Текст книги "Вперед, гвардия!"
Автор книги: Олег Селянкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
– Что „тут“? Думаешь, я тебе личное письмо Гитлера привез?
– Начхать нам на него!
– На письмо или на самого?
– Да на обоих! – задорно тряхнул головой Копылов. – Сидим в кустах, глядим на небо и отыскиваем там херувимов, а что на фронте – не знаем! Разве порядок?
Норкин приподнял голову, пробежал глазами по матросским лицам – и стих говор, присмирел Копылов, уселся на землю и замер, приглаживая рукой непокорный вихор, торчащий на затылке.
Кратким был рассказ Селиванова. Наблюдательный пункт находился в боевых порядках пехоты, в самом центре фронтовых событий, но ничего радостного, утешительного не заметили моряки: ни новых батарей, ни накапливающихся резервов, ни малейшего намека на близкое наступление.
– Тишина! – будто ругательство, бросил Селиванов это слово. – Наши заняли оборону, для вида постреливают, и всё!.. Да что говорить о наступлении, если в батальонах по пятьдесят-восемьдесят человек!.. На карте у начальства три батальона оборону держат, а если разобраться, то во всех окопах и одной полной роты нет!
– А у них? – спросил Норкин.
– У них? – Селиванов задумался. – Пожалуй, вроде того.
– Тогда кого же мы подавляли и рассеивали?
– Да как сказать, – замялся Селиванов. – Не хотел говорить об этом при всех, да, видно, придется. Уж больно форма-то доклада хорошая… Обтекаемая! Почуяли мы, что кроют вас за отсутствие результатов, ну и…
– Соврали? – резко, злобно, словно выстрелил Норкин.
– Где? Когда соврали? – ощетинился Селиванов. – Замолчал фашистский пулемет после наших залпов? Замолчал!
– Ему стрелять надоело.
– А ты откуда знаешь? У тебя там дружки? – Селиванов отыскивал глазами того, кто бросил последнюю реплику, и не мог найти. Кругом одинаково угрюмые лица. И он закончил уже более спокойно, без задора:
– Раз замолчал – мы считаем: подавили… Да чего тут особенного? В сводках Информбюро и то говорится, что столько-то подавлено, столько-то рассеяно.
Где-то недалеко призывно крякает утка. Булькает вода под ногами аистов. Издали доносится глухой разрыв снаряда. Единственный…
– Скажи пожалуйста, а ведь складно у нас получается, – говорит Жилин, и не поймешь, осуждает или, наоборот, одобряет он эту обтекаемую формулировку. – Большое начальство пером вензеля выписывает, а нам нельзя? Мы – человеки маленькие, незаметные… Не знаю, правда или нет, а рассказывали мне такой случай. Недавно он был. – Жилин говорит неторопливо, спокойно. – Собрал командующий фронтом начальство, обрисовал им обстановку и просит высказаться по существу. Конечно, каждый встает, достает из кармана грамотку…
– И давай сам себя хвалить! – не выдержал Копылов. – У нас завсегда так!
Матросы на него зашикали, а Жилин глянул и продолжал:
– Достает, значит, грамотку и пошел крыть по ней! За ним – второй, третий… А командующий сидит и карандашиком по бумаге водит, водит… Много народа высказалось, а потом и он взял слово. „Скажите пожалуйста, – говорит, – как интересно получается. Подсчитал я сейчас ваши цифирки, и получилась у нас такая картина… Нету фашистов перед нами! Всех мы месяц назад перебили, а тут видимость одна, что фашисты!.. Может, без подготовки займем ихнюю оборону?“ Тут, конечно, шум, гам. Как, дескать, без подготовки? Он всех уложит!.. Так вот оно и получилось… Мы приврали, другой добавит, глянь – и сам себе в глаза такого дыма напустил, что своего носа не видать.
Порыв ветра пролетел над кустами, склонил их к земле, и стал виден белоснежный гвардейский флаг. Он трепетал, сопротивляясь струям воздуха. Норкин встал и сказал, ткнув пальцем по направлению флага:
– Чистый. Ни одного грязного пятнышка!.. И не будет! Понятно?
2
Если бы тогда у Норкина спросили, что он ненавидит, то он, не задумываясь ни на минуту, уверенно ответил бы: гитару. Обыкновенную гитару, увенчанную пышным бантом и прочно обосновавшуюся в матросских кубриках с незапамятных времен. В этот вечер она так стонала, так жаловалась на свою судьбу, что захотелось все бросить и завыть, глядя на луну, насмешливо щурившуюся из-за облаков.
Выручил Гридин. Он боком втиснулся в щель между переборкой и тумбочкой, присел на табуретку и устало облокотился на столик. Его мальчишеское, обычно задорное лицо выражало растерянность, недоумение.
– Я, Михаил Федорович, к вам, так сказать, неофициально, – сказал Гридин и замолчал.
Будь ты проклята, ненавистная гитара! Норкин захлопнул иллюминатор. Звуки стали доноситься глуше.
– Что-то у нас не того, – продолжал Гридин, справившись с первым волнением. Его пальцы машинально терли козырек офицерской фуражки. – Настроение у ребят плохое. А я не знаю, что делать… Наверное, рано мне в замполиты… Только вы прямо скажите! Как коммунисту!.. Я понимаю, что не так это просто: вчера матрос, а сегодня – офицер, замполит гвардейского дивизиона…
Норкин ласково и в то же время немного укоризненно смотрел на своего заместителя. Гридин для него был младшим братом, который по простоте своей душевной запутался, растерялся среди самых простых событий и теперь нуждался в помощи. Почему-то вспомнился Лебедев. Три года назад он так же смотрел на Норкина, направляя его шаги…
Теплое чувство переполнило Норкина; он распахнул иллюминатор: теперь ему не была страшна никакая гитара!
– А как ты, Леша, представляешь себе работу замполита? Настоящего замполита? – спросил Норкин, сделав ударение на слове „настоящего“.
– Если бы знал, – вздохнул Гридин.
– И я не знаю… Отстреляли комендоры на „отлично“– слава дивизионному артиллеристу! Решили задачу минеры – молодец дивизионный минер!.. В том, Леша, их работа и заключается – научить других пользоваться оружием. Всё точно определено параграфами уставов, наставлений, а у нас – особенно у тебя – обязанности значительно шире, их не уложишь в рамки.
Норкин замолчал. Как передать словами мысли, которые теснятся в голове? Как нарисовать словами настоящего комиссара, Лебедева?
– Вот Ясенев…
– С него и бери пример! – оживился Норкин. – На первый взгляд он ничего не делает: только ходит, беседует с матросами, дает советы» А если разобраться? В том и искусство политработника, что он должен уметь незаметно справляться с большой работой!
– Это и ребенку ясно, – ответил Гридин. – А вот как мне быть? С чего начать сейчас?.. Гожусь я или вы меня только из жалости держите?
– Флот не богадельня! – гневно перебил его Норкин. – Для пользы дела не только выгоню, но и к стенке поставлю!
Гридин заметно приободрился: искреннее возмущение Норкина сказало ему больше, чем любая положительная аттестация, подшитая в личное дело.
– У тебя такая должность, что ты везде одновременно быть должен! – продолжал Норкин. – Там, где ты всего нужнее!.. Ведь не случайно в боевом уставе сказано, что комиссар во время боя находится там, где требуется его присутствие… Сегодня ты нужен здесь, у меня в каюте, и ты пришел… Значит, чувствуешь.
Гридин удивленно посмотрел на Норкина. Зачем он потребовался комдиву? Почему тот не вызвал его? Уж не вернулась ли малярия? Нет, не похоже. Лицо у комдива осунулось, глаза блестят. Но это другой блеск. Не лихорадочный, а уверенный, возникший от сознания правоты.
– Да, Леша, ты нужен мне, – продолжал Норкин, разминая папиросу. – Мне ведь тоже трудно приходится… Вспомнился последний год учебы в училище. Мы уже сдавали государственные экзамены, когда приехал нарком. Осмотрел училище, потом собрал нас и говорит: «От всей души желаю, чтобы вы быстро не продвигались по службе». Понимаешь? Не в том смысле, чтобы мы остались вечными лейтенантами, а шире, глубже понимай. Он хотел сказать, что командиру нужно постепенно подниматься по служебной лестнице, чтобы накапливать опыт… Тогда мы недоверчиво восприняли его слова, а теперь я всё это своим хребтом чувствую… Возьми Карпенко. Он слушает меня, а я по его глазам читаю: «Молокосос, а туда же командовать лезет!» – Лицо Норкина потемнело, нахмурилось. Он закончил неожиданно злобно – И буду командовать!.. Мы с тобой виноваты в том, что покривили душой, примирившись с нашим неопределенным положением… А матросы воевать хотят! Да так, чтобы перья от фрицев летели!.. Я по себе сужу… Мы выдержали атаки врага, высидели в Сталинграде, а освобождать род-иую землю – нам еще не довелось. Разве не обидно?.. Вот и тоскуют матросы. Дела настоящего, ждут.
– Точно! – воскликнул Гридин. – Я думал, что только мне это по молодости кажется, а выходит…
– Ты учти, Лешенька, мы с тобой тем же миром, что и матросы, мазаны. Их думки – наши думки… Только колокольня у нас повыше и горизонт пошире, – усмехнулся Норкин, довольный тем, что высказался, облегчил душу, да и Гридину помог. – Завтра утречком пойду к Семёнову и поставлю точку. Воевать будем, Леша, воевать!
Гридин встал и, широко улыбаясь, протянул руку:
– От всей души с вами, Михаил Федорович! Норкин горячо пожал ее, задержал ненадолго в своей и сказал, чуть заметно усмехаясь:
– Видишь, как оно получается: шел ты ко мне как больной, а выступать пришлось в роли доктора.
Гридин ушел, а Норкин так и не ложился в эту ночь: сначала писал рапорт на имя Семёнова, а потом помешала гроза. Она подкралась бесшумно, укутавшись в иссиня-черную тучу, и вдруг распахнула ее, полоснула по земле бичами-молниями, рассыпала раскаты грома и хлынула вниз потоками воды. Крупные капли барабанили по палубам катеров, загоняли под укрытия все живое. Даже комары присмирели, прилепившись к переборкам. В открытый иллюминатор вместе со свежим ветром врывались мелкие брызги дождя. Стол был уже мокрым, влажной стала подушка, а Норкин не закрывал иллюминатора: его радовала гроза, принесшая прохладу после многих дней дурманящей жары.
Утром Норкин отправился в штаб. Семёнова он нашел на берегу Березины. Капитан первого ранга сидел в тени помолодевших деревьев и оживленно рассказывал что-то офицерам штаба, слушавшим его с постными физиономиями. Увидев приближающегося Норкина, Семёнов нахмурился, демонстративно повернулся к нему спиной и продолжал:
– Главное для командира – добейся точного выполнения своего приказания! Начнешь раздумывать, искать более правильное решение – гроб! Пиши пропало!
– Разрешите, товарищ капитан первого ранга? – спросил Норкин.
– Что у вас? Неужели не можете подождать до конца офицерской учебы?
– Очень срочное, – ©тветил Норкин. Он подготовился к подобной встрече, и слова Семёнова нисколько не поколебали его решимости. – Я пришел доложить о том, что сейчас мы напрасно разбрасываем снаряды…
– А вы стреляйте по целям, вот и не будете разбрасывать! – вспыхнул Семёнов.
– Все свои соображения я изложил в рапорте. Если вы письменно подтвердите прежнее приказание, прошу разрешения обратиться с этим вопросом к командующему.
Если бы Норкин волновался и кричал, то Семёнов осадил бы его. Но спокойствие комдива обезоруживало. Семёнов понял, что Норкин решил довести дело до конца, и вырвал рапорт из его рук. Бегло просмотрел его, исподлобья глянул на Норкина и снова впился глазами в ровные строчки рапорта. Офицеры оживились. Кое-кто из них ободряюще подмигивал Норкину – дескать, «дай ему жизни!»
Чем больше Семёнов вдумывался в содержание рапорта, тем яснее понимал, что развивать конфликт опасно. Норкин не просто жаловался, писал не «вообще», а обоснованно докладывал о всех ошибках Семёнова. Не забыл ни «слепой» огневой позиции, ни назойливого требования отличных попаданий. Обвинительный акт был в руках Семёнова. Попади он к командующему или члену Военного Совета – говори спасибо, если только по шапке дадут! Может быть и хуже… А сознаться в ошибках, признать вину… Не таких обводил вокруг пальца! А этого молокососа обвести и бог велел!
Семёнов усмехнулся, аккуратно сложил рапорт и небрежно протянул его Норкину.
– Держи, – сказал он, улыбаясь только углами губ. – Можешь делать с ним всё, что найдешь нужным. Толково написал. Одного не учел… Горяч, горяч очень! А горячность в нашем деле – главный враг!.. Глянул ты с высоты своего воробьиного полета и зачирикал: «Караул! Нас обижают!» А о том не подумал, что каждому овощу свое время! – Семёнов многозначительно поднял палец. – Шурка!
– Точно, было.
– Тьфу, дурак! – Накопившееся раздражение нашло выход, и на адъютанта обрушился поток брани. – Слушай, а не брякай, как попугай!
Адъютант никак не мог понять своей вины и удивленно моргал глазами. А Семёнов сыпал громы и молнии, ругал и штабных офицеров, и Норкина, и начальство, которые, по его мнению, не выполняли своих-прямых обязанностей, взвалили всю тяжесть на плечи его, Семёнова, а сами отсиживаются в холодке. Наконец, капитан первого ранга немного успокоился, прошелся несколько раз по полянке и сказал, ткнув пальцем в грудь Норкина:
– То было сделано по тактическим соображениям. Каким – скоро узнаешь… Со вчерашнего дня обстановка изменилась. Это чадушко, – кивок головы на адъютанта, – видно, ещё не отправило тебе приказ, а ты и рад стараться, иолез в бутылку.
– Никуда я не полез…
– Ладно, ладно! Не такое сейчас время, чтобы к слову придираться! Это в гражданскую войну, бывало, у офицеров голубая кровь поигрывала, чуть что – в амбицию лезли. Был у нас такой случай. Я тогда еще во втором флотском экипаже служил…
– Приказ когда прикажете получить? – перебил его Норкин.
– Ага… Так вот… Обстановочку нужно разведать. Там подходы к фронту по реке, наличие сил и прочее. Сам смени позицию и замри в кустах, а парочку матросов пошли к ним в тыл зипуна пошарпать. – Норкин удивленно вскинул брови. Семёнов заметил это и продолжал уже языком циркуляров – Произвести поиск, взять языка и по исполнении вернуться на исходные позиции. О деталях договоримся. Пошли!
Полуглиссер быстро скользит по реке. Рядом с Норки-ным сидит Крамарев, за ним – Пестиков. Крамарев не отрывает глаз от речной глади, кажется, он целиком поглощен своим делом. Однако Норкин чувствует, что и тот и другой настороженно ждут, что скажет командир.
– Что приумолкли? – усмехнулся Норкин. – Знаем, – ответил Крамарев.
Пестиков вздохнул.
– Как вы можете знать? Ведь не вам говорено?
– Он на всю реку кричал. – Крамарев переложил руль, обходя торчащий из воды топляк. – Я так думаю, товарищ капитан-лейтенант… Можно высказаться?
– Говори.
– Мне идти надо. Что ни говорите, а для меня это дело привычное. Пойдет другой – вдруг завалится?
– Двоих надо.
– Он вторым, – кивнул головой Крамарев в сторону Пестикова.
– Пойдешь, Пестиков? – спросил Норкин и оглянулся, Пестиков выдержал его взгляд.
– Так точно, пойду…
После дождя ожили травы и цветы. Их дурманящий запах льется нескончаемым потоком.
– Не боитесь? – спросил Норкин после длительного молчания.
Крамарев не шелохнулся. Он словно не слышал вопроса. И вдруг, когда Норкин уже перестал думать об этом, Крамарев сказал:
– Добровольно ни за что не пошел бы.
От неожиданности Норкин так резко повернулся к Крамареву, что чуть не разбил локтем ветровое стекло.
– Ты же сам просился? Никто тебе не приказывал.
– Война приказала…
Правильно, война приказала. По ее приказу люди шли на смерть, умирали, и многоголосый вдовий плач, как тенета, опутывал землю. Не будь ее – не пошел бы Крамарев в тыл врага: ему не хочется ни убивать, ни быть убитым. Но война приказывает, и он идет…
Под вечер, сменив обычное обмундирование на солдатские брюки и гимнастерки, Крамарев с Пестиковым набросили на плечи грязно-зеленые маскировочные халаты и ушли с катеров.
Норкин предлагал им дождаться ночи, но Крамарев резонно возразил:
– Лучше засветло до передка добраться. В темноте пойдем – ноги зря навихляем, да и передовой не увидим. А ее бы желательно глазами пощупать.
Осмотр передовой ничего утешительного не дал: земля между окопами была начинена минами, опутана колючей проволокой и, что еще хуже, – каждый метр ее был изучен противником и пристрелян.
– Лесом пойдем, – решил Крамарев.
Как всегда, темнота под деревьями была гуще. Шли след в след: впереди – Крамарев, за ним – Пестиков. Шли чуть раскачиваясь, неуклюжие, громоздкие, немного похожие на медведей. И так же осторожно, как звери. У тех под лапами никогда не хрустнет сучок, не треснет сломанная ветка. Военная тропа петляла по зарослям ивняка, пересекала редкие сосновые боры, взбиралась на косогоры, тонула в болоте. Но они ни разу, не споткнулись.
На рассвете, когда на фоне посветлевшего неба стали хорошо видны темные тучи комаров, вьющихся над головами, сделали привал. Крамарев молча опустился на земли и указал Пестикову глазами на место рядом с собой. Поели и закурили.
– Что будем делать, старшина?
– Спать, – ответил Крамарев.
– Ложись, а мне не хочется.
Крамарев не заставил себя упрашивать. Он лег за упавший и полусгнивший ствол дерева, обнял автомат, закрыл лицо платком и затих. Пестиков залез в куст, прикрылся ветвями и тоже будто заснул.
Солнце пронзило лучами зеленую крышу и покрыло землю белыми пятнами. Словно прихрамывая, прилетела сорока. Она уселась на куст, в котором спрятался Пестиков. Ее заинтересовал таинственный предмет, появившийся около гниющего ствола дерева, и она долго прыгала с ветки на ветку, наклоняла голову то в ту, то в другую сторону, пытаясь рассмотреть его, готовая, чуть что, поднять шум на весь лес. Пестикова так и подмывало протянуть руку и схватить за ноги белобокую сплетницу, но он сдержался. Еще год назад он бы поступил иначе: есть возможность – почему не почудить? Теперь – даже не шелохнулся. Дружба с Крамаревым, которая началась на Дону, пошла впрок. Пестиков и сейчас помнит все подробности, помнит и как Крамарев подобрал часы и как вернул их Пестикову.
Вот и сейчас они лежат у Пестикова на ладони.
С той поры и подружились. У них стали общими патроны, хлеб и махорка. Мало говорил Крамарев, научился молчать и Пестиков: они без слов прекрасно понимали друг друга..
Вдруг сорока пронзительно застрекотала. Пестиков вздрогнул, сжал автомат и осмотрелся. На полянку выскочил молодой зайчишка. Он уселся на задние лапы, приподнял уши, пошевелил раздвоенной губой и, не обнаружив опасности, неторопливо заковылял прочь. Сорока увязалась за ним. Пестиков еще долго слышал ее надоедливую скороговорку. Потом взглянул на часы, прислушался, вылез из куста и тронул Крамарева рукой. Тот мгновенно перевернулся на живот, положил ствол автомата на сучок и выглянул из-за дерева.
– Час прошел, – пояснил Пестиков.
Крамарев встал, посмотрел на Пестикова и спросил: – Спать будешь?
– Нет.
И снова пошли, прислушиваясь к лесным шорохам, осторожно раздвигая сцепившиеся ветви и обходя гниющие стволы. На компас не смотрели – солнце указывало путь.
Легкий ветерок донес сладковатый трупный запах. Остановились, переглянулись. Крадучись, прячась за тонкие стволы, пошли дальше. Деревья неожиданно раздвинулись. В траве лежали трупы. И наши, и чужие. Сцепившись в последней схватке или безмятежно разметав руки, вечным сном спали солдаты. У одного из них на плечах виднелись выцветшие полевые погоны лейтенанта. Пепельные космы торчали из-под каски.
Моряки сняли каски, опустили головы. Кто они, эти неизвестные солдаты? Кто тщетно ждет их домой?.. Не ждите. Не вернутся они к родным хатам. Крепко спят солдаты, убаюканные смертью, оплаканные дрожащими осинами.
Крамарев надел каску, закинул автомат за спину и зашагал, бросив через плечо:
– Далеко мы с тобой забрались. Ишь, сколько месяцев лежат, а с них даже и часы не сняли.
Шли весь день, сделав короткий привал на обед. Потом Крамарев круто повернул на юг и вывел к дороге. Ни скрипа колес, ни одной живой души. Только следы шин на пыли, прибитой дождем.
– Мотоцикл, – сказал Пестиков, осмотрев следы. Крамарев кивнул, свернул в лес и пошел параллельно дороге. Пестиков отстал от него и крался сзади, прикрывая от внезапного нападения товарища, повторяя все его движения. Вот Крамарев остановился, рассматривает что-то. Машет рукой. Пестиков подходит к нему.
– Провод. Проследим.
Провод скоро соединился с другим, третьим. Наконец показалась небольшая деревня, разбросавшая свои дома на перекрестке дорог. Матросы легли на землю, слились с ней. Ни одного звука, ни одного движения. Деревня и дороги – как на ладони. Жителей почти не видно. Изредка между хатами мелькнет женский головной платок и опять скроется. Зато солдат и полицаев хоть отбавляй. Они стоят лагерем в садах, огородах и просто на улицах. Офицеры, очевидно, расположились в домах: около них мерно прохаживаются часовые, туда идут провода. Три станковых пулемета нацелились на лес своими бессмысленными тупыми рылами. С этой стороны нечего было думать проникнуть в деревню. Крамарев решил подойти с дальней околицы. Там лес отступал и большое поле, поросшее кустами, кончалось около приземистого черного сруба – бункера, в котором жили полицейские. Да и фашисты сюда почти не заглядывали. Изредка завернет на минутку кто-нибудь из немцев, отдаст распоряжение и снова уйдет.
– Отсюда пойдем, – сказал Крамарев. – Начнем с полицаев.
Пестиков промолчал: старшина отдавал приказ, а не спрашивал совета. Кроме того, он был согласен со старшиной. Прикрываясь кустарником, можно незаметно подползти к бункеру, посмотреть что к чему, а дальше – в зависимости от обстановки.
Так неподвижно пролежали до темноты, а потом тронулись в обход деревни. «Благодать, что они сами собак перебили», – подумал Крамарев, осторожно раздвигая кусты. Впереди шёл Пестиков: у него глаза как у кошки. Под ногами – кочки, поросшие осокой. Временами хлюпала вода, ноги тонули в жидкой грязи. Ее становилось всё больше и больше. Крамарев уже понял, почему деревня так плохо охранялась с этой стороны.
Вода заливалась за голенища. Всё труднее было вытаскивать ноги. Пестиков решил изменить направление, сделал несколько шагов в сторону – и провалился по пояс. Забулькала вода, и тотчас над болотом взвилась первая ракета, осветив всё вокруг. Крамарев упал между кочек и посмотрел на Пестикова. Его глаза скорее удивленно, чем со страхом, смотрели на старшину. Рот беззвучно раскрывался. «Окно», – прочитал Крамарев по движению губ.
Трясина всё больше засасывала Пестикова: жидкий обруч стягивал грудь. Холодок пробежал по спине Крамарева. Что делать? Сейчас бы наломать веток, бросить их Пестикову. Но как это сделать, когда ракеты хлещут черное небо, не дают подняться и малейший шум на болоте будет слышен в бункере?..
Хотя бы ракеты исчезли!.. Невыносимо видеть тоскливые глаза друга и оставаться простым наблюдателем… Поднять стрельбу и привлечь внимание к болоту? Пестикова, конечно, найдут… Может быть, и вытащат. Но не будет ли это страшнее смерти в трясине?
Крамарев еще раз взглянул на Пестикова, увидел его лицо, окаменевшее как у мертвеца, остекленевшие глаза и отвернулся.
Когда Пестиков посмотрел в ту сторону, где лежал Крамарев, его там уже не было. Лишь помятая болотная трава и зловонная пузырящаяся грязь говорили о том, что только сейчас он был здесь…
Не счесть, сколько раз Пестиков смотрел в глаза смерти, не боялся ее, хотя и любил жизнь. В бою он нашел бы в себе силы встретить смерть с открытыми глазами и погибнуть так, чтобы товарищи помянули его добрым словом. Но умирать одному, умирать бесславно в этой вонючей грязи – было страшно.
Пестиков рванулся, и сразу около него запузырилась грязь, ее холодные тиски поднялись выше. Пестиков вскрикнул и, тотчас бросив автомат, зажал руками рот.
Из-за туч выглянула луна и осветила его бледное лицо, по которому на грязные руки скатилась слеза.
3
Под Киевом, как и на Березине, стояла удушливая жара. Днепр обмелел, обнажив плешины песчаных отмелей. Затончик, в котором раньше стоял дивизион Норкина, тоже стал мельче и уже. Деревья вылезли из воды и теперь казались выше, а густая листва, покрытая сероватым налетом пыли, старила их, и создавалось впечатление, будто они недовольны чем-то и хмурятся, скрестив над водой свои ветви.
Тихо на оставшихся катерах, тихо и на берегу. Правда, и теперь пели девчата по ночам, но что это были за песни!
…Потеряешь ты свою фуражку
Со своей удалой головой…
Прорыдает девичий голос и оборвется. Не может петь дивчина. Страшно ей, боится она накликать беду на любимого. Бывало и так, что вдруг встрепенется, расправит крылья удалой напев, но тотчас сникнет, упадет на землю, словно птица с перебитыми крыльями: тоской наливаются и тяжелеют эти песни. На плач они похожи. Лучше не петь.
А об ушедших катерах ничего не было известно. Командование бригады хранило упорное молчание, а слухи были настолько нелепы, что им давно перестали верить. Однажды, правда, чуть не поверили. Девушка, пришедшая из Киева, сказала, что катера погибли в бою, и называла даже деревню, под которой это случилось, но в это время один из матросов сказал:
– Брехня, не такой человек комдив, чтобы сложить голову без грома.
Действительно, если гвардейцы и погибнут, то память о себе оставят крепкую, вечную.
Отцвели каштаны и акации, на вишнях появилась зеленая завязь, а в жизни оставшихся катеров ничего не изменилось. Чигарева нельзя было упрекнуть в отсутствии энергии, но жизнь в дивизионе текла спокойно, однообразно. Матросам надоело ежедневно заниматься постановкой тралов, надоело изо дня в день повторять одни и те же правила. Они лениво несли вахту, вернее – делали вид, что несут ее; базовики, как сонные мухи, слонялись по кладовым; оперативные дежурные, боясь в зевоте вывихнуть челюсти, по десять раз перечитывали затасканные страницы какого-то романа. А Чернышёв дневал и ночевал на реке. Он, взяв удилища, обычно уходил на Днепр еще до рассвета, а возвращался лишь глубокой ночью, наскоро уничтожал завтрак, обед и ужин и заваливался спать, чтобы вновь подняться с первыми петухами.
– Что-то раньше, Василий Никитич, не замечал я у тебя этой болезни, – сказал как-то Чигарев.
– В такой обстановке и не этим заболеешь, – безразлично ответил Чернышев, немного помолчал и добавил, даже не пытаясь скрыть иронии – За юбками бегать возраст не позволяет, да и не привык я в чужую жизнь врываться!.. Или по службе есть упущения?
Чигарев смолчал. Что касается службы – тут у Чернышева, действительно, все в порядке. Чигарев, прихрамывая, отошел от Чернышева и сел на скамеечку под развесистым каштаном. Не везёт ему в жизни. И по службе, и в любви, и вообще не везёт. Другие воюют, а ты изволь сидеть здесь вместо огорожа! Невольно вспомнились слова одного из матросов.
– До чего противная эта должность курощупа! – со злостью сказал тот.
– А ты на баб переключись, – невесело пошутил его невидимый собеседник.
– Одна сатана!..
Это обидное слово «курощуп» матросы впервые услышали неделю назад от солдат, отправлявшихся на фронт… Прижилась позорная кличка.
И действительно, как еще назвать здоровых людей, которые изнывают от безделья, когда кругом работы полно?
Странно сложились и взаимоотношения с Ковалевской. Ушли катера на фронт, и Чигарев с Ковалевской стали встречаться чаще. Несколько раз ходили в театр, были в Лавре, на стадионе. Чигарев теперь уже не сомневался в своих чувствах. Он любил, и ему казалось, что любил впервые. Временами ему хотелось сказать Ольге о своей любви, но почему-то в самый последний момент он замолкал или начинал говорить о посторонних вещах.
От этих невеселых мыслей стало еще тоскливее, он решительно поднялся и заковылял к кают-компании.
– Сообрази закусить и водочки, – сказал он вестовому, оторопело уставившемуся на него. – Ну чего встал? Скажи, что я велел.
В тот вечер Чигарев впервые пил один. Так продолжалось четыре вечера.
Чернышев перестал ходить на рыбалку. Он настороженно следил за каждым шагом начальника штаба дивизиона, а на пятый день не вытерпел, подсел к Чигареву.
– Может, вместе выпьем, Владимир Петрович? – вкрадчивым голосом предложил он.
– Не положено, – криво усмехнулся Чигарев.
– Как не положено?
– Субординация не позволяет, – ответил Чигарев и пояснил – Ты мне сейчас подчиненный или нет? Подчиненный. Если я выпью с тобой, то это будет квалифицироваться как пьянка с подчиненным. Теперь понял? С кем бы я ни пил – кругом пьянка с подчиненными!.. Вот только с луной можно. Она светит сама по себе, а я хочу – смотрю на нее, хочу – плюю…
Василий Никитич понял, что Чигарев уже изрядно пьян, чем-то сильно обижен и уговаривать его сейчас или спорить с ним – толку не будет. Чернышев поднялся, вышел из кают-компании и направился к домику санчасти.
Зябко кутаясь в пуховый платок, на крыльце сидела Ковалевская. Василий Никитич молча подсел к ней. Она так же молча отодвинулась, давая место.
– Ну-с, Ольга свет-Алексеевна, пора и кончать, – сказал Василий Никитич, устало снимая фуражку.
– Вы о чем?
– О том же! – неожиданно вспылил Чернышев, но тут же спохватился и продолжал сдавленным шепотом: – Долго это будет продолжаться, а? Одному голову замутила, теперь второго доламываешь?.. Да будь ты моя дочь – не посмотрел бы, что врач, а задрал бы подол да так всыпал, чтобы век помнила!
– Василий Никитич!
– Тут, матушка, не до дипломатии! – отмахнулся Василий Никитич.
– Норкин сам связался с этой…
– Связался! – пренебрежительно фыркнул Василий Никитич. – Ты сама раньше с Чигаревым связалась! Театры, кино, шуры-муры разные!
– Мы просто товарищи…
– Товарищи! – возмутился Василий Никитич. – Я тебя еще такой помню, когда ты к дочкам моим приходила. Вместе с ними ты выросла, институт окончила. Я как родную дочь люблю тебя! Неужели простых вещей не понимаешь?.. Товарищество дело хорошее. Да они-то парни молодые! Они тебя любят!.. Вот тебе мое последнее слово: не любишь – неволить никто не станет, а головы крутить – не дело.
Василий Никитич хотел сказать еще что-то, но безнадежно махнул рукой и устало облокотился на колени. За садом в канаве кричали лягушки. Далеко, на Дарницком мосту, показались две светлые точки. Они медленно переползли через реку и исчезли.
– Сходи ты, Оленька, к нему, – попросил Василий Никитич. – Ведь так и до греха недолго.
Ольга хотела спросить, почему именно она должна отбирать у Чигарева водку. Кто она ему? Жена? Да если бы даже и так, то неужели для этого выходят замуж?
Так Ольга пыталась обмануть себя, хотя прекрасно знала, что Чигарев ей не безразличен, что даже приятно иметь такую власть над любимым человеком. Любимым?..
Да, любимым. Ведь о нем скучала последние дни, его ждала…
Ольга встала и пошла. Сзади, стараясь держаться в тени хат, шел Чернышев.
– Я, свет-Алексеевна, только немножко провожу тебя, – почему-то робко проговорил он.
Чигарев по-прежнему сидел за столом. Лицо его было бледнее обычного, и тонкие дуги бровей, как нарисованные, отчетливо выделялись на нем.
– Володя, – тихо позвала Ольга, остановившись у порога.
Чигарев медленно приподнял голову, внимательно и удивленно посмотрел на Ольгу, встал и, пошатнувшись, подошел к ней.