Текст книги "Вперед, гвардия!"
Автор книги: Олег Селянкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
– Полный назад! – крикнул Мараговский, и тральщик, таща своего больного собрата, начал медленно разворачиваться.
Карпенко, как только просвистели первые пули, исчез в машинном отсеке и забился в свой уголок между мотором и газогенератором. Мотористы все еще возились около мотора. Вот один из них охнул и как-то странно повалился на бок. Около его головы расползалась темноватая лужица. «Как куропаток перебьют!» – мелькнуло в голове Карпенко. Он вскочил, за несколько минут заменил злополучную поврежденную деталь, и, когда тральщик Маратовского начал поворот, сто пятьдесят четвертый неожиданно дал полный ход. Катера развернулись словно вокруг оси, катер Маратовского выскочил на мель, швартовы лопнули. Это никого не удивило и не взволновало: в бою всякое бывает. Мараговский пробовал сняться с мели своим мотором – ничего не вышло: катер засел крепко. Вся надежда была на товарища. Но напрасно ждали его моряки. Сто пятьдесят четвертый уже скользнул в Припять и теперь полным ходом удирал от города. Некоторое время над берегами виднелась его мачта с развевающимся на ней флагом, потом исчезла и она. Катер Мараговского остался один под хлещущими по нему свинцовыми струями. Правда, пехотинцы открыли огонь из минометов, стреляли из винтовок, пулеметов, но противник торопился наверстать упущенное и бил со всех сторон, бил не переставая. Казалось невероятным, что Копылов еще стоит около пулемета, что его не снесло этим вихрем.
Мараговский понял, что долго так продолжаться не может. Он осмотрелся. Ничего утешительного: или снимать катер с мели, или бросать его здесь и вплавь добираться до десантников. Но как можно бросить катер, если он еще живой? Один мотор не может снять или хотя бы раскачать его; значит, нужно помочь ему. И Мараговский решился. Он встал на борт и крикнул: – За мной! В воду!
Еще не понимая в чем дело, матросы попрыгали за своим командиром. А он, стоя в воде по грудь, уже подпирал плечом борт катера.
– Все в воду! Копылов! Прыгай! – кричит Маратовский.
– Не могу. Ноги побиты.
На катере, кроме тяжелораненых десантников, осталось три человека: моторист, рулевой и Копылов, по-прежнему огрызающийся из пулемета на каждую вспышку.
Укрывшись от пуль за бортом катера, моряки подвели под него бревна и нажали на них. Струя, взвихренная винтом, рвала одежду, вымывала из-под ног песок, норовила свалить, но матросы упрямо добивались и добились своего. Катер нерешительно дрогнул, замер, как бы в раздумье, и вдруг пополз все быстрее и быстрее.
– По коням! – крикнул кто-то из раненых десантников, помогавших команде катера, ухватился за леера и только выпрямился, как очередь прошлась ему по груди. Потемнела тельняшка, покрылась растущими темно-бурыми пятнами, и матрос, нелепо раскинув руки, упал в воду. Она сомкнулась над ним.
– Буксируемся! – крикнул Мараговский и, уцепившись руками за леерные стойки, потащился за катером, который уже спешил за спасительный выступ берега.
Так и вышли они из боя: у пулемета – побледневший, ослабевший от потери крови Копылов, в рубке – Моисеев с разбитой пулей скулой, в машинном отсеке – моторист, а остальные – за бортом.
Отсутствие в Пинске сопротивления оказалось неожиданностью не только для непосредственных участников десантной операции. Крепко призадумался Голованов, а командующий армией, которому была придана бригада, просто считал, что фашисты заманивают в ловушку, и наотрез отказался посылать подкрепление до тех пор, пока обстановка не станет более ясной. Прибытие дивизиона Норкина тоже не внесло ясности. Правда, были пленные, на первом допросе они единодушно показали, что не ждали нападения, не приготовились к сопротивлению, но разве не могли они умышленно соврать? И опять мнения разделились: Голованов настаивал на немедленной высадке главных сил, а командующий армией предлагал подождать.
Взошедшее солнце залило город светом, и стены домов порозовели, будто на них легли отблески пожаров. Теперь стрельба не смолкала ни на минуту. Голованов, заложив руки за спину, нетерпеливо ходил по берегу около застывших в ожидании бронекатеров. Немного в стороне от него стояли Норкин и командиры отрядов. Голованов видел их хмурые лица, чувствовал на себе взгляды, полные недоумения и осуждения, но ничего поделать не мог. Нужно было немедленно высаживать войска в город, а где их взять? Он отдал все, что было у него.
Тарахтенье мотора привлекло внимание Голованова. Он остановился и посмотрел на реку. По ней, окутанный клубами белого пара, шел тральщик. На его борту виднелись цифры «154». Тральщик, описав дугу, подошел к берегу. Карпенко спрыгнул на землю и, словно не замечая Чига-рева, сверлившего его глазами, направился к Голованову.
– Разрешите доложить, товарищ контр-адмирал?
– Докладывайте, Карпенко, – ответил Голованов и заметно оживился. Он надеялся, что Карпенко доставил ему те последние данные, которые убедят командующего армией.
– Задание выполнено, потерь не имею.
Лицо Голованова оставалось по-прежнему спокойным, но глаза налились гневом. Не того ждал адмирал. Карпенко – старый служака, мог бы и сам догадаться, что сейчас важнее всего общая обстановка в городе, а не формальный доклад одного катера. Эку невидаль сообщил! «Задание выполнил»! Все катера задание выполнили.
– Разрешите? – спросил Чигарев, останавливаясь в трех шагах от адмирала.
Голованов взглянул на его хмурое решительное лицо, иочувствовал, что у нового комдива есть особые причины вмешиваться в его разговор и ответил:
– Да.
– Где вы оставили катер Мараговского?
В глазах Карпенко мелькнуло подобие растерянности, но он быстро справился с собой и ответил, глядя прямо в глаза Голованова:
– Мы с ним были вместе. Маневрируя около берега, Мараговский выбросил катер на мель… Мы не могли его снять.
– Товарища в беде бросили? – Голос Чигарева даже слишком спокоен, и от этого становится страшно. Пальцы теребят кобуру пистолета.
За мгновение, не поддающееся учету, Карпенко заново пережил все: и чмоканье пуль, и страх смерти, и рывок, катера, и треск лопнувших швартовых. И, как это всегда бывает с трусами, ему теперь казалось, что по ним било множество пулеметов и даже батарей. Не уйди он – лежал бы сейчас сто пятьдесят четвертый грудой обломков, как и катер Мараговского. А в том, что тот погиб, у Карпенко не было сомнений. Погиб катер Мараговского – нет лишних свидетелей (команда сто пятьдесят четвертого наговаривать на себя не станет), и Карпенко, умышленно повысив голос, чтобы его слышали и офицеры, стоявшие в стороне, сказал:
– Некого бросать было… Развалина….
– Чем его так? – спросил Голованов. – Пушки и пулеметы.
И столько уверенности было в голосе Карпенко, что никому даже в голову не пришло усомниться в правдивости его слов, хотя никто не слышал ни одного пушечного выстрела. Да и не это волновало сейчас. Всех задела за живое гибель тральщика Мараговского. Все время был такой удачливый, вылезал, казалось бы, между зубов смерти, а тут погиб, погиб, когда все остальные не имеют даже пробоины. А каково сейчас десантникам?
– Норкин! – сказал Голованов, и Михаил подбежал к нему. – Вышли два отряда для стрельбы с закрытой позиции. Снарядов и мин не жалей.
– Есть, – ответил Норкин и только хотел идти, как к Голованову подошёл Ясенев и сказал, почему-то подмигивая Норкину:
– Командующий армией приказал высадить в город главные силы. Пехота уже на подходе.
– Отставить, Норкин! Сначала выбросишь подкрепление десантникам, а потом становись всем дивизионом на огневую и не давай вздохнуть фрицам!
Но не успел Норкин убежать на бронекатера, не успел отдать приказания командирам отрядов, как кто-то радостно крикнул:
– Идет! Катер Мараговского идет!
Все враз повернулись к реке. Катер Мараговского, накренившись на правый борт и зарываясь носом, медленно шел к месту стоянки. Стволы спаренного пулемета смотрели в небо. Между коробок с пулеметными лентами лежал Копылов. Жилин что-то колдовал над его обнаженными ногами. Тральщик шел вдоль притихших катеров, и всюду молча стояли моряки, приветствуя товарища, которого уже считали погибшим.
На Карпенко никто не обращал внимания. Он мог бы бежать, скрыться в лесу, болотах, но ноги его отяжелели, казалось вросли в землю. С землисто-серым лицом стоял он безучастно около Голованова.
Петля стального троса, брошенная нетвердой рукой, плюхнулась в воду. Матрос, стоявший впереди других, зашел в воду, поднял трос, вынес на берег и набросил на ломик. Мараговский, засунув забинтованную руку за борт кителя, сошел на берег, направился к Голованову. И тут он увидел Карпенко. Судорога искривила губы, и, сделав еще шаг, Мараговский закатил ему звонкую оплеуху. Карпенко молча схватился за щеку.
– Арестовать обоих, – сухо сказал Голованов.
А с тральщика уже выносили раненых. Норкин, увидев Копылова, подумал: «Да, этот не пустышка».
К бронекатерам подошла пехота.
Начался первый день боев за освобождение Пинска.
Глава девятая
ПРЕГРАДЫ РУШАТСЯ
1
Противник умело использовал те два часа передышки, которые невольно дало ему командование советскими войсками, и едва катера Норкина, принявшие подкрепление десантникам, оказались вблизи Пинска, как около них начали рваться мины и снаряды. Однако катера упрямо шли вперёд, подминали под себя не успевающие осесть фонтаны разрывов. Но в том месте, где Припять почти под прямым углом сливалась с Пиной, ее перегораживал пляшущий частокол белых водяных столбов. Катер Баташова, который шел головным, с полного хода врезался в него. Катер вздрогнул от удара, на носу его вспыхнуло пламя, и ос-колки застучали по орудийной башне и рубке. Один осколок, врезавшись в смотровую щель, заклинился в ней. В лицо Баташову брызнули тысячи раскаленных иголок. Страшная боль электрической искрой ударила в голову. Баташов вскрикнул, закрыл лицо руками и рухнул к ногам рулевого. Тот бросил быстрый взгляд на командира отряда и снова прильнул к смотровой щели: берег рядом, и рулевому нельзя ни на секунду оторваться от штурвала.
Норкин ничего не знал о несчастье с Баташовым. Его удивило только то, что Баташов, один из опытнейших командиров отрядов, не попытался пройти к центру города, а выбросился на берег, едва оказавшись на окраине. Но фашисты стреляли все чаще и чаще, огненные вспышки разрывов засверкали уже и на других катерах, и. Норкин забыл о странном поведении девяносто третьего. Капитан-лейтенант искал невидимого врага, и вдруг, когда он был готов сказать, что стреляют батареи, стоящие вне города, из-за угла каменного дома высунулся ствол орудия, потом показалась и лобовая броня самоходки. Секундная выдержка, яркий сноп пламени опаляет листву кустов, окружающих дом, – и с боевой рубки девяносто третьего летит в воду пулеметная башня, сорванная снарядом.
А самоходка исчезла, чтобы через несколько минут высунуться вновь, но уже в другом месте, и опять послать снаряд. Из-под рубки девяносто третьего вырвались короткие языки пламени, клубы густого черного дыма скрыли его.
– Горит Баташов, – словно про себя сказал Селиванов.
– Сам не слепой! – огрызнулся Норкин. Он понимал состояние Селиванова, хотел броситься на помощь товарищу, но еще не была решена первоочередная задача: десант по-прежнему сидел в кубриках. А как его высаживать, когда весь берег ощетинился пулеметными и автоматными трассами? Задерживаться тоже нельзя: кольцо разрыгов сжимается, а сзади напирают тральщики Чигарева. Норкин отвел глаза от того места, где горел девяносто третий, и бросил рулевому, будто выругался:
– Лево руля!
…Когда Баташов очнулся, непроглядная ночь уже нависла над ним. Кто-то лизал его руку палящим языком. Жарко, душно. Баташов нащупал рукой горячую броню и, придерживаясь за стены рубки, встал.
– Кто здесь? – спросил он и не узнал своего голоса: не грозный оклик, а мольба о помощи.
Баташов хотел закричать, и вдруг поток свежего воздуха ударил ему в лицо, чьи-то сильные руки бесцеремонно схватили его, почти волоком протащили по палубе, потом приподняли, и Баташов почувствовал, что его опускают в какой-то люк. Голова раскалывалась от боли, мысли путались, хотелось пить, хотелось лежать тихо, неподвижно, хотя бы на мгновение забыться сном, чтобы избавиться от этой раздирающей голову боли.
– Положи ему мокрую тряпку на голову, – слышит Баташов словно сквозь сон. Кто это говорит? Кажется, Насыров. Значит… Значит, его из рубки вытащили комендоры и спустили к себе в башню… Баташов хочет поблагодарить, открывает рот, но вместо слов вырывается протяжный стон. Что-то с силой ударяет в борт катера, голова его, Баташова, кажется, разлетается на тысячи мельчайших частиц, и он больше ничего не чувствует: сознание покинуло его…
Противник обнаглел, его самоходные орудия даже не прячутся за дома, а стоят в проулках и методично посылают снаряд за снарядом. Да и кого им бояться? Пушки на катерах вынуждены молчать: около их грозных стволов медленно, морщась от боли, бредут раненые десантники. Катера не могут уйти и оставить их в городе, где кипит бой.
– Поторопи их, Селиванов! – кричит Норкин.
Селиванов стоит у открытой двери рубки, подбадривает раненых матюками, а сам косится на самоходки. Просто удивительно, как плохо они стреляют. Если не считать девяносто третьего, который погрузился уже по самую палубу, ни одного прямого попадания! Постойте так, голубчики, еще немного! Подождите, пока погрузим раненых, а потом мы покажем вам, как нужно целиться!
Пламя вспыхнуло под гусеницей самоходки. Она рванулась и замерла, зацепившись пушкой за угол дома. Перебитая лента гусеницы, как шкура змеи, поблескивая, распласталась на мостовой.
– Истребители танков подтянулись! – радостно кричит сигналыцик.
Норкин всматривается в дымящиеся груды кирпичей. Ему кажется, что за одной из них шевелится кто-то, накинувший на себя пятнистый маскировочный халат. Так и есть! Вот он на секунду приподнялся, взмахнул рукой, и на булыжниках около самоходки снова вспыхнуло пламя. Точно: истребители подтянулись! Значит, увидел Козлов, что туго приходится катерникам, и поспешил к ним на помощь. А может быть, истребители сделали это и по своей инициативе: крепка дружба матросская!
А раненые все идут, идут…
И вдруг Норкин с изумлением различил в грохоте боя знакомые звуки выстрелов семидесятишестимиллимитровой пушки с бронекатера. Кто этот счастливец, который мог уже по-настоящему вести бой?
Стреляли из носовой башни девяносто третьего.
Катер сел на дно. Вода, хлынувшая в рваные пробоины, залила огонь начинающегося пожара, и умирающий катер вдруг ожил. Искалеченный, почерневший от копоти, полузатопленный, он пока еще выплевывал снаряд за снарядом, и самоходки поспешили укрыться за домами.
Только минутная передышка, но ее оказалось достаточно для того, чтобы принять на катера последних раненых десантников. Бронекатера, урча моторами, один за другим отошли от берега и нацелились на опасные проулки грозными зрачками орудийных стволов.
– Ястребкову подойти к девяносто третьему и снять с него команду! – приказал Михаил радисту, забыв, что у его губ висит не отключенный микрофон.
– Есть, снять! – ответил Ястребков, развернул катер и полным ходом понесся к девяносто третьему, который, чувствуя скорую гибель, торопился выпустить все снаряды.
И все-таки Ястребков опоздал. «Королевский тигр», подмявший под себя палисадник, неожиданно вышел на берег. Его заметили, несколько фугасных снарядов разорвались, ударившись о его мощную броню и оставив на ней еле заметные углубления и подпалины. Длинный ствол орудия «тигра» уставился на девяносто третий. Яркая вспышка, страшный грохот – и башня девяносто третьег® раскололась.
Бронекатер Ястребкова резко отвернул в сторону от никому не нужных теперь обломков и скрылся между берегами Припяти. За ним ушли и остальные бронекатера. Река перед городом снова спокойно несла свои ленивые воды, ласково плескалась около зияющих пробоин в бортах девяносто третьего и затопляла искалеченные, опаленные тела моряков.
Норкин, расставив катера на огневой позиции, швырнул в реку окурок и сказал подошедшему Гридину:
– Нет Баташова…
– Я уже распорядился и насчет писем родным, и насчет «Боевого листка»…
– Иди ты к богу со своим листком! Кому от него легче станет? – вспылил Норкин. – Ты мне скажи, кого вместо Баташова назначим?
Гридин обижен. Он хочет сказать, что «Боевой листок» – не его личная прихоть, что через него тысячи людей узнают о девяносто третьем, будут подражать его команде. Но он видит Селиванова, который выглядывает из-за, плеча комдива. Сдвинув брови и выпятив губы трубочкой, Леня грозит пальцем.
– Так кого же, а? – спросил Норкин. В голосе его слышна острая боль утраты и даже растерянность. Гридин посмотрел на комдива, увидел усталое, какое-то растерянное лицо и забыл про свою обиду. Что случилось? Никогда до этого не замечал он у комдива таких глаз. Словно у затравленного зверя.
Гридин понял, что Норкин не может примириться с тем, что из-за излишней осторожности батальон Козлова оказался отрезанным, что бронекатера вынуждены болтаться на месте, выжидать удобного момента, а ведь еще час назад они могли стать хозяевами положения.
– Волков злой, а? – спрашивает Норкин.
– В нем злости – хоть отбавляй, – подтверждает Селиванов, и Гридин соглашается с ним.
– Волкова назначу командиром отряда, – думает вслух Норкин. – Сейчас нужны злые командиры… очень злые… Эх, Мараговского бы сюда.
Так Волков стал командиром отряда, а Гридин, даже не смея мечтать о таком счастье, временно принял от него катер.
Днем тральщики не дошли до Пинска: противник встретил их таким огнем, что отступили самые забубённые головушки. Чигарев, проклиная в душе весь свет, повернул дивизион и стал позади бронекатеров. Но вечером, когда черные тени легли на реку, тральщики вновь сделали попытку проскользнуть в город, озаряемый вспышками взрывов снарядов. Тральщики почти бесшумно прошли мимо бронекатеров; казалось, что еще немного и они будут в городе, но из чернильной тьмы кварталов выползла ракета, огромным знаком вопроса повисла над рекой, осветила ее. Дружно рявкнули самоходки, и головной тральщик пылающим костром закачался на волнах. Остальные сбились в кучу, начали разворачиваться, чтобы уйти из опасной зоны, но на одном из них оказался безумно злой командир, который желал противнику быстрейшей погибели. Он повел свой катер вперед. Его тральщик оттеснил горящего к отмели и проскочил в город. Это был тральщик Мараговского, а вёл его сам Чигарев, взбешенный и предательством Карпенко, и неожиданными неудачами в первый же день самостоятельного командования.
Трассирующие пули впивались в борта, срезали фалы, но катер упрямо рвался вперед. За ним, словно только теперь увидев путь, устремились остальные.
– Полную скорострельность! – услышал Гридин в шлемофоне голос Норкина и забыл о тральщиках: пушка его катера открыла огонь по отведенному ей кварталу.
Через полчаса тральщики возвращались обратно. С развороченными рубками, со сломанными мачтами, они медленно шли к месту стоянки. Строй замыкал горящий тральщик. Кто управлял им – не знали, но ясно было – у руля человек с головой: неизвестный командир умышленно держался подальше от товарищей, принимая на себя весь огонь противника. Он даже не подвел катер к дивизиону, а приткнулся к берегу примерно в одном километре от общего места стоянки.
По берегу пробежали с носилками санитары. Сзади них, припадая на больную ногу, шел Чигарев. Но еще раньше к неизвестному тральщику убежали матросы с бронекатеров. Они захватили с собой огнетушители, кошму, санитарные сумки.
Пламя пожара на тральщике ослабело. Оно опало, съежилось. Лишь изредка кое-где мелькали его красноватые языки. Замолчали пушки и минометы. Усталые комендоры вылезли из башен и с жадностью вдыхали прохладный, чистый ночной воздух. Как он сладок после пороховой гари! Тихо. Только в городе по-прежнему трещали автоматы да изредка доносились глухие разрывы гранат.
Поддался искушению и Норкин. Бросив Селиванову: «Останешься за меня», – он спрыгнул с катера и, догнав Чигарева, спросил:
– Потери большие?
– Точно не скажу, но приблизительно человек двадцать.
Норкин присвистнул. Дорого обходится Пинск… Около обгоревшего тральщика в воде копошатся матросы. Доносятся обрывки фраз: – Держи ему голову…
– Давай еще разок!
– Фланельку сними!
– Крепкая.
– Ножом!
Ольга тоже здесь. На лбу у нее красная полоса, щека в саже.
– Только один жив. Остальные… – говорит она и замолкает, устало махнув рукой.
– Что с тобой? Ранена? – тревожно спрашивает Чигарев, всматриваясь в лицо жены.
– Ничего. Устала страшно.
– А на лбу?
– Ударилась… Разговор оборвался.
– Готовь носилки! – кричит кто-то из воды. Санитары разворачивают носилки и ставят их у кромки берега.
– Дальше, дьяволы! – ругается неизвестный. – Вон туда, на бугорочек..
Булькает вода, чавкает ил. Бережно несут матросы полураздетого человека. Его руки безвольно болтаются, порой касаясь земли. Безжизненное тело осторожно кладут на носилки. Моряк дрожит. Откуда-то появляются полушубок, одеяло. Все это наваливают на раненого.
Ольга стряхивает с себя оцепенение и говорит властно, как тогда, на фронте под Ленинградом:
– Дайте свет. Нужно немедленно сделать перевязку. Чигарев посмотрел на Норкина. Легко сказать: «Дайте свет!» И дать его легко, а что будет потом? Несколько мин просверлят темное небо, расколют тишину, и еще несколько жертв?
Норкин пожал плечами. Дескать, делай как знаешь, а я тебе ни помогать, ни мешать не буду. Чигарев благодарен и за это: Мишкины катера стоят ближе всех, только он и протестовать может.
А матросы уже вбили в землю четыре кола, натянули на них плащ-палатку, все это прикрыли сверху кошмой – и перевязочный пункт готов. В руке у Норкина зажужжала динамка, и дрожащий пучок света остановился на тяжело вздымающейся груди матроса, пополз к его лицу.
– Пестиков! – как вздох, вырвалось у Норкина и Чигарёва.
Пестиков, словно услышав свою фамилию, приподнял веки, открыв бессмысленные глаза. Как по пустому месту, скользнули они по склонившимся над ним лицам и опять спрятались под веками. Лицо – неподвижная маска с уродливо большим, заострившимся носом.
Ольга бесцеремонно распорола намокшие брюки, и все увидели две кровоточащие раны. Еще несколько минут, и их скрыли белые бинты. Теперь Ольга перебинтовывала скрюченные обожженные пальцы.
Норкин не мог больше оставаться здесь и, сунув фонарик кому-то из санитаров, вышел.
Баташов, Насыров, Моисеев, Копылов, а теперь еще и Пестиков… Смерть, как на выбор, подстерегает дорогих сердцу сталинградцев.
– Товарищ комдив, разрешите? На тральщике матросы нашли же-бе-дэ. Чигареву отдать прикажете? – спрашивает Волков. В руках у него чуть подмокший журнал боевых действий. Он теперь собственность истории, его место в архиве флотилии, но отослать его, не узнав о последних минутах героического катера, Норкин не мог.
– Дай сюда, – потребовал он. – Чигареву скажешь, что я взял.
В каюте душно, однако Норкин не замечает этого. Он сидит под лампочкой, заливающей каюту ровным светом, и неторопливо, осторожно перелистывает страницы журнала. Но вот оборвались аккуратные записи. Дальше идут измятые страницы, заляпанные бурыми пятнами крови, некрытые торопливыми закорючками букв. Норкин всматривается в них, разбирает, порой – угадывает слова.
«…Часы разбиты и время не знаю. Вступил в командование матрос Пестиков».
Очень лаконичная запись. А Норкин видит: лежат в рубке бездыханные командир и рулевой; катер, не управляемый никем, рыскает к берегу, вот-вот выбросится на него; пулеметчик Пестиков заглядывает в рубку и становится на место павших. Что заставило его поступить так? Что заставило его лезть в пасть смерти, когда спасение было рядом, когда до него в полном смысле этого слова можно было дотянуться рукой? Ведь катер шел к берегу, никто бы не упрекнул Пестикова в трусости: не может один человек вести катер в бой.
«В машине живой только один моторист Аниконов. Иду в Пинск. Десантники сами выгрузят боезапас».
«Выгрузка закончена. Раненых брать не стал, потому что катер от мины горит». «Аниконов, видать, убитый. Иду к своим».
А дальше – размашисто на обе страницы журнала:
«Ранили в ногу и в грудь. Пока смогу, буду вести. Ежели помру, то прошу передать комдиву Норкину, что про Крамарева я сказал сущую правду. Сынишку его отправьте к моим родным. Пусть заместо меня будет».
Ниже рука вывела привычное:
«Передайте поклон»,
– но в последнюю минуту Пестиков, наверно, решил, что нельзя этого писать в журнале, зачеркнул написанное и подписался:
«Гвардии матрос Пестиков».
Норкин прочел последние строки, однако у него не хватало сил закрыть журнал: глаза снова и снова возвращались к этим строкам. Он как бы слышал голос матроса, который первый зашел на катер:
– Заходим, а там все вповалку. Только он один как повис на штурвале, так и висит. Железо-то накалилось, притронуться нельзя, у него пальцы припеклись. Ватник тлеет. Ну, взяли мы его за руки, за ноги – и в речку… Затушили огонь…
Вот она, настоящая матросская порода! Нет, не Карпенко и ему подобные, а Крамаревы, Копыловы, Пестиковы – настоящий костяк флота. Что такое Карпенко? Радужный мыльный пузырь. Пшик, как говорят матросы… Жалко Даньку Мараговского… Он матрос настоящий, злой.
Норкин, погруженный в невеселые думы, не слышал ни приглушенных команд над головой, ни топота ног и даже вздрогнул от неожиданности, когда, согнувшись почти пополам, в каюту вошел Ясенев. Капитан-лейтенант попытался встать, но капитан второго ранга коснулся рукой его плеча и присел рядом на койку.
– Что читаешь? – спросил Ясенев.
– Записи Пестикова.
Ясенев молча взял журнал, бегло просмотрел его и, осторожно закрыв, вернул Норкину. Несколько минут оба молчали. Ясенев распахнул на груди китель и сказал:
– Душно у тебя. Открой иллюминатор. – Тогда свет гасить надо.
– Или нам впервые в темноте разговаривать?
В каюте темно. Синеватым кругом кажется иллюминатор. К нему тянутся струи табачного дыма, его изредка пересекают трассирующие пули, похожие на падающие звезды.
– Что с тобой, Михаил? – спрашивает Ясенев.
– Как что? – удивляется Норкин. – Все в порядке.
– Нет, не то… За парткомиссию обижаешься?
– С чего вы это взяли, товарищ капитан второго ранга?.. Такой, как всегда.
– Вот и врешь!.. Потому и завернул к тебе, что ты не такой, как всегда. Угрюмый ты, Михаил, какой-то стал.
– Нечему радоваться, – буркнул Норкин. Он стиснул руку коленями, приподнял плечи и замер.
– Давай выкладывай… Разрешим сомнения и забудем о них.
– Одним махом всех убивахом? – усмехнулся Норкин.
– Не хочешь говорить? Тогда я скажу… – Ясенев вздохнул, щелкнул портсигаром, закурил и продолжал: – Конец войны близок, ты его видишь и…
– Товарищ комиссар! – невольно вырвалось у Нор-кина. Ясенев замолчал: он знал, что если Михаил-называет его комиссаром, то, значит, он сильно взволнован. Минуточку терпения – и заговорит сам.
И Норкин заговорил. Он долго возмущался поступком Карпенко, потом замялся на мгновение, раздумывая, говорить дальше или промолчать, и решил сказать.
– Глянешь – вокруг тебя Семеновы, карпенки разные! Ты бьешься лбом о стену, жизни не жалеешь, а они… Откуда они взялись?.. Я понимаю, что служили они и до войны, и в сорок первом году. Но почему их не видно было? Словно прятались где-то.
– Да, они прятались, – подтвердил Ясенев. – Рядом с нами жили, а мы их не видели. Не видели потому, что они в то время маскировались. Приспосабливались к народу, к нам. В те годы они не давали свободы себе. Страшно им было… А сейчас, когда на нашей улице праздник, выпрямились, раскрываются… Да и мы добрее стали. В сорок первом году сразу бы их за шиворот взяли, а теперь либеральничаем… Только единицы у нас Семеновых и Карпенко. Сам знаешь, что с ними кончено.
– Это у нас не стало ни Семенова, ни Карпенко. А сколько их еще в других частях? Почему сегодня дали возможность немцам подтянуть силы? Теперь, пока вышибем их, сколько голов положим?.. Злость меня душит! Взял бы всех гадов за горло и задушил собственными руками!
Окурок, описав дугу и рассыпав красноватые искры, вылетел в иллюминатор.
– Про злость – очень хорошо, – сказал Ясенев. – Сейчас ты правильно сказал. Да, нужно быть злым. А дальше все от лукавого… Хорошо, согласен, что утром мы просчитались. Кто не ошибается? Грешны и мы… Хитришь ты, Михаил. Другое гложет тебя… Конец войны видишь и смерти боишься? Невольно о ней часто думается?
Норкин вздрогнул и понурил голову.
– Что ж, и это объясню, – продолжал Ясенев. – Может быть, последние бои, может быть, еще денек, другой – и цел останешься, а тут на рожон лезть приходится.
– Я ни от какого задания не откажусь!
– Знаю, – повысил голос Ясенев. – Знаю, поэтому и говорю с тобой… Пойми, что иного выхода нет. Кто-то и в самый последний час войны должен будет умереть… Печальная истина, но от нее никуда не спрячешься. Я не требую, Миша, чтобы ты шел в бой улыбаясь. Или плясал над трупами. Дело не в этом… Кто-то говорил, что учитель всегда должен быть спокойным, уравновешенным. Пусть он болен, пусть у него дома крупнейшая неприятность – никто из учеников, глядя на него, не должен догадываться об этом. Командир – больше чем учитель. Он не только учит людей, но и посылает их, может быть, на смерть… Ты понимаешь меня? Пусть у тебя кошки скребут на сердце – ты будь спокоен. Внешне спокоен. Не походи на представителя похоронного бюро… А у тебя, Михаил, авторитет сейчас большой, за каждым твоим шагом сотни глаз наблюдают… А знаешь, что матросы говорят о сегодняшнем дне?
Нет, об этом Норкин ничего не знал и насторожился.
– Они говорят, чтй ты потерял только один катер, – Ясенев особо выделил слово «только». – Верят они тебе, Михаил, верят! Потеряй ты в два раза, в три раза больше – они по-прежнему сказали бы свое «только»… Эх, Мишка, Мишка! Честное слово, завидую тебе! Еще мальчишка, а такой авторитет!
Норкин смущенно молчал: он был обыкновенный человек, и похвала льстила его самолюбию.
– Договорились? – спрашивает Ясенев и хлопает Нор-кина по колену. – Если опять меланхолия навалится, приходи к нам с Головановым. Вылечим!
– Это вы мигом, – усмехнулся Норкин, вспомнив заседание парткомиссии. Потом помолчал и вдруг спросил: – А как с Мараговским будет?
– Пойдет под трибунал, – голос Ясенева прозвучал сухо, безжалостно.
– За Карпенко? Под трибунал? Да тому гаду пулю, а не оплеуху влепить надо было!
– Возможно… так и будет… Но Мараговский пойдет под трибунал.
– За оскорбление офицера? Да не офицер Карпенко!
– Не кричи. Не в лесу, – осадил его Ясенев. – Глубже смотри. Первый это случай у Маратовского? Нет: он шел к этому концу… Наша задача – спасти Марагов-ского от самого себя. Как?.. Пусть посидит в тюрьме, подумает… А Карпенко… С Карпенко разговор другой. Ему одна дорога – в штрафную. Пусть посмотрит смерти в глаза, пусть… А Маратовского нужно судить не только за оскорбление офицера. Ты сам знаешь, что у армии свои законы. Перелезать через них или проскальзывать под ними никому не позволено… Что будет, если мы начнем хлестать по физиономиям? У армии и государства соблюдение законов – основа всего… Между прочим, характеристику Мараговского придется писать тебе. Ты слушаешь меня или спишь?