Текст книги "Вперед, гвардия!"
Автор книги: Олег Селянкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)
Большой белый дом с колоннами рельефно выделяется на фоне темной зелени парка. И невольно брови сходятся над переносицей. Барский, панский дом это. И большой крытый скотный двор, и машины, и пруд, и теплицы – всё панское. У панов даже дороги свои. Они, асфальтированные, начинаются от порога усадьбы и стрелкой бегут до шоссе.
У простого люда свои дома и свои дороги. Маленькие, вросшие в землю хатки, покрытые потемневшей, полусгнившей соломой, тонут в море непролазной грязи. Здесь нет не только асфальта и клумб, но даже и деревянных полоп. Вместо них – земля. По ней ходят и люди и скот, живущие под одной крышей.
Такой моряки видели Польшу.
Вдруг тошнотворный скрежет железа о камни. Катер резко остановился, и не ухватись Селиванов вовремя за леера, так бы по инерции и слетел в мутную воду, шипящую у бортов.
– Сели, – говорит Волков, глушит мотор и выходит из рубки. Вместе с Селивановым он смотрит на волны, все ещё расходящиеся от катера, и хмурится: ползут они с загнутыми гребнями, шипя. Значит, справа и слева тоже мель.
Только несколько секунд размышления, а на мели уже сидят и второй, и третий, и четвертый катера. Остальные застопорили моторы и сбились в кучу.
– Первая, – говорит Селиванов и чертыхается. Вот тебе и приду к концу месяца! Трепло несчастное…
Катера снялись с мели и, как слепые котята, тычутся в нее носами, пытаясь найти фарватер. А солнце не останавливается, у него на пути нет препятствий, и оно идет, идет, отсчитывая часы. Давно миновала пора обеда, а фарватер все не найден. Полосатые футштоки торчат свечками, чуть погрузившись в воду.
– Дозвольте скупаться? – скаля зубы, предлагает Губанов, кряжистый и неимоверно конопатый матрос. Он уже расстегнул пуговицы, крючки и ждет только слова начальства, чтобы сбросить одежду.
Холодный ветер рябит воду, продирает даже сквозь шинель. Но иного выхода нет, и Селиванов говорит:
– Давай.
Губанов, стыдливо прикрываясь красными широкими кистями рук, прыгает в воду, ахает, секунду стоит, не смея вздохнуть, потом окунается, не то восторженно, не то подбадривая себя гогочет и медленно бредет поперек реки. Долго он петляет, но ни разу вода не может скрыть его белого зада.
– Влипли! – констатирует Селиванов. – Какой черт только выдумал плавать по этой речушке?
– Разрешите кормить команду? – спрашивает Волков. Селиванов зло смотрит на него, потом его вдруг охватывает апатия, и он говорит усталым, безразличным тоном:
– Команду накормить, и пусть отдыхает… Сколько мы прошли за день?
– Пока двенадцать километров.
– Да, дела….
Остаток дня тоже ушел на бесплодные поиски фарватера.
– Хоть на плечах тащи, – ворчит Селиванов и сдвигает фуражку на затылок. Этот жест говорит: «Бейся, не бейся – толк один».
– А ведь это идея! – оживляется Гридин. – Положим на дно реки катки – и волоком через перекат!
– Скажешь тоже, – недоверчиво косится на него Селиванов. – Как при царе Горохе…
– При чем здесь царь Горох? – обижается Гридин. – Иного выхода нет.
– Да ты думай, что говоришь! Кто полезет в такую воду и станет в ней целый день копошиться? Добро бы еще июль…
– Губанов снова полезет! Коммунисты полезут!.. А если прижмет, то и ты!
Но лезть в воду не пришлось. Поздним вечером на полуглиссере прибыл Голованов. Он молча внимательно выслушал Селиванова, просмотрел составленную им карту глубин, покачал головой и сказал:
– А ты говорил… Ну да с кем промашки не бывает… Завтра пришлю тебе два трактора. Выпросил у армии. Пойдешь на буксире у них.
И смешно и обидно: бронекатера, «водяные танки» – на буксире у тракторов! Слыхал ли кто-нибудь о подобном плавании?!
– Ты нос не вороти, – продолжал Голованов, заметивший гримасу недовольства, скользнувшую по лицу Селиванова. – Я до седых волос на флоте дослужился, да и то не гнушаюсь такой помощи, а тебе сам бог велел!.. День они у тебя работать будут, на весь день и поставь трактористов к себе на питание. И аттестатов не спрашивай. Так своему Чернышеву и передай, он ведь у тебя жмот порядочный. Даже с меня и то норовит содрать… Чернышев! Слышишь, про тебя говорю?
– Так точно, слышу, товарищ адмирал, – поспешно ответил Чернышев, немного помялся и выпалил – Только ставлю в известность, что это незаконно. У самих продуктов тютелька в тютельку!
– Знаю, все знаю, да молчу до поры до времени, – > усмехнулся Голованов. Ои еще не сердился, хотя в голосе и появились предостерегающие нотки.
– По ведомости проверить можно, – попытался отстоять свое добро Чернышев, не чуя беды.
– Для начала завтра же сдашь Чигареву два ящика консервов. Из тех, что еще под Пинском с базы флотилии незаконно получил. Законник!
– Товарищ адмирал…
– Мало? Я про обмундирование пока еще молчу.
– Все будет в ажуре, товарищ адмирал! – поспешно заверил Чернышев и как сквозь палубу провалился.
– То-то, – усмехнулся Голованов, посмотрел вслед Чернышеву и сказал неожиданно тепло, сердечно – Хороший командир базы. Из-под земли достанет, а обеспечит!.. Только за ним глаза да глазки нужно… Все понял, Селиванов?
– Так точно…
– И нос не вешай. Сообща и этот переход осилим… Чует мое сердце, что войдет он в историю… А почему бы я нет? Был Ледовый поход флота, почему, допустим, не быть Каменному? Ведь по камням днищем скребем, по камням, а все же идем вперед!
* * *
Селиванова разбудил топот ног над головой. Он взглянул на часы. До подъема оставалось еще около часа, значит что-то случилось. Наскоро одевшись, Селиванов вышел на палубу.
– Разрешите доложить, товарищ капитан-лейтенант? – спрашивает Латенко. Его усы свисают к подбородку тощими крысиными хвостиками, лицо осунувшееся, злое. Будто он только что вернулся из боя и разгорячен, взволнован.
– Докладывайте.
– Минут пятнадцать назад выстрелом с того берега убит матрос Загоскин.
А на том берегу нежно розовеют стволы берез. Как и на родной земле, беззаботно перекликаются птицы. Будто из-под Москвы перекочевала сюда эта рощица.
– Как это произошло? – спрашивает Селиванов и свиной ощущает неприятный, липкий холодок: может быть, сейчас его спину взял на мушку неизвестный стрелок, притаившийся в мирной рощице.
– Обыкновенно, – объясняет вахтенный, выступая из-за спины Латенко. – Он, Загоскин, значит, вышел на корму, постоял. В это время на том берегу словно обухом по сухому дереву кто ударил. Мне и невдомек, а потом сомнение взяло. Подошел, глянул—он лежит….
Тело Загоскина покрыли старым военно-морским флагом. Матросы разошлись по катерам. Селиванов спустился в каюту, прилег на койку, однако уснуть не мог. Странной и страшной казалась ему подобная война. И главное – кто стрелял? Может быть, это он вчера стоял на берегу и приветливо помахивал шляпой? Может быть, с ним вчера матросы поделились хлебом?
Нет, что ни говорите, а Мишке везет! Подсунул Лене дивизион, а сам отлеживается в тылу, нагуливает жирок. Конечно, не так-то уж приятно бродить на костылях, но все же лучше, чем сидеть на этих камнях и гадать, откуда прилетит очередная пуля.
Леня вздохнул и закрыл глаза. Ему вспомнились проводы в Пинске. На перроне, опираясь на костыли, стоял капитан третьего ранга Норкин. Тот самый Мишка Норкин, с которым в один день надевали новенькую шуршащую робу, – капитан третьего ранга! Рядом с ним, готовые помочь ему в любую минуту, – Ната и Катя. На лице Кати нет ничего, кроме беспредельного счастья и спокойствия. Ната – крепится. Она выревелась ночью и сейчас старается улыбаться, машет ему издали рукой, но близко не подходит: еще дома условились не обниматься при людях и не расстраивать друг друга.
Паровоз отрывисто свистнул, лязгнули буфера платформы, и поезд тронулся.
– Жми, Ленчик! И чехлов с пушек снять не успеешь – догоню! – крикнул Мишка.
Катя немедленно набросилась на него, начала за что-то выговаривать, а Натка взмахнула несколько раз носовым платком, потом поднесла его к лицу, согнулась и спряталась за Мишкину спину…
Что она делает теперь?..
– Команде вставать, койки убрать! – зычно выкрикнул дневальный привычную команду.
Селиванов потянулся и встал: начинался новый трудовой день. Его точно рассчитанный распорядок не должны ломать ни мели, ни выстрелы.
И если Селиванов мало спал в эту ночь, то Ясенев совсем не ложился. В штаб бригады поступили сведения не только об убийстве Загоскина. Перед Ясеневым лежала целая стопка шифрованных радиограмм. В них говорилось и о выстрелах, и о листовках, в которых всем морякам предсказывалась скорая смерть, и о многом другом, чего следовало ожидать на чужой земле и что в то же время явилось неожиданностью. Ясенев, как и Голованов, верил в своих людей, и случись все это чуть раньше, когда еще не так много гвардейцев легло в госпитали, решение было бы одно: усилить бдительность и не поддаваться на провокации, какими бы они порой вызывающими ни были. Но в бригаду прибыло пополнение. В отличие от предыдущего, оно почти целиком состояло из молодых матросов, недавно окончивших школы специалистов. Большинство – необстрелянная, зеленая молодежь. Какое впечатление произведут на них все эти неурядицы? Не породят ли они ненависти ко всему населению? Не найдется ли человека, который осмелится сорвать свою злость на неповинных жителях?
Если да, то это страшно. Мараговского нет, но мараговщина еще есть. Уже и сейчас можно услышать разговоры о том, стоит ли миндальничать. «Они» первые стрелять начали… А до того, кто эти «они», некоторым дела нет.
Армейцам значительно легче: солдаты невольно общаются с населением, присматриваются к нему и имеют возможность правильно оценить обстановку. Матросы лишены такой возможности. Они в одиночестве идут по реке, слышат выстрелы, а если и видят поляков, то насупленных, настороженных. Отношение поляков тоже понятно: чего только не наговорила фашистская пропаганда, чего только не приписала «черной смерти»!
А что будет, если с катеров раздастся хоть один, только один выстрел?
В комнату, как всегда без стука, вошел Голованов, посмотрел на утомленное от бессонницы лицо Ясенева, увидел стопку радиограмм и крикнул:
– Вестовой!
Тот моментально вырос на пороге.
– Проветрить комнату, это убрать. – И палец небрежно коснулся пепельницы, забитой окурками.
Вестовой исчез бесшумно.
– Ну? – спросил Голованов, садясь на стул и придвигая его к Ясеневу. – Все куришь и мудришь, мудришь и куришь?
– Должность такая, – вяло ответил Ясенев и тут же пожаловался – Ни черта в голову не приходит!
– И наплевать! Что можно сделать в нашем положении? Провести беседы и… Пожалуй, все? Да и от бесед, чует мое сердце, толку мало будет. Ты ему о братской солидарности говорить будешь, а у него друга убили…
– Значит, сидеть и ждать, пока наши не озвереют?
– Допустим, этого я не говорил, – перебил его Голованов и нахмурился. – Беседы ты запланируй и обязательно проведи. А я знаешь что думаю?
Ясенев посмотрел на адмирала, потянулся за папиросой и тут же отдернул руку, словно обжегся.
– Чего ты?
– Ну ее. И так во рту кислятина.
– Мы, и особенно вы, политработники, – продолжал Голованов, – частенько допускаем ошибку. Мы часто и очень многословно уговариваем. А мне кажется так объяснил – и требуй по всей строгости законов!.. Я распорядился, чтобы работники трибунала ознакомили всех с соответствующими статьями уголовного кодекса… За мародерство и бандитизм – трибунал!
Желваки на скулах адмирала окаменели. Он так смотрел на Ясенева своими беспощадными глазами, будто уличил его в одном из этих страшных преступлений.
– Твое мнение?
Ясенев машинально собрал радиограммы и сказал, ее скрывая сожаления:
– К несчастью, это единственный выход… Между прочим, здесь есть донесение о том, что матрос из батальона Козлова напился и разодрался с поляками.
– Немедленно под трибунал! – отрезал Голованов и поднялся.
Светлоликое солнце степенно выплыло из-за горизонта, поднялось над лесом. Ожил городок: открылись первые окна, потянулись на рынок домохозяйки, а из ворот штаба бригады выехал мотоциклист. У него в сумке лежал приказ о передаче дела матроса Абабкина военному трибуналу. Асфальт шуршал под шинами, мелькали белые столбики, стоявшие по обочинам. Редкие пешеходы, заслышав треск мотора, поспешно уходили с дороги и с опаской поглядывали на мотоциклиста, с сумасшедшей скоростью несущегося куда-то. А он, поглощенный наблюдением за дорогой и чтением мелькающих указателей, не видел ничего, не подарил улыбки ни одному встречному, не подмигнул лукавым глазом ни одной заглядевшейся на него панночке. Только около развилки дорог мотоциклист остановился и спросил у солдата, сидевшего за рулем трактора:
– Дзень добжий, пане. Пшепрошу пана бардзе… я, я маю дзийти до Вишкува?
Солдат заглушил мотор, неторопливо вытер руки ветошью, сдвинул на затылок пилотку и степенно ответил:
– Туточки, прямиком. А ты, земляк, откудова?
– Черниговский.
– А мы из Костромы. Закурим?
– Не время. Дзенькую пана!
– А подь ты к лешему.
Трактор взревел мотором, сверкнул на солнце отшлифованными гусеницами, перевалился через канаву и напрямик через поле пошел к белеющей за кустами полоске Западного Буга. Там его встретили моряки.
А еще немного погодя, раздирая гусеницами плотный дерн, трактор медленно пошел по берегу. За ним на длинном буксире тащился бронекатер Волкова.
Так начался второй день плавания по Западному Бугу. А сколько еще таких дней впереди? Не счесть.
2
Ушел дивизион, и Норкин сразу почувствовал себя вырванным из привычной обстановки, лишенным самого главного, без чего и жизнь не в жизнь. Жил он теперь в маленькой комнатке мезонина. Узенькое, как бойница, окно выходило на реку, и он мог часами наблюдать за катерами. Да что толку? Чужие были эти катера.
Норкин вначале думал, что это чувство одиночества ослабнет со временем, стоит только несколько дней просидеть вот так, ничего не делая, в своей каморке. И он сидел. Глядел в покатый потолок, слушал радио, опух от сна, зачитал до дыр случайно попавшуюся ему книгу, но тоска только усиливалась. Пробовал сойтись с офицерами штаба флотилии, которая пришла сюда, – не получилось: они жили своей жизнью, у них были свои заботы. Даже разговаривали они не о том, как тот или иной катер вел себя в бою, что бы нужно было сделать командиру, а подолгу спорили, где лучше – в Киеве или Пинске, гадали, будет или нет очередное присвоение званий к годовщине Октября, и судачили еще о многих подобных вопросах, над которыми Норкин никогда не задумывался, которые его никогда не волновали.
А вечером – «женатики» спешили под семейный кров, холостяки садились за преферанс, просиживали за ним до глубокой ночи и вели опять те же разговоры.
Даже вечерние прогулки по набережной скоро пришлось прекратить. Дело в том, что вслед за флотилией в Пинск вошла, взяв его без боя, целая орава барышень неопределенной профессии. С наступлением темноты они пестрой толпой наводняли набережную – единственное место, пригодное для гуляния, – и настойчиво осаждали офицерские сердца. Может быть, и закружился бы Норкин в этом на первый взгляд заманчивом хороводе, но девицы перестарались. Одна из них, подсевшая к нему, едва он опустился на скамейку, промолвив несколько ничего не значащих фраз, сказала, что с ним очень хочет познакомиться ее подружка.
– Уж и очень, – неохотно усмехнулся Норкин. – Она меня, поди, и в глаза не видела.
– Да вас здесь все знают! Как можно не хотеть с вами познакомиться? – необдуманно выпалила сводня.
Норкин понял, что этим девицам нужен муж с положением, что сам человек для них что-то второстепенное. Это обидело, насторожило, заставило избегать подобных знакомств.
Одно утешение – Катя. Она каждый день навещала его, и, хотя прежние взаимоотношения не были восстановлены, Норкин все больше и больше привязывался к ней, все больше попадал под ее влияние. Катя командовала им, стараясь выставить все это в таком свете, будто он сам хотел сделать так, а не иначе, установила строгий режим и даже изредка читала ему нотации.
Сегодня Норкин был явно не в духе. Мелкий дождь нудно стучал о крышу, ветер посвистывал в щелях, и он, накинув на себя шинель, лежал на кровати. Из невыклю-чаемого репродуктора вырывались хриплые звуки, отдаленно напоминающие музыку и почему-то называемые симфонией.
Так же нехорошо было и на душе у Норкина: врачи опять отклонили его просьбу, опять прописали постельный режим, а Голованов, случайно находившийся в штабе флотилии, подкрепил их решение своим приказанием.
– Тошно, Катюша, тошно, – продолжал Михаил начатый разговор. – Отвык я от такой спокойной жизни. Ты только подумай: целые дни лежу на кровати и гляжу в потолок!.. С тоски и запить не долго.
– Глупости, – не повышая голоса, сказала Катя. Она сидела на единственном стуле и не спеша пришивала новые нашивки к рукаву кителя Норкина. – Я просто не понимаю, удивляюсь, как ты можешь жаловаться на безделье? Тебе дали заслуженный отдых, ну и используй его. – Наотдыхался, баста! Все кости болят.
– Неужели для тебя отдых – только лежать на кровати?.. А я вот больше всего люблю книги. Как много в них интересного!
– Держите меня! Она Америку открыла!
– Ничего ты не понимаешь! – вспыхнула Катя. – Если бы понимал – не хандрил, а радовался бы!
Норкин закрыл глаза и нарочито зевнул, давая этим понять, что разговор осточертел ему и он не прочь вздремнуть.
– Хочешь, Миша, принесу тебе хорошую книгу?
– О чем там? Нежные влюбленные лобзаются под соловьиные трели? Читывал, и неоднократно… А настоящей книги здесь днем с огнем не найдешь.
– Миша! – мягко, но с упреком проговорила Катя. – Откуда в тебе такая злость, пренебрежение? Ты посмотри кругом, вникни в жизнь…
– А ты сама-то знаешь жизнь? – Норкин сел на кровати и продолжал горячо, страстно: – Все мы не знаем жизни! Разве мы видели ее? Ни минуты свободной!.. За эти дни, Катя, я посмотрел на жизнь и, откровенно говоря, многое узнал… Как-то за боями и не приметили мы своего тыла. Знали, что все работают, ну и так далее. Считали, что раз мы воюем, жизнью своей рискуем, то остальные должны обеспечивать нас, и никаких гвоздей!.. А глянул… Немного глянул, одним глазком глянул… Ведь народ-то последние силы в войну вкладывает! Недоедает, недосы-вает!.. Ничего для победы не жалеет.
– Знаю.
– Знаешь? Откуда ты можешь знать?
– Мама писала. Они с сорок первого картофельные очистки варят и едят. Только из-за карточек папа пошел опять на завод… В цехе им даже дополнительный обед дают…
Катя замолчала и подозрительно долго откусывала нитку, закрыв лицо кителем. Норкин закурил. Он мысленно перенесся домой, и острая боль резанула сердце: ведь опять за несколько месяцев не послал домой даже открыточки… Как-то живет мама? Да и живет ли?..
Норкин швырнул окурок на кол, раздавил его каблуком и спросил глухим голосом:
– Почему ты мне ничего не говорила?
– О чем?
– Ну… о своих родных. И вообще.
– А ты спрашивал? Разве тебя это интересовало?
Тоже верно. Катина биография интересовала его только с одной стороны: как она дошла до жизни такой? Теперь Норкину стыдно за свою черствость, он мысленно поклялся сегодня же написать письмо маме, а потом писать ей регулярно и как можно обстоятельнее.
– Ты что задумался?
– Так… И разве после этого я могу спокойно отсиживаться в тылу?
– Всему свое время.
Катя сняла с кителя обрывки нитей, встряхнула его и спросила:
– Хорошо?
– Ага… Слушай, Катя… Расскажи о себе… Все расскажи.
– Только не сегодня… Потом…
Скоро Катя ушла, и в комнате сразу стало холоднее, сумрачнее. Норкин подошел к окну. Темно, ничего не видно. Только по стеклу бегут извилистые струйки воды да вдали мерцает одинокий огонек, бессильный рассеять мрак. Неизвестный огонек, но он манит, влечет к себе.
Так и Катя. Она, как этот огонек, манит к себе оставаясь неизвестной. И что еще странно – когда он с ней был очень близок, то думал, будто знает ее, а на поверку – ничего подобного! Душа Кати, оказывается, была скрыта для него.
Он считал Катю просто смазливой и взбалмошной бабенкой. Она оказалась красивой, настойчивой и главное – душевным товарищем. Все ли это? А не утаила ли она и сейчас от него чего-нибудь?
Норкин задернул штору, прошелся по своей клетушке и сел за стол чтобы написать письмо матери. Сидел больше часа, но лист бумаги остался чистым: не мог он сегодня писать.
На следующий день Катя долго не приходила. Он уже начал волноваться, хотел звонить в госпиталь, и вдруг ома вошла и заявила, едва перешагнув порог:
– Тебе, Мишенька, привет от Мараговского. Большущий! Вот такой!
До Норкина не сразу дошел смысл сказанного, а потом, когда все стало ясно, он засыпал ее вопросами:
– Где ты его видела? Когда? Оправдали? Почему не привела сюда?
Катя неторопливо сняла шинель, берет, стряхнула с него дождевые капли и ответила, копошась у вешалки: – Я к нему ходила. Передачу отнесла.
Норкин нахмурился. Он рассердился на себя: ведь Данька ему гораздо ближе, чем Кате, а он забыл о нем.
– Почему ты мне ничего не сказала?
– Решила, что тебе не совсем удобно идти в тюрьму, нести передачу. Кто знает, как взглянут на это? А я? Мелкая сошка, и с меня взятки гладки.
– Умный не осудит, а на дураков мне наплевать! – фыркнул обозленный Норкин. – Почему я не могу навестить Мараговского? Что он, гаденыш какой-то?
– Не в этом дело, Миша, – спокойно ответила Катя. – Мараговский не гаденыш, но тебе идти к нему не следует. Это будет похоже на демонстрацию.
– Все равно пойду! – уперся на своем Норкин. – Завтра же пойду! Не веришь?
Катя пожала плечами, сняла чайник с плитки и сказала:
– Давай лучше чай пить.
Потом слушали концерт из Москвы, посплетничали немного, и Катя начала собираться домой. Норкин помог ей надеть шинель и вдруг сказал, привлекая ее к себе:
– Оставайся… Совсем…
Катя удивленно вскинула на него глаза, зарделась, на мгновение прильнула к нему, потом вздохнула, отстранилась.
– Нет, Миша.
– Почему?.. Я ведь тебе серьезно говорю.
– Не надо….
– Почему? – начал сердиться Норкин.
– Потому… Ты хочешь, а не любишь меня. До свидаиия! – Катя рванулась и сбежала по лестнице.
– Катя! Катя! Ты придешь завтра? – крикнул Михаил, стоя над лестницей и вглядываясь в темноту.
– Приду….
Нет, Норкин не сердился на Катю. Он был готов оправдать даже и не такой ее поступок. И лежа в постели, он думал о ней, сравнивал ее с другими известными ему женщинами, и сравнение, разумеется, было не в их пользу.
И вообще Катя исключительная: она добрая, красивая, душевная, бережет его авторитет, не навязывается, она… Да разве все перечислишь? Взять, для сравнения, ту же Ольгу. Она нисколько не похожа на Катю. Они – как ледяшка и капелька ртути. Ольга – представительная, солидная дама. Многие заглядываются на нее, но она сама – только на Володю. Он для нее – центр мира. Кажется, все в ней хорошо, однако не лежит душа к ней и все тут! Каким-то холодом веет от ее рассудительности, от слов, движений. Она бы никогда не осмелилась пойти в тюрьму к товарищу мужа. Ей семейный уют, тишина – дороже всего.
Да, тюрьма… Много страшного говорено про это заведение. Как-то там Мараговский… Нет, обязательно надо сходить к нему, обязательно! Трудно ему сейчас.
Мараговскому действительно было трудно. Его не испугали ни теснота, ни вонючие испарения множества грязных тел, ни скудный паек, про который говорят: «Жив будешь, а гулять не захочешь». Все это можно и перетерпеть. Страшило, сгибало к земле то, что рядом с ним сидели те, кого он презирал и ненавидел больше всего: вчерашние полицаи, старосты, лесные бандиты и дезертиры. Мараговскому хотелось выть только от одной мысли, что кто-нибудь поставит его на одну доску с ними.
Первые часы пребывания в камере прошли в борьбе за власть, и Мараговский, которого поддержало несколько таких же, как и он, случайных «гостей», кулаками отвоевал для себя лучшее место на полу и право неприкосновенности. А затем потянулись однообразные до тошноты, бесконечные дни. Даже ночь не приносила облегчения: преследовали кошмары, а если и снилось что-либо приятное – тем горше было пробуждение.
Карпенко, проскользнув в камеру за спиной Марагов-ского, прочно держался за него, превратился в некое подобие его тени. Он ни с кем не разговаривал, считал всех ниже себя и в первый же день попросил бумаги, чернил и все время писал пространные жалобы всем, кто, по его мнению, мог вызволить его из беды. Мараговский написал только одно письмо на имя Калинина, да и то просил не о помиловании, а о замене тюрьмы отправкой на фронт.
Карпенко изо дня в день писал письма, отправлял их и упорно ждал счастливого для себя ответа. Стоило стукнуть окошечку, как он подскакивал к нему и с мольбой и надеждой смотрел на надзирателя. Но дни шли, а ответа не было. Лишь однажды ему вручили измятый конверт. Карпенко схватил его, пробился сквозь завистливую толпу к окну, затянутому толстыми железными прутьями, и разорвал конверт. И вдруг счастливое выражение слетело с лица Карпенко, руки задрожали, опустились, из глаз полились слезы обиды. В камере раздался хохот. Вчерашние дезертиры и полицаи издевались над чужим горем. Маратовский размахнулся и со всего плеча ударил ближайшего. Тот захлебнулся и упал. А Мараговский уже шел дальше, лупя всех встречных. И наступила зловещая тишина. Конечно, Мараговский не был сильнее всех, сидящих в камере. Среди заключенных нашлось бы много таких, которые один на один связали бы его в узелок, но все отступились от него. Они боялись дежурных надзирателей, которые открыто держали сторону этого непонятного, задиристого и ненавидящего всех матроса.
Мараговский подошел к Карпенко и остановился напротив него. Тот с какой-то тайной надеждой в глазах протянул ему злополучный листок. На нем было написано небрежными кудреватыми буквами:
«Выкручивайся сам, как знаешь. А у меня есть законный муж, и до бандитов мне нет дела».
Мараговский скомкал бумажку и тихо, но гневно прошипел:
– А ты на что надеялся? За погоны, а не за тебя она замуж выходила!
Весь день Карпенко был молчалив. Даже к окошку не бегал. Лишь ложась спать, он сказал:
– Как же так. Ведь я ее любил… Как только выйду, устроюсь – она еще пожалеет…
Мараговский не верил в скорое освобождение Карпенко, но промолчал. Зачем бить лежачего?
А вот в свое освобождение Мараговский верил, как и всякий заключенный. Но время шло, а ответа все не было. Надежда сменилась покорностью судьбе, тупым отчаянием, на смену которому пришла злость. Не он ли, Мараговский, жизни не жалел для Родины? А что он получил за это?
Мараговский окончательно замкнулся и волком смотрел на всех.
И вдруг сегодня ему вручили передачу! Мараговский даже не сразу подошел к окошечку. Потом он долго вчитывался в неровные строки, набросанные карандашом. Дошел смысл записки – запершило в горле, поволока легла на глаза, затуманила их. Нет, это не ошибка, его не забыли, у него есть друзья! Радость была так велика, что он, счастливо улыбаясь, роздал почти всю передачу. Только письмо спрятал в грудной карман кителя.
– От кого? – тихо спросил Карпенко с завистью.
– От комдива… Он тебе тоже привет передает, – соврал Мараговский: у него снова затеплилась надежда, и он был готов обласкать всех.
В размышлениях о свободе проходит ночь. Серый рассвет вползает в камеру. Осторожно перешагивая через скрюченные тела, Мараговский подходит к окну.
– Эй, прочь от окна! – кричит часовой с угловой башни и рвет затвор винтовки.
* * *
– Стой, кто идет? – в это же время кричит и вахтенный матрос на Западном Буге.
– Свои, – отвечает ему звонкий голос. – Их превосходительства Копылов и Пестиков из госпиталя пожаловали!
Час был ранний, ни одним распорядком не предусмотрен подъем в это время, но на катерах уже никто не спал, и задорный ответ Копылова слышали многие. Бронекатера Селиванова и тральщики Чигарева шли теперь вместе, будто снова стали одной частью, и много матросов высыпало на берег встречать прибывших. Впереди всех бежал Жилин. Он налетел на Копылова, облапил его, зачем-то несколько раз ударил его кулаком в грудь, а потом с такой же стремительностью набросился на Пестикова. Прибывших затормошили, задергали, засыпали вопросами. Пестиков отмалчивался, потирая руки, исчерченные еще не побледневшими шрамами. Зато Копылов, распахнув бушлат и сверкая новеньким орденом, охотно отвечал на все вопросы с такой уверенностью, будто все это он знал из самых достоверных источников. Особенно много и долго он разглагольствовал о Варшаве. Если верить ему, то Варшаву взять – раз плюнуть.
– Понимаете, флотилия ударяет вдоль по Висле, армия форсирует реку и точка! Силищи у нас – не сосчитать!
– Скажи пожалуйста, как просто, – удивляется Жилин.
– А ты как думал? Я уж говорил, силища у нас собрана огромная, все готово!.. Только высшему начальству немного побольше решительности – и ударить по немцам. Ходом бы до Берлина шли!
Матросов явно забавляет самоуверенность Копылова, они украдкой посмеиваются, перемигиваются, но не перебивают его: что ни говорите, а это неожиданное развлечение, да и зачем портить встречу, зачем огорчать товарища? Пусть треплется, раз ему охота. Вреда от этого никому нет.
– У меня, Копылов, вопросик к тебе, – неожиданно говорит Жилин.
Копылову неприятно, что его перебивают, он хмурится, но пересиливает себя и кивает головой.
– Корова и коза ведь траву едят? – совершенно серьезно спрашивает Жилин и смотрит на Копылова своими ясными и добродушными глазами.
– Ну, траву, – осторожно соглашается Копылов, ожидая подвоха.
– Значит, пища у них одинаковая?
– Ну…
– А почему одни лепешками, а другие орешками ходят?
Проще всего – послать Жилина подальше, но любопытно узнать, к чему развел он эту волынку, и Копылов сдерживается, выжидательно молчит.
– Значит, не знаешь? – спрашивает Жилин.
– Не знаю.
– Скажи пожалуйста, как интересно получается; в дерьме разобраться не может, а о государственных делах судит, – сокрушается Жилин, прячет усмешку в углах рта и неторопливо идет к катерам.
– Купил, черт плешивый! – громче всех смеется Копылов и, перебросив через плечо полупустой вещевой мешок, подымается по трапу на палубу катера.
Чигарев слышал разговор матросов, но не вмешался в него, хотя Копылов безбожно врал о силах, собранных, по его мнению, на берегах польских рек. Не так уж они были велики, как думал Копылов. Конечно, если смотреть на карту, читать условные знаки, испестрившие ее, то можно вообразить и не это. Но какова цена всем цифрам? – вот в чем вопрос. За время летнего наступления все части потеряли почти половину личного состава, и теперь перед противником стояли не грозные дивизии, готовые к бою, а полки и даже батальоны, сохранившие знамена и номера своих прежних дивизий. Да и оставшиеся в строю солдаты были далеко не те, которые вели недавно наступление. Оборванные, усталые, они охотно отлеживались в блиндажах, не отказывались передохнуть в населенном пункте, но в наступление не рвались. Правда, и у немцев силы были не ахти какие. Однако на них работала природа: закрепившись на гористых берегах рек, они просматривали и простреливали подступы к ним. Сломить их можно было только мощным огневым ударом, задавить массой, но этого-то и не хватало советским войскам. Осенние дожди так расквасили проселочные дороги, что на них тонули, вязли в грязи не только автомашины. Даже русские лошади, которым ничто не в диковинку, тщетно вытягивались в струнку и налегали на постромки: жидкая грязь засасывала и колеса и ноги. Вереницы подвод и машин стояли на дорогах. Появись в воздухе фашистские летчики – целей для бомбометания им долго искать не пришлось бы.