Текст книги "Вперед, гвардия!"
Автор книги: Олег Селянкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
– И это учтено, доктор, – отвечает Волков, умышленно подпустив «доктора» (докторов медицинских наук не так часто встретишь в полевом госпитале, а майоры и подполковники – на каждом шагу). – Видите вон тот тральщик? Команды на нем почти нет, комдив расположится в кубрике, а матросы переберутся в машинное отделение. Ясно? Тишина, покой, уют!
Сковинский неопределенно хмыкает и вдруг не без скрытого торжества заявляет:
– А как быть с обслуживанием раненого? Надеюсь, вы понимаете, что ему ни в коем случае нельзя вставать? Минимум – с недельку.
На лице Волкова растерянность.
– Это уже организовано, – спешит на помощь Жилин и торжествующе подымает над головой стеклянную «утку».
В толпе матросов приглушенный смешок.
– Где взяли? – спрашивает Сковинский.
– Мобилизовали, – отвечает невозмутимый Жилин. Сковинский берет сосуд в руки, рассматривает его, краснеет и гневно кричит:
– Как она попала к вам? Это моя «утка»!
– Скажи пожалуйста, неужто личная? Поди, еще и именная?
У Сковинского округлились глаза. Волков стиснул зубы, чтобы не расхохотаться. Только у Жилина самое невинное выражение лица. Норкин не выдерживает и хохочет. Уже не сдерживаясь, смеются Волков и матросы. Сковинский несколько секунд еще крепится, потом фыркает и тоже смеется.
– Только чтобы уход за ним был настоящий, – наконец говорит он, вытирая глаза. – Лично проверю!
Так и оказался Норкин на опустевшем тральщике Ма-раговского.
Ласковый солнечный луч настойчиво пытался пролезть под опущенные веки. Чтобы избавиться от него, Норкин шевельнулся и тотчас глухо застонал: волна боли обрушилась на раненую ногу.
– Что, товарищ комдив? – слышит Норкин чей-то знакомый голос и открывает глаза.
Над ним склонился Жилин. Лицо у него заспанное, измятое. На щеке заметен отпечаток пуговицы бушлата, который в эту ночь служил ему подушкой.
– Я тут задремал, – извиняется он. – Если что нужно, я в момент организую.
– Ничего не надо, Жилин, – отвечает Норкин и опять закрывает глаза. Как жаль, что все это сон… И горы, и мама, стоящая на крыльце…
– Может, нужда какая? – не отстает Жилин. – Тоже можем. Ребята ночью «судно» мобилизовали.
– Спасибо, Жилин, – сдерживая невольную улыбку, отвечает Норкин. – Вот попить бы…
– Чайку? Или молочка парного?
– Да где ты возьмешь молочка?
– Скажи пожалуйста, неужто уж и молока достать нельзя? Матросы-то без рук и головы, что ли? Ежели бы вы знали, как они инвентарь мобилизовали…
Норкин устал лежать на спине, шевельнулся и опять поморщился от боли. Жилин истолковал это по-своему, оборвал свой рассказ и сказал, подымаясь по трапу:
– Одним духом слетаю!
Где-то на берегу заливисто кричит петух. Ему отвечают второй, третий. Эта своеобразная перекличка растет, ширится, постепенно удаляясь от катера. Обыкновенное мирное утро на окраине провинциального городка. Норкин отчетливо представил себе маленькие домики, озаренные восходящим солнцем. Утренний ветерок чуть колышет занавески на окнах. Кое-где хлопают двери, и хозяйки, разомлевшие от сладкого сна, неторопливо приступают к своей большой незаметной работе.
А ведь еще вчера здесь все казалось вымершим.
Действительно, почему во время боев он никогда не слышал петушиного крика? Странно…
Норкин уже знал, что вчера в Пинске прекратилась перестрелка. Остатки недобитого гарнизона бежали на Кобрин, Брест. Бронекатера попытались по Пине преследовать врага, но вынуждены были отказаться от этой затеи: за годы войны мелководную Пину ни разу не чистили, она заросла травой, которая огромными пучками наматывалась на винты катеров. Как и предполагал Норкин, бригада остановилась. Над двухэтажным домом, стоявшим у реки, взвился военно-морской флаг. Здесь разместился штаб флотилии.
Почти всю ночь над землей рассыпались ракеты, почти всю ночь звучали песни. Это матросы и солдаты отмечали победу. А Норкин лежал на матросском рундуке и прислушивался к ликующим голосам. Потом в кубрик ввалилась целая толпа моряков, мелькнуло и Катино лицо.
Все побывали, а Катя так и не зашла в кубрик, будто избегает встречи с ним. Норкин вздохнул, закрыл глаза и задумался.
Вскоре пришел Жилин в сопровождении Василия Никитича. Чернышев, тщательно выбритый и надушенный, выглядел именинником. Осторожно пожав руку Норкина, он сказал:
– Поздравляю, товарищ капитан-лейтенант. Теперь я, так сказать, командир базы Бобруйско-Пинского гвардейского дивизиона.
– Так вы, Василий Никитич, меня или себя поздравляете? – засмеялся Норкин.
– Конечно, себя, – не смутился Чернышев. – Вас, небось, все поздравят, а кто вспомнит о каком-то командире базы? Да и стоит ли он того? Выдавал хлеб, считал портянки, собирал стреляные гильзы. – В голосе слышна обида. И не напрасная. Норкин согласен с Чернышевым. Действительно, поздравил бы он базовиков или кет? Пожалуй бы, забыл.
Норкину стыдно, он хмурится.
– Виноват, товарищ комдив, – неожиданно вмешивается Жилин. – Запамятовал и не сказал товарищу интенданту, чтобы он по такому случаю привел своих.
Второй раз матросы выручают его! Норкин от злости и стыда кусает губы. Чернышев смотрит на расстроенного комдива, на покаявшегося Жилина, расплывается в улыбке и говорит, стараясь скрыть охватившее его волнение:
– Пустяки, товарищ, комдив! Я ведь так… К слову пришлось… А матросам я обязательно передам, что вы хотели их специально вызвать. Сами увидите, как они радешеньки будут.
Посидев еще немного и пообещав забежать попозднее, Чернышев ушел.
На столе стоит большая кринка парного молока. Рядом с ней лежит вкусно пахнущая горбушка хлеба домашней выпечки.
– Жилин.
– Слушаю.
– Зачем ты соврал?
– Нельзя иначе, товарищ комдив. Вы за ранением, может, и забыли, а матрос любит, чтобы о нем помнили, – убежденно поясняет Жилин и, считая вопрос исчерпанным, уже тоном старой доброй няньки: —Чего не пьете-то? Самое парное. Можно сказать, при мне и доили… Или, может, чего покрепче? Там уточку или гусятинки?
– Откуда ты возьмешь?
– Так ведь место здесь дикое, раздолье для охотника, – поясняет слбвоохотливый Жилин, но смотрит куда-то мимо Норкина.
– Тоже мобилизовали?
– А если и так? – озлился Жилин. – Для себя, что ли? Да мы и на пшонке (чтоб ей сгнить на корню!) проживем! Неужто командира раненого нельзя побаловать? А хозяин этого гусака где? Кто он? Если свой человек – поймет, не осудит. Фашистский прихвостень, куркуль проклятый – так ему и надо, сатане лапчатому!
Со всем согласен Норкин. Не понял только, почему вражеский пособник – сатана лапчатый. Вперед, гвардия!
Давно выпито молоко. Не обойдена вниманием и тусятинка. Солнце не жалеет лучей, нескончаемым потоком шлет их на землю, и в кубрике становится душно. Норкин то и дело вытирает полотенцем пот, струйками бегущий по телу. Никто почему-то не заходит, и настроение портится, кажется будто нога чешется, кость мозжит. Заболели даже ребра, перебитые еще под Ленинградом. А тут еще и мухи. Они влетели в иллюминаторы и кружатся около лица, садятся то на лоб, то на щеки, то на самый кончик носа.
Обидно и за свою беспомощность, и за товарищей, которые так быстро забыли его. Один только Жилин терпеливо сидит с ним. Он даже пробовал читать вслух какую-то книжонку, в которой лихой писака заставил двух наших солдат принудить к сдаче почти роту фашистов, но то ли ему стало стыдно читать об этом, то ли по какой другой причине вскоре замолчал и он.
Случайный порыв ветра занес в кубрик звуки марша. Норкин приподнялся на локтях.
– Что там, Жилин? – спросил он.
– Партизан встречают.
– Чего же ты молчал?
– А зачем расстраивать?
– Кто есть на катере?
– Вахтенный.
– Тащите меня на палубу.
– Мигом, товарищ комдив! – Жилин подскочил к трапу, остановился, подумал и спросил – А как с медицинской точки зрения? Не вредно?
– Давай!
И вот Норкин уже лежит на надстройке кубрика. Здесь гуляет приятный ветерок. Омытый дождем, стоит город. Его железные и черепичные крыши яркими пятнами мелькают среди зелени деревьев. Флаги, флаги, цветы, хвойные гирлянды и снова флаги. Звуки марша, словно прорвавшиеся сквозь невидимую преграду, мощно и торжественно зазвучали над рекой. Из переулка на набережную выходит оркестр. За ним, неумело печатая шаг, идут люди в шинелях, немецких френчах, пальто и пиджаках, идут с оружием самых различных марок. Это проходят партизанские бригады, сжимая в руках оружие, добытое в боях. Казалось, сама грозная Беларусь вышла из болот и лесов.
Несколько часов шли колонны партизан.
А вечером, когда жара немного спала, к парку потянулись вереницы людей. Они провожали в последний путь героев, павших в боях за Пинск. Не играли оркестры похоронных маршей (не разучивали их), не было и огромных венков, увитых широкими траурными лентами. В простых, наскоро сколоченных гробах несли останки героев.
В парке гробы опустили в братскую могилу. Слетели с голов каски, фуражки, бескозырки и пилотки. Ясенев сказал короткую речь. Комья земли застучали о крышки. Взвод матросов вскинул винтовки. Грянул первый залп прощального салюта. И, вторя ему, дружно ударили пушки с реки. Над высоким холмиком склонились знамена…
Все это рассказали Норкину товарищи, которые под вечер все перебывали у него.
Уже после отбоя ушли от Норкина последние посетители. Норкин устало откинулся на подушки. Хоть и приятно товарищей видеть и чувствовать их заботу, но и утомительно.
– Стой, кто идет? – окликнул кого-то вахтенный.
– Свои, из госпиталя.
Норкин приподнялся и подоткнул под себя простыню. Этот голос он узнал бы из тысячи схожих. В кубрик, щурясь от яркого света электрической лампочки, вошла Катя. Черные глаза ее возбужденно блестели, на щеках играл лихорадочный румянец. Но голос ее прозвучал на удивление официально:
– Как вы себя чувствуете? Доктор Сковинский приказал мне навестить вас и сделать перевязку.
– А так, без приказания, не могла прийти? – вырвалось у Норкина.
Катя вскинула на него глаза, в глубине которых на мгновение мелькнул упрек, но тотчас же потупилась и сказала еще суше:
– Прикажите принести воды. Мне нужно вымыть руки.
Норкин решил больше не разговаривать с Катей. Подумаешь, цаца! Возомнила о себе бог весть что! А если приглядеться – ничего особенного. И не красивая даже… Вернее, и красивой-то лишь потому кажется, что других женщин близко нет. А по бесптичью, известно, и лягушка соловей.
Катя окончила перевязку и хотела уйти, но, словно в растерянности, остановилась. В глазах ее, как и тогда в операционной, появилось что-то особенное, нежное. Норкин осторожно взял ее руку и сжал безвольные пальцы.
– Не уходи… Катя, – робко попросил он.
Она послушно присела у стола и от нечего делать взяла книжку, забытую Жилиным. Полистала ее и сказала так просто, будто они и не ссорились никогда:
– Хочешь, почитаю?
– Читай…
Катя читала, а Норкин, убаюканный ее голосом, задремал. Сквозь сон он слышал, как она закрыла книгу, почувствовал, что она подошла к нему, наклонилась, обняла, чуть приподняла за плечи и поправила подушку. Ее губы коснулись его лба. Норкин открыл глаза и прижал ее к себе. Катя не сопротивлялась.
– Значит, помирились? – шёпотом спросил Норкин. Катя осторожно освободилась от его рук, выпрямилась, исправила берет и ответила, покачав головой:
– Нет, Миша… К старому дорожка заказана…
– Почему? Не любишь?
– Ох, если бы было так! – вырвалось у нее.
– Так в чем же дело? Почему раньше было можно, а теперь нельзя?
– Я буду матерью, – помолчав, сказала она и медленно пошла к трапу.
– Катя! Постой!
Она, придерживаясь рукой за борт, продолжала подыматься.
– Ты еще придешь?
– Не знаю…
Норкин откинулся на подушки. Чего-чего, но только ее зтого ожидал от Кати! Что же это получается, а? Выходит, скоро он будет отцом? Появится на свет этакое сморщенное краснолицее существо, начнет пачкать пеленки, кричать «уа», а потом и называть его папой?.. Прямо скажем, пренеприятная история. А может, этот ребенок вовсе не его? Интересно: придет завтра Катя или нет?
В кубрик спустился вахтенный, посмотрел на комдива, который неподвижно лежал с закрытыми глазами, потушил свет и вышел, ступая на носки.
Катя пришла не только на следующий день: она навещала Норкина ежедневно, и визиты ее становились все продолжительнее и продолжительнее.
Первое время после ее столь неожиданного признания Норкин держался настороженно, опасаясь, как бы она не предъявила к нему претензий, не набросила на шею невидимую петлю и не заарканила бы на всю жизнь. Однако Катя держалась просто, по-дружески, и постепенно он успокоился, стал смотреть на нее будто другими глазами. И если раньше он видел и замечал только одну ее физическую красоту, то теперь ему бросились в глаза ее серьезность и какая-то особенная женственность, свойственная лишь будущим матерям. Движения Кати стали более плавными, сама она ходила осторожно и уже не перепрыгивала с катера на катер, как прежде. Это была не прежняя беспечная хохотушка. Вообще Катя сильно изменилась.
И Норкин не заметил, как начал относиться к ней иначе, нежели раньше. Он уже не стеснялся, не краснел, когда кто-нибудь заставал их вдвоем.
Обычно беседы их текли мирно, но вот сегодня уже несколько раз поспорили. Началось с того, что Катя ни свет ни заря прибежала на катер, растормошила спящего Норкина, подняла на ноги матросов и заявила:
– Сегодня командир бригады будет вручать правительственные награды. Потом зайдет сюда. Нужно сейчас же привести все в божеский вид.
– Ну и пусть приходит, – вяло ответил Михаил, хотя его сердце беспокойно забилось. – Мы всегда к встрече начальства готовы.
– Не говори, пожалуйста, чепухи! – напустилась на него Катя. – Может быть, по-вашему это и порядок, а у нас то же самое называется свинарником!
– Какой свинарник? – возмутился Норкин. – Пылинки не найдешь!
– А это что? – спросила Катя и подняла с палубы окурок.
– Понимаешь, ночью…
– Несите мне воды, тряпку и убирайтесь все отсюда, – распоряжалась Катя таким тоном, словно только и дела у нее было всю жизнь, что командовать матросами. – На верхней палубе пусть хоть черт ноги сломит – слова не скажу, но сюда вы ко мне не суйтесь! И комдива заберите. Пусть проветрится.
– С такой жинкой не пропадешь, – пряча усмешку в углах губ, проворчал Жилин, помогая Норкину перебраться на его излюбленное место перед рубкой.
– Бешеная, – заметил Норкин.
– А с нашим братом иной раз только так и надо. Вот возьмем, скажем, такой случай из моей семейной практики… – начал Жилин и полез в карман за вместительным кисетом.
– Долго мне еще придется воду ждать? – неожиданно раздался у его ног голос Кати. Он глянул вниз, увидел в иллюминаторе ее голову, поспешно спрятал кисет и сказал:
– Несу, несу…
Больше часа Катя мыла кубрик. Норкин слышал шлепки мокрой тряпки, журчание воды. Потом в кубрик спустился Жилин, а еще немного погодя до Норкина донеслась его негромкая скороговорка:
– Тут, товарищ сестрица, тоже с умом прибирать надо. Вот, скажем, палубу ты выдраила прилично. А если адмирал в трюм заглянет? Что тогда? Водичка-то грязная туда стекала?
– Не заглянет он…
– Голованов не заглянет? Это ты, сестричка, брось, Адмирал у нас ушлый. У него особый нюх на непорядки.
Жилин заговорил тише, а потом до Норкина донеслись Катины слова:
– А вы про меня комдиву не говорите. Он смеяться будет.
– Скажи пожалуйста, а мне какое дело? Ваше дело семейное.
Но всё это были только цветочки, а ягодки начались после того, как Норкина торжественно водворили на старое место. На рундуке лежала белоснежная простыня с кружевным подвесом (Катя принесла или матросы «мобилизовали»?), подушки были взбиты, а на столе в консервной банке стоял букет полевых цветов. Катя ждала справедливой оценки своих трудов и выжидательно смотрела на Норкина, а он, чтобы немного позлить ее, небрежно бросил:
– Мещанство. Канарейку бы еще.
– Где мещанство? – приняла вызов Катя.
– И подвес, и цветочки…
– Много ты понимаешь! Если хочешь знать, уют – тоже показатель культурности человека! Или тебе гаечный ключ вместо цветов поставить?
Долго они спорили – он шутя, а она серьезно. Потом Катя махнула рукой, что на ее лексиконе означало: «Чего с дураком связываться?», – и подала Норкину его парадный китель.
– Надень, пожалуйста.
– Это еще зачем?
– Как зачем? Голованов тебе два ордена сразу вручать будет, так не к нижней же рубашке их привертывать?
– Вот что, Катя, я тебе скажу, – начал Норкин, нахмурившись. – Всему есть предел. Понятно? Не забывайся и особенно не командуй.
В это время вошли Чигарев и Селиванов. Катя немедленно набросилась на них, надеясь получить поддержку:
– Леня, Володя! Да уговорите хоть вы это идолище! Он меня ни вот столечко не слушает!
Чигарев, для которого такие сцены после женитьбы не были новинкой, улыбнулся, присел на рундук рядом с Норкиным, а Селиванов, более сговорчивый, принял удар на себя и спросил участливо:
– Чего он опять натворил?
– Китель надевать не хочет! К нему сам Голованов придет, а он…
– Замолчи, пожалуйста! – поморщился Норкин. – Надоело! «Сам Голованов»!..
– Да ты, Миша, не горячись, – вмешался в разговор Селиванов. – Все же адмирал, и желательно…
– А если я не могу? Он знает, к кому идет?
– Китель-то ты можешь надеть?
– Представляю себе картину: в кителе с погонами и без штанов! Да вы что, смеетесь надо мной, что ли? – у Иоркина задергалась губа, он побледнел.
Катя была уже не рада, что затеяла этот разговор. Пусть хоть совсем голый лежит, только бы не волновался, не психовал.
– Ведь не видно… – начал Селиванов.
– Тебе еще и видеть надо? Голову даю на отсечение, что ты первый в стенгазету «дружеский шарж» ахнешь!
– Ну чего ты на меня орешь? – обиделся Селиванов. – Я тебе как человеку говорю, что так принято…
– Что принято? Что?
– Ну, есть особые положения… Установки…
– Которые выполнять обязательно? – докончил Норкин. – А я не хочу слепо тащиться за установившимися порядками! Не буду, и точка!
– За это тебе недавно шею и мылили.
– Характеристику Мараговского имеешь в виду? Был такой случай. Видишь ли, нашлись умники, которые стали мне доказывать, будто человек, находящийся под следствием, не может быть положительным, будто я даю ему фальшивую характеристику! Черта с два я их послушался! Чего Мараговский заслужил, то и написал!..
– Давайте сменим пластинку? – предложил Чига-рев. – Я ведь, Миша, вот зачем к тебе пришел… Может, спрыснем вечерком награду?
– Что ж, приходите…
Пока Норкин и другие моряки считали минуты в ожидании наград, к тюрьме, стоявшей на окраине города, конвой подвел двух арестантов. Это были Мараговский и Карпенко. Карпенко еле волочил ноги, слезы застилали ему глаза, он запинался почти на каждом шагу. Ведь только подумать: десять лет тюрьмы!.. «Приговор окончателен а обжалованию не подлежит» – еще звучали в его ушах заключительные слова председателя трибунала. Десять лет…
Мараговский держался хорошо. Только дергающееся веко и неестественная бледность выдавали его волнение. Хотя его и поразил приговор, по которому он на пять лет лишался свободы, он не терял надежды выкарабкаться. Как? Там видно будет…
Скрипнула калитка, и арестантов ввели во внутренний двор. Обыск, унизительный для честного человека, каким считал себя Мараговский, и переход в камеру. В пустом длинном коридоре гулко раздаются шаги надзирателей. Шаркает подошвами Карпенко. Звук противный, коробящий. Двери, обитые железом. Около одной из них остановились. Надзиратель вставил в замочную скважину большой ключ, повернул его, и дверь открылась. Полумрак, а впереди окно, стянутое толстой железной решеткой.
Мараговский на мгновение замер перед порогом, закрыл глаза, потом, решившись, тряхнул стриженой головой, вскинул ее и вошел в камеру. Следом протиснулся Карпенко.
За ними лязгнул замок.
Глава десятая
ВПЕРЕД, ГВАРДИЯ!
1
В результате летнего наступления тысяча девятьсот сорок четвертого года советские войска почти полностью освободили от немецких захватчиков родную землю и даже перешли за ее границы. Немецкий фронт, как лед во время полозодья, трещал, ломался, и обломки его, подобно льдинам, неслись по воле хлынувшего потока. Но если половодье длится сравнительно недолго, то напор советских войск не ослабевал со временем, а усиливался, удары наносились неожиданно и в самых невероятных местах. Давно ли, кажется, немецкое командование подтягивало резервы к Ленинграду, потом спешно перебрасывало их ка юг, как вдруг под угрозой уничтожения оказалась одна из важнейших его группировок – «Центр».
Не успели фашистские радиокомментаторы закончить цикл бесед о неприступности линии обороны немецких войск в труднопроходимых болотах Белоруссии, как им пришлось перестраиваться и кричать уже о том, что самое разумное сейчас – отойти за Вислу и тут окончательно закрепиться. Да такое заявление и пора было сделать: советские войска взяли предместье Варшавы – Прагу; перед их глазами была Варшава, окутанная дымом пожаров. Этого ни от кого не скроешь.
На запад шли вереницы эшелонов: по «зеленой улице» проносились к фронту танковые и артиллерийские подразделения, эскадрильи самолетов снимались с обжитых аэродромов и порти безбоязненно располагались по соседству с наземными войсками. Да и чего км было бояться? Уже не существовало вопроса о господстве в воздухе. Давно и бесповоротно советские летчики решили его в свою пользу.
И куда бы ни упал взгляд – везде видны следы поспешного бегства фашистов: исправные машины, сваленные в кюветы или застрявшие меж ухабов проселочных дорог; танки с перебитыми гусеницами и невдалеке от них – склады снарядов, мин и патронов; неепаленные деревни и факелы, валяющиеся как вещественное доказательство на их улицах; приказы о том, что немецкая армия не отступит ни на шаг, и дощечки с надписью: «Минное поле». И везде – трупы, трупы, раздетые и ограбленные фашистскими мародерами.
В потоке наступающих войск шла и Днепровская флотилия. Ее эшелоны растянулись от Пинска до Треблинки. Головным, как и раньше, шел гвардейский дивизион, которым временно командовал Селиванов. Катера стояли на длинных платформах и, казалось, летели в погоню за убегающим противником. Матросы и офицеры разместились в кубриках. Под зовущий вперед перестук колес жизнь шла своим чередом: около пулеметов дежурили зенитчики, а остальные штудировали набившие оскомину наставления, инструкции и памятки. Зато блаженствовали редакторы «Боевых листков», просматривая пачки корреспонденции. Да это и понятно: за время боев о многом захотелось рассказать матросам, а где же лучше всего писать заметку или вымучивать стишок, как не на занятии, когда ты заранее знаешь, какое слово скажет сейчас руководитель?
Но сегодня, хотя время было и неурочное, моряки толпились на палубах и молча всматривались в даль. Селиванов, переняв от Норкина его привычку, сидел на раски-душке около орудийной башни. Хотя не предвиделось никакого смотра, он надел парадный китель со всеми правительственными наградами и даже пуговицы надраил до белесого блеска. И причина была одна: на этом перегоне эшелон пересечет государственную границу – так неужели можно предстать перед поляками в затрапезном виде?
Граница. Сколько мыслей, воспоминаний порождает это слово. Граница – за ней уже чужая земля. Из-за границы ползли к нам в дом диверсанты, шпионы и бандиты. Она первая всегда принимала удар вражеских полчищ.
Граница… Каждый твой метр обильно полит кровью многих поколений и поэтому священен.
– Вон она, смотрите!
Полосатый столбик с государственным гербом и около него часовой. Немного дальше – другой такой же столбик, но на нем уже другой герб, около него другой часовой в непривычной для глаз форме. Вот и все. Как просто и неожиданно…
И земля, по которой бегут поезда, – обыкновенная земля. И не отличишь ее от той, что осталась позади. Здесь она такая же истрескавшаяся от жары, так же плотно утрамбованная солдатскими сапогами. Даже елки и березы точь-в-точь такие же, как на родине.
– Скажи пожалуйста, какая пакость на мою голову, – тихо говорит Жилин.
– Что случилось? – спрашивает Гридин, который по старой памяти завернул на тральщик.
– Погибну я теперь со своим образованием, – сокрушается Жилин. – Вот демобилизуюсь, вернусь в пароходство, а мне и всучат листок по учету кадров. Дескать, заполняй. Раньше-то я на все каверзные вопросы кратко отвечал: «За границей не был», «В контрреволюционерах не состоял». А теперь ведь все подробно описывать придется? И когда, и с кем, и где, и с какой целью. С ума сойти!
– А ты пиши кратко: «По приказу начальства, а зачем – ему виднее», – шутливо подсказывает кто-то.
– Начальству-то что? С него всегда взятки гладки, а ашему брату отдуваться придется.
И не поймешь, над кем издевается Жилин.
Вдруг вахтенный пулеметчик будто переламывается пополам, падает грудью на острую кромку пулеметной башни. Каска сваливается с его головы, ударяется о платформу, подскакивает и скатывается с насыпи.
Топот ног, лязг железа. Все готово к бою, но воевать не с кем. Труслив враг. Ударил из-за угла и скрылся. Найди его сейчас…
Бережно оцускают на палубу матроса, отстоявшего свою вахту. Кровавый венчик вокруг маленького багрового пятнышка на его виске. Лицо спокойное и даже немного добродушное. Его потускневшие глаза без злобы смотрят на плывущую мимо землю. Нет, не виновата она, эта земля, в его смерти, хотя и вырос на ней убийца. И народ не виноват.
Гридин считает момент подходящим и говорит:
– Я ведь к вам делегатом пришел. – Матросы окружают его, стихают разговоры. – Что ни говорите, а мы с вами одной кости. Вот и просили меня матросы с броняшек передать вам, что они понимают, какая судьба им выпала, и честь флотскую не замарают. Сами понимаете – здесь не дома. Промашку злопыхатели за преступление выдадут.
Тоже правда. Здесь не дома. Не одни друзья будут вокруг. В этом убедились еще по пути в Брест. Сильна кое в ком старая закваска, еще бредит кое-кто Великой Польшей от моря до моря, не понимает происходящего, надеется на возврат прошлого. А когда рушатся все надежды – достает из тайника припрятанное оружие и всю злобу вкладывает в выстрел из-за угла. Есть такие людишки. Бродят они по лесам, отсиживаются в болотах и лишь темной ночью, как тати, вершат свои дела.
А здесь для них вовсе раздолье.
– Ясно, товарищи? – спрашивает Гридин.
– Куда яснее, – отвечает Жилин и, сгорбившись, лезет в кубрик.
Столь неласковый прием заставил насторожиться: теперь матросы без нужды не появлялись на палубе. Пулеметы всегда были заряжены и готовы дать очередь.
Но к месту назначения прибыли благополучно. Паровоз подвел состав к берегу реки, свистнул на прощанье и ушел. Моряки попрыгали на землю и с интересом смотрели на реку, которая должна была теперь нести их дальше на запад. Кем будет она для них? Любящей матерью или злой мачехой? На взгляд трудно определить. Западный Буг здесь немного шире Припяти в верховьях, но мелководен (проселочная дорога спокойно уходит в воду и выныривает на том берегу). Но и это радовало: что ни говорите, а противно сидеть без дела в бронированной коробке и со скуки считать телеграфные столбы. Да и как-то неловко. Словно велосипедисту, который бредет по дороге с велосипедом на плече.
Пока матросы осматривали берег, реку и местных жителей, робко наблюдавших за ними издали, появились Селиванов с каким-то поляком. Одетый в довольно потертые пиджак и брюки, с непокрытой головой, на которой ветерок шевелил жиденький пушок, и болезненно бледный, он казался слабым, даже забитым.
– С этой цацей кровушки попортим.
– А чего ее портить? Саботировать начнет – Буг рядом, а трибунал в Пинске остался.
Так рассуждали некоторые матросы, наблюдая за беседой своего командира с поляком. Однако скоро мнение изменилось. Поляк оказался местным начальством и, вопреки обманчивой внешности, очень скорым на слова и действия. Едва кончилось совещание, как он крикнул что-то, и немедленно от толпы, стоявшей в стороне, К нему подбежал пожилой мужчина, вытянулся по-военному, выслушал, приказание, а еще через несколько минут берег огласился стуком топоров: начали сооружать скат для катеров.
– Видать, шарики у него не заржавели, – одобрительно заметил кто-то.
– Он их, не то что ты, частенько проворачивает, – моментально откликнулся другой.
– Во время работы прошу разговаривать только о деле. – Это сказал уже поляк, неожиданно вырастая около них.
Матрос выпрямился, играючи всадил топор в бревно, хотел было обрезать непрошеного указчика и осекся: в изможденном лице поляка было что-то такое от чего пропала вся охота разговаривать.
Поляки и матросы работали с краткими перерывами для еды и на сон, и уже к вечеру следующего дня первый бронекатер, взметнув брызги, неуклюже съехал в реку и лениво закачался на затихающих волнах.
Стоянка около Треблинки не была напрасной тратой времени. Моряки не только спустили все катера на воду и подготовили всё для следующих эшелонов, но и познакомились с населением, убедились, что и здесь очень много друзей. Побывали они и в лагере смерти, увидели своими глазами и бесконечные рвы-могилы, и ненасытные печи. Матросы своими руками осторожно перебирали детскую обувь, разложенную фашистами по сортам, сами находили в жирном пепле обломки нехитрых детских игрушек. И не стало благодушия, начавшего было зарождаться в головах некоторых людей, которые считали, что турнули фашистов со своей земли – и ладно, нечего торопиться добивать; дескать, пусть союзнички поработают, а свою голову и поберечь не грех.
Ко дню отплытия бригада была по-прежнему подтянутой, злой, охочей до драки.
* * *
– Ясно, Селиванов? Сейчас сентябрь, а в середине октября мы ждем тебя под Сероцком, – сказал Голованов и испытующе посмотрел на молодого комдива. Адмирал не особенно верил в расторопность Селиванова и не скрывал этого, чем не только обижал его, но и сердил.
«Что я, маленький, что ли? – думал Селиванов, глядя на карту. – Будто впервые поведу катера! Добро бы еще в бой, а тут простой переход в несколько сот километров», – В конце этого месяца будем на месте, товарищ контр-адмирал, – ляпнул Селиванов. – Если мы пойдем даже экономическим ходом…
– Арифметику и мы когда-то изучали, – поморщившись, перебил его Голованов, – Что вы знаете об этой реке?
Леня замялся. Река как река. Наверняка есть перекаты и плесы. Но раз выбросили здесь, значит, плавать по ней можно.
– То-то и оно, – неожиданно подобрел Голованов. – Ни вы, ни я толком ничего не знаем. Железная дорога подходит к реке здесь, ну и выбросили нас. Дескать, плывите!.. А у нас даже ни одной лоцманской карты нет. На ощупь пойдем… Ну, счастливого плавания!
Как хорошо, когда у тебя под ногами гудят моторы, а катер, чуть приподняв нос, на крыльях вздыбленной им волны несется вперед. Берега уплывают назад, сосновый бор сменяется лугами, на которых серыми смушковыми шапками торчат маленькие копенки. За лугами – березовая роща. И кажется, что нет никакой войны и плывешь ты по родной реке, еще немного и… дом.