355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Корабельников » Двойная бездна » Текст книги (страница 27)
Двойная бездна
  • Текст добавлен: 23 мая 2017, 14:00

Текст книги "Двойная бездна"


Автор книги: Олег Корабельников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 35 страниц)

6

Он вышел на берег, в миллиардный раз повторив ритуал исхода первой рыбы на сушу, и растянулся на песке, как морской лев на лежбище, и шевелил руками-ластами, и переворачивался замедленно с боку на бок, и фыркал довольно, подставляя солнцу иззябшее тело.

А потом заговорил молчавший дотоле Поливанов. Он лежал на животе, опершись на локти, черкал на песке ему одному понятные значки, стирал их, бормотал что-то еле слышно, а потом спросил своим ровным бесцветным голосом, словно бы даже и не обращаясь к Веселову.

– Зачем тебе это?

– Загар, что ли? – не понял Веселов.

– Отец. Зачем ты его ищешь?

– Как это зачем? Отец же.

– Отец. Один из двух твоих непосредственных предков. Половина генома от матери, половина – от отца. Поехали дальше?

– О чем ты?

– О поисках отца, – серьезно сказал тот. – Искать отца – значит, искать свои корни. Чем глубже – тем яснее, кто ты есть и для чего ты.

– Зачем мне корни? Я хочу видеть отца, поговорить с ним, помочь, если нужно. Не алименты же мне с него взыскивать.

– Школьная арифметика, – сказал Поливанов, разравнивая песок. – Банальные истины…

Дальнейший его монолог, перебиваемый репликами Веселова, сводился к следующему.

У любого двуполого живого существа на Земле есть два предка в первом от него поколении – отец и мать, во втором – четыре, в третьем – восемь и так далее. Если предположить, что у человека за столетие сменяется четыре поколения, то к началу девятнадцатого века у Веселова было шестьдесят четыре прямых предка, к началу шестнадцатого – двести шестьдесят две тысячи сто сорок четыре…

Но от начала пятнадцатого века его отделяет всего лишь двадцать семь поколений; до начала нашей эры, когда предки Веселова назывались венедами и жили на берегах Балтийского моря, – восемьдесят, до времен индоевропейского единства – семь тысяч лет назад – двести восемьдесят поколений и так далее, и так далее…

Числа разрастались, множились с непостижимой скоростью, вырастали до астрономических, и когда Поливанов незаметно перешел на логарифмические, Веселов просто перестал их ощущать. Десятки, возведенные в степени, были немы и мертвы. Между тем Федор дошел до питекантропа, спустился до австралопитека и стремительно скатился к первичной точке – к первому комку живой слизи на планете.

– …таким образом, – заключил он, – число твоих предков к моменту зарождения жизни было следующим…

Он набрал воздух, чтобы на длинном выдохе произнести мифическое число, но Веселов перебил его.

– Слушай, ты в уме считаешь, да? А вообще, в уме ли ты?

– Это можно рассчитать, – невозмутимо ответил Поливанов. – В зависимости от действующих факторов, с введением поправок…

– Насколько приятнее беседовать с устрицей, – снова перебил Веселов. – Лежит, помалкивает и ждет, когда я ее сцапаю.

– Зачем тебе искать отца, – не меняя тона, сказал Поливанов, – если любой человек на Земле обладает общим с тобой генофондом? Возьми любого и смело называй его братом и отцом.

– Здравствуй, папа, – сказал Веселов. – Я тебя о помощи просил, а ты мне то деревца рисуешь, то призываешь с мидией породниться.

– Песок – материал ненадежный. Я тебе нарисую на бумаге. Главное в поиске – метод. Я тебе его дал. Хочешь обойтись без метода – твоя воля. Надейся на случай…

– И сам не плошай! – закончил Веселов. – Эхма! Пойду-ка я с тещей-камбалой о блинах потолкую…

Уже на кромке воды оглянулся: Поливанов спокойно смотрел ему вслед, и легкая усмешка таилась в уголках губ, будто знает что-то очень важное, но не говорит…

Пока солнце не зашло, пока вечер не накатил, пока до ужина оставалось время, он плавал в морском заливе, незаметно уходящем в океан, и бездумно играл в любимую игру – перетекал сознанием в рыб, в крабов, в китов и каланов. Словно давал сеанс одновременной игры. Будто был единственным зрителем в театре миллиона актеров. И не заметил, что с берега ушел Поливанов, и лишь вдалеке, на широком пляже, видны были загорелые старушки, возлежащие на топчанах, укутанные простынями и потому похожие на древнеримских матрон.

На горе, с турбазы, прозвучали позывные «Маяка». Надо было спешить на ужин. Не заходя в коттедж, как был, с мокрыми волосами и в мокрых шортах, Веселов поднялся в столовую, сосредоточенно глядя в тарелку, поел и, допивая молоко, все же огляделся и увидел, что место, где обычно сидел Поливанов, пустовало. Это не озадачило его и, пока шел к коттеджу, к своей узкой койке с зеленым колючим одеялом, чтобы предаться безделью и неге, нимало не думал об этом, лишь скользил взглядом по высоким увядающим травам и, чуть искоса, – по стройным туристкам в полупрозрачных платьях.

Комната была пуста, постель на соседней койке исчезла, и чемодана Поливанова не было, и синей куртки с яркой желтой «молнией». На столе лежал листок бумаги с короткими фразами, написанными аккуратным почерком с завитушками на заглавных буквах.

«Срочно отозвали на работу. Алгоритм поиска растет вместе с тобой. Желаю великолепных случайностей! До встречи в конце фильма».

«Угу», – мысленно согласился Веселов, бездумно смял записку и, предчувствуя приближение тайфуна, основательно улегся, закутавшись одеялом.

От дурной погоды и житейских невзгод он защищался древним и вечным способом: впадал в спячку. Сонливость и вялость нападали на него, мысли густели, слова вязли, тело внятно и властно требовало покоя и неподвижности. Пережить, переждать мертвую полосу, сжать время в тугой комок, не думать, не существовать, уйти от действительности, чтобы, проснувшись, перешагнуть зиму и из осени сразу вступить в весну…

Его разбудил стук в дверь. Стучали тихо, настойчиво, и, выбираясь из потемок сна, Веселов успел просмотреть штук пять сюжетов сновидений с вариациями на тему стука. Дверь была не заперта и спрашивать, кто там стоит, на ветру, в сумерках, не имело смысла. Он окончательно проснулся, привел в состояние готовности размякшую душу, ну и сказал, конечно: «Входите».

Совет был услышан, приоткрытая дверь света не добавила, на темном фоне замер черный силуэт. Входить, видимо, не решались, пришлось вставать, шарить по дощатой стенке в поисках выключателя.

– Здравствуй, Володя, – хрипловатым голосом сказал пожилой мужчина, осторожно и плотно прикрывая за собой дверь.

Пока Веселов молча натягивал брюки, глаза привыкли к свету, и он успел рассмотреть гостя. Был тот невысок и плотен, волосы седые, густая щетка усов топорщилась под мясистым носом, из-под распахнутого плаща виднелись полоски тельняшки.

– Отец? – неуверенно спросил Веселов, не попадая спросонок в рукав. – Или?..

Гость сел на плоский матрас осиротевшей койки, зябко повел плечами, кашлянул, словно что-то мешало в горле.

– Я – Попрыго, – сказал он. – Михаил. Можешь звать меня дядя Миша. Так все зовут.

– Я вас искал. Почему вы дали неверный адрес?

– Адрес-то верный, сынок. Жена вот неверная. Да ладно, шут с ней…

– А где отец?

– Твой отец… Сам бы хотел знать.

– Но вы же писали, что знаете.

– Когда писал-то? В апреле. Сентябрь уже. То-то и оно.

Веселов ощутил укол совести. И пока он оправдывался, частично – мысленно, частично – невнятными словами, и заваривал чай, и угощал гостя сигаретами, тот постепенно разговорился и, устроившись поудобнее на бывшей поливановской койке, рассказал такую вот историю.

Попрыго ходил на сейнерах стармехом – дедом. Около года назад к ним пришел новый радист – Геннадий Веселкин (Володя вопросительно приподнял брови. Дядя Миша кивнул и обещал все объяснить). Был он замкнутым, неразговорчивым, ни с кем не дружил, но и ссор избегал. Специалист он был хороший, а если не идет человек на откровенный разговор, если не хочет излить душу, то это его личное дело, каждому доставало своих бед и проблем. Где он жил и работал раньше, знал, наверное, только отдел кадров, сам он никогда не заговаривал на эту тему. Снимал в городе комнату, в гости никого не звал и сам не ходил и так, наверное, длилось бы долгое время, если бы этой весной он не очутился в больнице. Через три дня надо было выходить в море, стали спешно подыскивать замену и поручили Попрыго навестить Веселкина, разузнать, что и как, нужна ли какая помощь и вернется ли тот потом на борт.

Значит, так. Обремененный пакетами с яблоками и банками с соком, Попрыго поднялся на второй этаж, в отделение травматологии. Веселов ясно представил себе стар– меха посреди больничного коридора с накинутым на плечи коротким мятым халатом. Вот идет по длинному коридору; небритые мужчины стоят у окон, опираясь на костыли; проходят медсестры в накрахмаленных кокетливых колпачках; Попрыго заглядывает в открытые двери палат, ибо номеров на них нет, спрашивать лишний раз не хочется, он ищет знакомое лицо, хотя и не уверен, узнает ли его посреди печального маскарада бинтов, гипса и серой больничной одежды. Он прошел коридор до конца, лег на обратный курс, санитарка ругнула его, когда он наступил на швабру, но тут же сжалилась, показав нужную палату.

Веселкин лежал у окна, лицом к стене, быть может, спал. Попрыго тяжело опустился на стул, смущенно кашлянул, переждав паузу, назвал радиста по имени, тот повернулся и с минуту смотрел на него неузнающим взглядом.

«А, дед, – сказал он, – здорово». – «Вот ребята просили передать, – сказал Попрыго, выгружая на тумбочку свою поклажу. – Как ты?» – «Умеренно…» Разговор не клеился, они не были друзьями, даже приятелями, обоих тяготила эта встреча, в скупых фразах они обсудили положение на судне, потом диалог перешел к естественному вопросу, заданному Попрыго: «Как это тебя угораздило?» – «Повстречался тут с веселыми ребятами», – неохотно сказал радист. «Побили, что ли? – без дипломатии уточнил Попрыго. – Нам с тобой до пенсии с гулькин нос, а ты что?» – «А, старые счеты…» По-видимому, эта история была неприятна Веселкину, он закашлялся, бережно прижимая ладонью правый бок, лицо покраснело от натуги, на потном лбу вздулись вены. «Два ребра сломаны, – сказал он хрипло. – И мозги растряс. Ничего, через три недели обещали списать отсюда… Ты вот что, дед, как тут дела пойдут, я не знаю. Доктора улыбаются, правду не говорят. Кто его знает, может, и спишут, совсем… Да погоди ты, не перебивай. Дело у меня к тебе. Больше некого просить. Сын у меня есть. Много лет не видел. Разыщи. Я ему передать кое-что должен. Пока не поздно…» – «И у меня сын, – смущенно признался Попрыго. – Где-то живет. Тоже давно не видел. Развелся, что ли?» – «Да, что-то вроде. Он еще в садик ходил. Ты запиши, дед, память у нас стариковская». И он продиктовал: Веселов Владимир Геннадьевич, 1949 года рождения, предположительный адрес, если не сменился, конечно. «Через адресное бюро узнай, если уехал куда. Напиши, что отец, мол, хочет видеть. Объясниться хочет. Пусть приезжает». – «Что ж у вас фамилии разные? – простодушно спросил Попрыго. – По матери, что ли? Или ты от алиментов бегал?» – «Лучше бы от алиментов…» – «Ну, это твое личное дело. В чужие не лезу», – сказал Попрыго. – «Ступай, дед. Передавай привет нашим. Может, и свидимся». – «Через три дня уходим. Я напишу. Успею. Давай, Гена, вправляй мозги и догоняй…»

В этот же день он написал то самое короткое письмо Веселову, не надеясь на ответ. Слишком много времени прошло. Комплекс своей собственной, отцовской вины всплыл у дяди Миши. До этой встречи он как-то заглушался временем, расстоянием, новой семьей, давно привычной и вроде бы изначальной, единственной. Сыну было десять лет, когда он видел его последний раз. Вторая семья у Попрыго была бездетной, он свыкся с этим, доживая свой век с женой в спокойствии и достатку. В относительном спокойствии, конечно.

Неисповедимые пути логики привели жену Попрыго к неожиданному выводу: она решила, что ее муж ищет своего сына, и кто знает, быть может, думает на старости лет вернуться к первой жене с покаянной надеждой закончить дни свои в окружении розовощеких внуков. Уйти от ссоры было легко, на то и плавание, но вот, Веселов ответил, Попрыго уже находился далеко от дома, письмо прочитала жена, потом были еще письма, и когда Попрыго вернулся на берег, оказалось, что возвращаться некуда…

А когда сам Веселов, ничего не подозревая, пришел по этому адресу, то по законам той же логики был принят за сына Попрыго, самозванца и разрушителя семей, со всем вытекающим отсюда.

Веселов посмеялся невесело, даже скорбно, что ли. Они сидели друг против друга, на койках, на их панцирных, прогибающихся ложах, пили чай без сахара, в ход пошла уже третья банка, ночь вот-вот готова была перейти в утро…

– А дальше что? – спросил Веселов.

А дальше след опять обрывался. Радист Веселкин благополучно выписался из больницы, уволился, рассчитался с хозяйкой, Собрал свой небольшой багаж и уехал неизвестно куда.

– И он ничего не передал?

– В том-то и штука, что передал, – вздохнул Попрыго, пережевывая мундштук папиросы. – Потому и приехал сюда. Не знаю уж, что это означает. Может, что-нибудь семейное, посмотри-ка сам.

Из внутреннего кармана плаща он выудил нечто металлическое, явно тяжелое на вид, тускло блеснувшее в свете лампочки. Это была потемневшая бронзовая пластина, литая, цельная, никакой реальной формы не отражающая, но похожая одновременно и на кривой крест, и на летящую птицу, и на арбалет. Длинный закругленный стержень с нанесенными рисками на одном конце был заострен, второй раздваивался, как двузубая вилка. Поперек его, ближе к раздвоению, был наложен кривой серп, то ли полумесяц, то ли крылья птицы.

Веселов вопросительно посмотрел на дядю Мишу, тот пожал плечами.

– Хозяйка передала. Так и сказала, жилец, мол, просил отдать стармеху, пусть, мол, сыну отдаст…

– И где же теперь искать отца?

Попрыго беспомощно развел руками…

7

Чувство голода было сильнее страха смерти, точнее, страха перед утратой жизни. Смерти не существует, есть просто прекращение жизни, бесповоротное и вечное. Нет, он не размышлял над этим, мыслей не было, были ощущения, гаснущие, короткие, без оглядки на прошлое, без предвидения будущего.

Темно, но зрение ни к чему, мир запахов и шумов несравнимо богаче отраженного света, слепящего и вынуждающего искать укрытие. Долгий дневной сон был прерван возней и шумом, затеянной сородичами. Его уже не боялись. Он был дряхл и бессилен, молодые смело толкали его н пылу драки. Они дрались за территорию, за пищу, за самок и просто от избытка сил и юного нахальства. Это был его клан, его племя, его проросшее семя, изгоняющее ныне его самого из числа живых.

Прося о пощаде ритуальным писком, он пополз к выходу из норы. Кто-то из молодых укусил его за хвост, было не больно, но досадно, он не оглянулся. Цепляясь задними лапами за выступ, оперся передними о кусок сухой пищи, приятно пахнущий, будоражащий голод. Челюсти были слабы, и зубы затупились, лапки дрогнули, и он упал с коротким писком, ударившись об острый слом сухаря. Он не пытался выбраться отсюда, пищи было вдоволь, ночь длинна и темна, он ел, насыщение не приходило, усталость наваливалась раньше, немели челюсти, дрожали лапки, мучила одышка, он не то засыпал, не то смерть одолевала его на время, потому что – с чего бы вдруг наступил так быстро день, минуя рассвет и утро? Потом сознание стало раздваиваться, попеременно сменяясь иными образами, иным самоощущением…

И наступило воскресенье, и он проснулся в ином теле, в своей постели, потягиваясь и припоминая сумбурные сны, бывшие чьей-то явью.

Жена еще спала, Веселов на цыпочках прошел на кухню, морщась от горечи, выпил терпкий вчерашний чай прямо из чайника. Умудренный опытом, он знал, где искать.

К батарее была подвешена сетка, наполненная сухарями. Черствый хлеб не выкидывался, куски его накапливались в этой сетке, высыхая до камнеподобного состояния, пока неутомимые пионеры, участники операции «Сухарик», не забирали их.

Мыши быстро нашли дорогу к этой кормушке – от подоконника вниз, и часто по ночам слышался их писк, пугающий детей и женщин, то есть сына и жену Веселова.

Она лежала на сухарях и тяжело дышала. Темные раскрытые глаза казались незрячими, и голова была седой, и усы беспомощно топорщились, и грудь вздымалась бессильно и часто. В скорбный свой час, одна перед лицом врага, в скверне и немощи, забытая детьми и внуками, лежала мышь, отдав на поругание тело свое, и некому было подать ей последний милосердный стакан воды.

Реаниматолог Веселов понял, что истекают последние минуты и без того стремительной жизни, и склонил в печали лохматую голову, и пропел отходную молитву, и теплом рук своих скрасил смертную муку, и прикрыл глаза мягкой ладонью…

Мусоропровод цинично лязгнул ржавой челюстью и пожрав мертвое тело, на время уподобившись вратам ада.

Отпуск еще не иссяк, спешить было некуда, тем более – в воскресенье, он приготовил кофе, посидел на кухне, старательно выпуская в форточку дым первой утренней сигареты, потихоньку включил в большой пустующей в этот час комнате телевизор, и сам включился в действо, возникшее на экране, – в ритмическую гимнастику. Он не глядел на телевизор, не пытался угнаться за гуттаперчевыми девицами, неутомимо машущими увлажненными тяжкой работой ногами, а вдохновенно порол отсебятину – размахивал руками, молотил воздух ногами, бодал головой свою невидимую тень, скакал на месте, припеваючи, изгоняя вон сонную одурь и ночную тоску.

– Хоть бы штаны надел, – сказала его терпеливая и почти-все-прощающая-жена-Оксана.

Веселов не без пыхтенья встал вниз головой, сделал два шажка на руках и вдохновенно рухнул к ногам жены. При этом он состроил гримасу и наобум процитировал Льва Толстого: «Если бы я был самым умным, самым красивым и самым лучшим человеком на свете, то я бы на коленях просил руки и любви вашей…» Оксана стоически отмахнулась от того и от другого, и пошла по своим утренний делам, в ванную, а потом на кухню.

Он так и недотянул до конца срока путевки. Медленно, исподволь надвигался тайфун с далеких островов, затянул небо хмарью, выкрасив океан в защитный серый цвет, и через день после прихода Попрыго вдарил в полную силу…

Отдых на пляже и вдумчивые беседы с морскими ежами оказались загублены, в городе тоже делать было нечего, и Веселов пренебрег сиротским пайком в столовке, зеленым колючим одеялом, одинокой койкой в отсыревшей комнате, купил билет на ближайший рейс и мысленно распрощался с океаном, с городом, с дядей Мишей и со всем тем, что отняло у него надежду на встречу с отцом.

Мысленные прощания (или прощальные мысли?) затянулись, ибо тот же тайфун уверенно захватил аэропорт и не выпускал самолеты. Аэровокзал разбухал от обилия странствующих и путешествующих, приткнуться было негде, и в вынужденном безделье Веселов просиживал часы в вокзальном ресторане в приятном окружении воительниц за эмансипацию женщин. Три подруги убегали на материк, домой, не выдержав нелегкой работы на рыбных промыслах, куда они столь легкомысленно завербовались, борясь за свободу поступков и независимость мыслей.

Все вместе они проедали последние деньги, смеялись над анекдотами и дружно обзывали себя последними дурами, которых черт дернул мотаться на край света за тем, что легко можно найти и дома.

Веселов в маске рубахи-парня бесшабашно вошел в их круг, быстро нашел общий язык, с неосознанной легкостью приспособившись к новым для него людям; острил напропалую, вдохновенно врал, сочинял на ходу бесконечные истории, которые никогда не случались с ним, да и вообще ни с кем на свете; нет, он не искал корысти – ни дармовой котлеты, ни зовущего взгляда, ни запретного поцелуя, он сам не знал, да и не задумывался никогда, зачем все это делает.

Разные самолеты развезли их по разным трассам – по невидимым, но вполне реальным линиям в толще воздуха и, сидя в тесном кресле ИЛа, пристегнувшись ремнем и отгородившись от всего на свете плотными ставнями и крепкими запорами, он быстро забывал веселую маету и суетную неприкаянность недавних дней.

Вот об отце не забывал. И, не слишком-то приученный к сложным размышлениям, не умеющий рассчитать в уме простую причинно-следственную цепочку, быстро вязнул в разноречивых фактах. Скорее всего он не умел думать на длинной дистанции, быстро выдыхался, терял дорожку под ногами.

Тогда-то, в самолете, недвижно пожирающем пространство и сгущающим время до сжатых часов, он впервые подумал о том, что без советчика и помощника ему просто не обойтись.

Быть может, думал он, паря над облаками, тот чертеж на песке, смытый волной и рассеянный ветром, смог бы помочь ему, направить по нужному пути, отсечь тупиковые ветви, но увы…

Он был чужд раскаяния за совершенные промахи, но все же с тайной надеждой подумал о том, что Поливанов пришлет ему свой чертеж, как раскрытую книгу судеб. И тут он вспомнил, что не оставил своего адреса и адреса Поливанова тоже не записал.

Он был чужд и гордыни, поэтому мысленно обозвал себя хоть не самыми последними, но обидными словами, и стал копаться в памяти в поисках человека, способного помочь ему мудрым и несуетным советом.

Самым близким человеком была, конечно, жена, терпеливая и почти всепрощающая Оксана. Она не прощала малой малости – предательства, но толкование этого слова в ее устах оказывалось столь обширным, что редкий опрометчивый поступок Веселова не получал универсального приговора: предатель! Опрометчивых поступков было много. И рано или поздно мелкие прегрешения накопились, окрепли и слились в одно большое предательство, после которого ничего иного не оставалось, как войти в странную полосу жизни длиною в пять лет. Они развелись, то есть расторгли на бумаге официальное таинство брака, но не расходились по-настоящему, а продолжали жить в одной квартире, несли общие расходы, воспитывали сына, как умели, и, по крайней мере, Веселов избавился от обвинений в предательстве, ибо он был отлучен бумагой с печатью от жены своей и стал чужим, а чужие предавать не способны. Как это ни забавно, но такая полусемейная жизнь сблизила их по-настоящему, особенно после смерти матери Веселова. Каждый по-своему, они понимали нехитрую истину: от добра добра не ищут, единственного сына пополам не поделишь, легче приспособиться к знакомому человеку, чем заново искать гармонии с чужим. Посидели, поговорили в опустевшей комнате матери и начали жить сначала.

«Ну вот, – говорила Оксана не без счастливой улыбки, – словно второй раз замуж вышла». Она была права. И в одну реку нельзя войти дважды, и с одним и тем же человеком нельзя прожить два одинаковых дня. Тем более с Веселовым.

Она была хорошей женой, изначально, что ли, была, а Веселов легко мог стать любым, в том числе и хорошим мужем, конечно. Как уже было сказано, он не умел проникать в душу и тело людей, но некий механизм автоматической настройки на любую волну, излучаемую условной душой человека, позволял ему становиться таким, а не каким-либо иным.

Конечно же, Оксана была в курсе всей этой странной истории, связанной с поисками отца» Она не отговаривала Веселова от поездки в далекий город, но и не верила нисколько в благополучный исход. Мать и отец ее были живы, и, наверное, подобно многим, она не могла представить себе, как можно прожить всю жизнь без отца и что он значит. Ибо давно сказано: что имеем – не храним…

Короче, советоваться с женой вряд ли было разумно. И Веселов, перебрав в памяти своих немногочисленных приятелей, остановился на Юре Оленеве. Нет, они не ходили в гости друг к другу, виделись только на работе, и разговоры их никогда не переходили за порог излишней откровенности, исповедальности, что ли. Но отношения были добрыми.

Значит, так. Как уже сказано, было воскресенье, Оксана затеяла стирку, сын еще спал, пользуясь вольностью выходного дня, а Веселов позвонил в отделение реанимации и с дурным кавказским акцентом спросил: «Дэвушка, скажи, дорогая, доктор Оленев работает, а?»

– Работает, Володя, работает, – спокойно ответил сам Оленев. – Ты ведь на Дальнем Востоке был, откуда акцент?

– Раз ты чай дуешь в ординаторской, значит, никто не помирает. Дело у меня к тебе есть.

На двух автобусах, через осеннюю потемневшую реку, через больничный парк, через приемный покой («Давно же я вас не видел, сестренки! Подходи по одной целоваться!»), мимо палат реанимации, стуча в дверь ординаторской («Именем закона! Полиция нравственности! У вас в номере женщина!»), хлопая Оленева по плечу («Здорово, шхуна! Все книжки читаешь на работе?»), быстрое, безболезненное перевоплощение в принятую для больницы маску: дурачка, шута, растрепанного разгильдяя, с нагловатой усмешкой, озорными глазами, с нарочито выбившейся из-под брюк рубахой…

Посидели друг против друга, поболтали о том, о сем, Оленев терпеливо пережидал ритуал встречи, выслушивая россказни о шикарном пляже с вот такими вот девочками, о ящике коньяка, который Веселов якобы выдул на спор, об огромных камбалах («Что твой пузень, старик!»), которых Веселов брал голыми руками за жабры, о японской пловчихе, заблудившейся в океане и приплывшей прямо в дружественные объятия Веселова, и прочее, прочее… Короче, обычный веселовский треп, в который никто всерьез не вслушивался.

– Забавная штукенция, – сказал Веселов между второй и третьей чашками чая. – Попробуй на зуб, вдруг золото.

И хлопнул на стол бронзовую пластину.

– А, – сказал Оленев равнодушно, – бамул. Шамана, что ли, ограбил?

– Ну ты даешь! Ты хоть погляди, пощупай, а потом изрекай.

– Шаманский амулет, – так же спокойно сказал Оленев, подержав пластину на ладони. – Описан у эвенков. Крепится под мышкой, слева. Называется бамул. Считается, что он изображает двуглавую птицу – духа, побеждающего царского орла. А быть может, наоборот – самого двуглавого орла. А может, и более древнего духа, автохтонного…

– Чего?

– Своего, родного. Ну, и где раздобыл?

– Подарили. А что, имеет ценность?

– Описано несколько подобных. Описания этого не встречал. А если пооткровеннее?

– Могилы не осквернял, – честно сознался Веселов. – Курганы не раскапывал, шаманов не грабил, на водку не обменивал. Вроде бы отец завещал.

– Он что, умер?

– Кажется, нет.

– Слушай, Володя, говори, а не заговаривайся. Давай-ка, пока тяжелых больных нет, выкладывай по порядку.

И уж как умел, то и дело по-привычке привирая, каламбуря где надо и не надо, пошучивая, посмеиваясь, Веселов вкратце изложил историю.

О чем думал Оленев во время рассказа, понять было невозможно. И думал ли он вообще – тоже вопрос. Он прихлебывал чай, поглядывал в окно, позевывал, замедленно поглаживал залысины, не переспрашивал, не перебивал и даже умудрялся перелистывать между делом книгу, лежавшую на коленях, искоса и мельком опуская на нее взгляд. Веселов давно привык к этой манере, она не раздражала его, не тяготила и уж во всяком, случае не мешала рассказывать.

– Как ты думаешь, что это значит? – спросил Оленев, перевернув бронзовую птичку на спину и постучав ногтем по еле заметным царапинам.

Вопрос был неожиданный, не вытекающий из многословной исповеди Веселова, и тот легко отмахнулся от него:

– Нашел у кого спрашивать. Это ты у нас книгочей. По по-моему, просто царапины.

Оленев молча нарисовал на листке бумаги неряшливый крест, потом пересек его наискось еще одним крестом. Помучилось восемь линий, исходящих из одного центра. Или – четыре пересекающихся в одной точке. Это как посмотреть. Потом немного выше нарисовал трапецию, сцепленную одной из вершин с вершиной правильного треугольника. От другого края трапеции шла ломаная короткая линия, упирающаяся в ромб.

– Можешь сравнить, – сказал он, протягивая птицу.

Веселов внимательно осмотрел брюшко бамула. Да, гички и царапины, казавшиеся случайными, действительно походили на рисунок Оленева.

– Это не случайно, – сказал Юра. – Подумай сам, на что похоже?

– Это имеет какое-то значение? – посомневался Веселов. – Тогда эти черточки похожи на английский флаг.

– Да, на пересечение двух крестов – греческого и андреевского. А еще на что?

– Слушай, не умею я думать. Ломай-ка сам голову. Она у тебя лысая и просторная. Мыследром, а не башка.

Тогда Оленев протер очки, плеснул чая в стакан и занудливым голосом лектора перечислил все то, что, на его взгляд, могло напоминать восьмиконечную звездочку. Она была универсальным космическим знаком у многих народов мира, начиная с каменного века, означала Солнце, яркую звезду, чаще всего Венеру, встречается в неразгаданных письменах Хараппа и в давно прочитанных клинописных табличках Вавилона. Проходит в этом качестве по народным орнаментам в самых разных концах земли, в узорах ковров, вышивок, в резьбе по камню и дереву, в керамике. Далее, это может быть схемой цветка с восемью лепестками. Именно так выглядело языческое капище древних славян: в центре статуя бога, в окружности – восемь овальных эллипсов с горящими кострами. Далее, уже более поздние графические символы – роза ветров, или восемь сторон света на компасе. Или циферблат в восьмеричной системе исчислений. Или колесо со спицами. Или схема паука. Или условное изображение взрыва, света; движения из одной точки. Или маршрут, план, схема, карта… И так далее.

– Ну, это ясно, – не выдержал Веселов. – А остальные линии?

– Остальные? Это схематическое изображение созвездия Кита…

– Кита? – удивился Веселов. – Почему?..

Неприятный холодок скользнул по спине. Наивная сказка, придуманная им в детстве, случайная звездочка, выбранная им на огромном небе, о которой никто не мог знать, и – этот рисунок на подарке отца. Он всмотрелся. Да, восьмиконечная звезда была нацарапана ниже схемы созвездия Кита, около Тау…

– Амулет – символическое изображение духа-помощника, – невозмутимо продолжал Оленев. – Летящая птица переносит душу шамана в мир предков, где он испрашивает милости или просит наказать врагов. Значит, восьмиконечная звездочка – это или знак конечного пункта путешествия души, то есть та или иная звезда, или план маршрута, на котором, ориентируясь по восьми сторонам света, избирают один предопределенный путь. Короче, отец назначил тебе место встречи…

И тут зазвонил телефон, дежурного реаниматолога вызывали в приемный покой, привезли ребенка. Веселов надел халат с чужого плеча, нахлобучил измятый колпачок и молча включился в работу.

Он не мог сказать со всей определенностью, даже самому себе, любит ли он свое дело. Он его знал, хотя и недосконально, добросовестность мирно уживалась с внешним разгильдяйством, внутренняя собранность с легкостью слов и поступков, серьезная и трагическая работа – с кажущейся легкомысленностью высказываний о ней. Была в этом отношении бравада, что ли, потребность хоть как-то снизить высокий накал странного занятия —: оживления умерших. Нелегко ходить на котурнах, с маской скорби на лице, воздев руки в укоре тому, кого нет на свете. Упреки бессмысленны и сетования нелепы, если ни кто иной, как ты, реаниматолог, должен тормошить засыпающую последним усталым сном жизнь, бить ее по щекам, ставить на ноги, подталкивать: иди, иди, не спи, замерзнешь… И даже если заранее знаешь, что нет, не дойдет путник до уютного дома с теплой печкой и кружкой горячего чая, ибо мотель впереди и дороги не видно, и все валится, валится на бок твой нечаянный попутчик, все норовит осесть манящий покоем сугроб, заснуть печальным сном без сновидений, ускользнуть от невзгоды, ветра и стужи; да все равно взваливаешь его на плечи и тащишь, и, как знать, донесешь ли его живым… Но вот странная штука: сам ты словно бы не подвержен непогоде и ничего не грозит тебе, ты словно в другом измерении, неуязвимый и чуть ли не всемогущий, ангел-хранитель, что ли, осеняешь своими белыми крыльями, забрызганными йодом и чужой кровью, подбадриваешь, шепчешь слова надежды, утираешь испарину со лба (своего, чужого?), и тащишь, тащишь… Но твой противник и спорщик тоже невидим тебе, он крепко ухватился руками за спутника твоего, оттуда, из иного пространства, и вот начинается молчаливый спор, перетягивание каната, что ли, с пыхтеньем, с напряженными лицами, со вздутыми венами на руках, с бранными словами, выдавленными с шипеньем сквозь побелевшие губы, и увы, не всегда приходит победа… (Главное не победа, а участие – какой циничный лозунг!..)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю