
– Да? Да если бы не он… Я училась бы в восьмом классе! И вообще… Бери бутылку, и пойдем ко мне. Мама его знала…
Когда Зойка вышла его проводить, Алексей Николаевич увидел, что в проеме двери за ней медленно движется обыкновенный кухонный стул.
– А это зачем?
Не отвечая, она с ловкостью мартышки взметнулась на стул и в два оборота вывинтила лампочку на девятом, мансардном этаже. Потом быстро перебежала, волоча за собой стул, на восьмой. Когда свет погас и там, Алексей Николаевич с детским, недоступным взрослому волнением уже ждал ее пароля…
Вернувшись в свою берлогу и даже не успев сбросить белый польский плащ, он услышал продолжительный звонок и уже не отходил от телефона. Друзей, знакомых и незнакомых интересовало, отчего программа «Время» открылась длинной заставкой, где по проспекту Калинина двигалась пара: знакомый моложавый господин в заграничном плаще и какая-то юная особа. Кое-кто осведомлялся, сколько лет его спутнице. Последней позвонила Зойка:
– Мне Петя телефон оборвал: «Ты какого чувака на Бродвее клеишь?»
– Петя? А это кто еще?
– Ну, мой жених…
Да, их прогулка была отснята скрытой камерой и поехала в большой эфир. Только сам Алексей Николаевич так и не увидел себя с Зойкой – со стороны. Отключив телефон, он почувствовал тихое раздражение оттого, что какой-то чужой, да еще миллионно тиражированный глаз следил за его, только его жизнью. Когда в дверь позвонила соседка, бухгалтерша на покое Ольга Констатиновна и своим шмелиным басом начала расспрашивать его все о том же, Алексей Николаевич чуть не наговорил ей грубостей.
«Верно, это и есть грудная жаба», – думал он, чувствуя, как перехватывает горло, давит и сушит в середине груди. Что-то должно было произойти, помочь ему – извне. И спасение явилось, когда ближе к рассвету его милостиво посетил наконец сон. Алексей Николаевич понял, что обязательно заснет, когда в ночной тишине зашуршало, а затем стал нарастать однообразный торжественный гул.
Независимо от интриг, подхалимства, корысти, злопыхательства и зависти, независимо от подлости и благородства, таланта и бездарности, за окном пошел дождь. А что может быть слаще ночного дождя? Только сон…
9
И минуло – как один день – двадцать лет, и шел такой же благодатный дождь, и Алексей Николаевич видел во сне: Зойка и Таша идут каким-то необыкновенно пышным, неземной красоты лугом, держась за руки. Проснувшись, он долго лежал, вспоминая, как в последний раз встретил Зойку.
Они с Ташей медленно поднимались Столешниковым переулком, рассуждая об очередном грандиозном ремонте в очередной квартире, куда они только что переехали с крупной доплатой. Говорила, конечно, Таша – о перепланировке кухни, цвете кафеля в ванной и обоях в каждой из четырех комнат. Ей, навсегда озябшей на московских студеных сквознячках девочке из ПТУ, все это представлялось божественным актом творенья. А он механически отвечал, думая о своем.
Алексей Николаевич писал тогда книгу о генерале Скобелеве и легко вернул прежний вид этому уголку Москвы – и гостинице «Англия» на углу Петровки и Столешникова переулка, в которой тот загадочно погиб с бокалом шампанского, в объятиях двух жриц любви немецкого происхождения, и гостинице «Дрезден», и самой площади, с дворцом генерал-губернатора, потерявшим два нынешних верхних этажа и тем обретшим гармонию строгого ампира, в котором хозяином Москвы долгожительствовал тогда князь Долгоруков, и где вместо перелицованного скульптором Орловым Кондотьера – массивного Юрия Долгорукого на носорогообразной лошади (улыбка истории в повторении древней княжеской фамилии) летел, подняв саблю, в окружении стрелков, быть может, самый любимый народом, тридцатидевятилетний белый генерал…
Из недр бывшего «Дрездена», из прохладного лабиринта ресторации «Арагви» меж тем появилась пара: тут же вычеркнутый из памяти мужчина средних лет и его спутница, скорее всего ровесница Таши, которая с сознанием королевского превосходства несла свое холеное, с немыслимым для мартовской Москвы загаром, тело, увенчанное прелестной головкой со слегка вздернутым носиком и непрозрачными кукольными глазами. Золото сережек, браслета, колечек как бы зафиксировало ее стоимость, словно цифровой знак на крупной облигации.
– Смотри, какая хорошенькая, – не удержался Алексей Николаевич.
– Ты еще не разучился глядеть на женщин, – улыбнулась Таша, еще более серенькая, будничная вблизи этого кричаще привлекательного создания.
– Да, только поглядеть, – рассеянно ответил он, подходя к книжному развалу на углу улицы Горького.
Он листал брошюру об адмирале Грейге, когда кто-то наступил ему на ногу. Алексей Николаевич решил не обращать внимания, но после повтора резко обернулся и увидел Зойку.
– При-ивет… – как всегда, скрывая смущение развязностью тона, сказала она. – Как поживаешь?
– Спасибо. Да вот, познакомься. Моя жена Таша…
– А там мой муж, – кивнула Зойка в сторону, где подпирал сталинскую липу ее спутник из «Арагви».
– Так познакомь меня с ним.
– Думаю, это ему не понравится, – отрезала Зойка,– Прощай…
Недели через две Алексей Николаевич навестил Наварина, все еще жизнерадостного, хотя и слегка облезшего. Лишь бутафорские брови да модулирующий обертонами бас-баритон, неподвластные времени.
– А я тут с Зойкой столкнулся. Представляешь? – выпалил он. – На бензоколонке. Заправлялась на «Жигулях». Довольно подержанных. Спрашивала о тебе – как да что. А потом предложила: «Давай с тобой внезапно к нему нагрянем». Я сказал, что это невозможно, что у тебя дочь. Она в ответ: «У меня тоже». И разъехались в разные стороны.
«Да, разъехались… Да, в разные стороны… Да, ее «Прощай»… но ведь перед этим сколько всего еще было!» – шептал Алексей Николаевич, ворочаясь на узком диванчике.
Ведь был Крым, сумасшедшая поездка, мансарда без электричества, куда они взбирались по железной лестнице с керосиновой лампой. Ресторанчики, кефаль, пляж, морские прогулки…
…По борту дрожит зыбкий глянец – от неба и воды, двух зеркал, меж которых бежит и стоит на месте их кораблик. Чайка раз за разом, широким вольным кругом обходит его. И так близко серенькая головка с черной любопытствующей бусинкой и мокрые красные лапки с блестящими капельками воды. Вода всюду: лиловая, купоросная, малахитовая, она к горизонту становится густо-синей, под стать грозному небу. И, вглядываясь в далекую цепочку скал, в покинутый и зовущий к себе берег, Алексей Николаевич бормочет:






