Текст книги "Костры партизанские. Книга 2"
Автор книги: Олег Селянкин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
Дошел смысл этих слов – Василий Иванович, как только мог резво, побежал к той околице, откуда появилась машина. Изо всех сил бежал, а самому казалось, будто еле-еле ватные ноги переставлял.
Бежал и искал глазами платье Клавы, которая с час назад пошла погулять с пацанами Авдотьи. И он издали заметил над нежной зеленью травы лоскут розового ситца с белыми горошками. Тот лоскут словно хотел оторваться от земли, стремился побыстрее и подальше улететь от этой поляны, да не мог одолеть силы, приковавшей его к этому месту.
Сразу за придорожной канавой голубели незабудки. Среди них, держа за руки сыновей Авдотьи, лежала Клава. Ее платье – розовое с белыми горошками – потемнело, отяжелело на груди.
Одна черная бровь Клавы была чуть приподнята. Словно до последней минуты своей жизни силилась понять Клава, почему в нее и двух малышей целятся из автоматов полицейские.
Около убитых валялась фанерка, на которой было написано по-немецки и по-русски: «Расстреляны как заложники».
Василий Иванович опустился на колени и осторожно, словно боясь причинить боль, взял Клаву на руки. Только выпрямился, бережно прижимая ее к груди, обожгла мысль: «А как же мальчонки? Оставить их здесь?»
Он положил тело Клавы на траву, склонился над сыновьями Авдотьи. Стоя на коленях, он вдруг и понял, что и тело Клавы – даже на самое короткое время – не может оставить здесь. А всех троих прижать к груди и унести в деревню был бессилен. Единственное, на что он оказался способен, придерживать подол платья Клавы. Чтобы шалый ветер бесстыдно не оголил ее ноги.
Груня, прибежавшая одной из первых, заглянула в его глаза, отшатнулась в страхе и прошептала:
– Никак сомлел…
Только теперь Василий Иванович услышал пение жаворонка, увидел не только три окровавленных тела, но и людей, толпившихся вокруг. Он медленно, словно это было невероятно трудно сделать, поднялся с колен, зашагал к деревне.
У самой околицы спохватился, что нет винтовки. Сразу понял, где мог оставить ее, и вернулся. Винтовка лежала там, куда он бросил ее. На примятой траве, среди незабудок.
Ночью, когда Василий Иванович считал, что деревня на сегодня уже перебурлила, кровавое зарево вдруг ударило в окна его комнаты. Однако на улице не слышалось тревожных голосов, не поднимал односельчан набат. Но только Василий Иванович вышел на крыльцо, чтобы глянуть, что горит, к нему подошел Афоня и сказал:
– Авдотья свой дом подожгла.
– Авдотья? Свой дом?
– А на что он теперь ей?
Тоже верно, зачем теперь Авдотье дом? Еще год назад хата была полна ребят, а сегодня от большой семьи уже нет никого. Конечно, кроме Петра. Да и о том пока ни слуху ни духу.
Василий Иванович опустился на крыльцо, долго и, казалось, равнодушно смотрел на зарево, потушившее звезды.
– Как Виктор?
– Закаменел.
Да, страшное горе должно обрушиться на человека, чтобы с ним случилось такое…
– Если не возражаете, завтра, сразу после похорон, мы с ним исчезнем. Суток на двое.
– Только не завтра. Завтра мой день… К Зигелю пойду.
– Правду искать?
В голосе Афони прозвучала явная издевка. Однако Василий Иванович только и сказал, поднимаясь с крыльца:
– Много ты понимаешь…
Глава третья1
Последние два дня фон Зигель неизменно пребывал в прекрасном настроении; временами изволил даже шутить. Так, доктору Трахтенбергу посоветовал больше всего опасаться плена: русские, подкормив, наверняка, попытаются заменить им один из своих латаных и перелатанных аэростатов.
Сказал это и холодными глазами пробежал по лицам офицеров: хотел узнать, как они оценили его остроту. Те, разумеется, почтительно засмеялись.
Радовался фон Зигель потому, что гебитскомендант, получив подарок, опять называл его просто Зигфридом, сказал, что очень доволен тем, как он, комендант района, решительно выполнил свое обещание: в каждой деревне расстрелять, как минимум, по два заложника – поступок, на который способен только чистокровный ариец!
Но еще больше, чем похвала начальника, взбодрили успехи вермахта. А ведь начало месяца было очень тревожным: только с 3 по 16 мая советские войска, внезапно начав наступление на Харьковском направлении, захватили и уничтожили более четырехсот танков, почти шестьсот орудий и около ста пятидесяти самолетов, убили двенадцать тысяч солдат вермахта.
А вот сегодня уже ясно, что советское наступление провалилось! Больше того, русские чуть промедлили с началом отхода, и теперь почти три их армии оказались в окружении!
Надеюсь, теперь-то ты, отец, понимаешь, что ошибался, когда утверждал, будто под Москвой вермахту переломили позвоночник? Как тебе прекрасно известно, с перебитым позвоночником много не навоюешь.
Настолько сильным и неуязвимым почувствовал себя фон Зигель, что ответил категорическим отказом, когда утром ему доложили, что староста деревни Слепыши почтительно просит принять его. А после обеда, глянув в окно, вдруг увидел его на противоположной стороне улицы. Был тот словно изжеванный: и на лице синяк, и гимнастерка и шаровары не только измазаны грязью, но и порваны в нескольких местах. Еще больше удивило то, что винтовку он держал так, как будто подкарауливал кого-то. А ведь у нее не было затвора!
Фон Зигель вызвал дежурного и спросил:
– Почему он сидит там? Вы не сказали ему, что я отказываюсь принять его?
– Он ответил, что подождет, – щелкнул каблуками дежурный.
Подождет? Это становится уже забавным!
Теперь фон Зигель изредка бросал взгляды в окно. И каждый раз видел Шапочника на том же месте, в той же позе. Это стало раздражать, даже нервировать.
Однако только к вечеру фон Зигель снова подошел к окну и пальцем поманил к себе Шапочника. Тот немедленно подбежал, остановился под окном, приставив винтовку к ноге.
– Вам сказали, что я занят и никого не принимаю? – спросил фон Зигель, глядя поверх головы Шапочника.
– Так точно, сказали.
– Вы не поверили?
– Очень даже поверил.
– Я и сейчас занят.
– Ничего, подожду.
Эти лаконичные ответы насторожили, посеяли в душе какую-то необъяснимую тревогу. Тревога еще больше усилилась, когда гауптман убедился, что винтовка Шапочника действительно не имеет затвора, что вся левая скула Шапочника – сплошной синяк.
– Говорите, я слушаю.
– Разговор такой будет, что вести его надо с глазу на глаз.
Теперь фон Зигель смотрел на Шапочника уже с раздражением, теперь невольно думалось, что этот советский каторжанин заставляет его действовать не так, как хочется. Непоколебимой настойчивостью заставляет. Однако ни жестом, ни взглядом не выдав своего настроения, фон Зигель сказал спокойно, даже несколько высокомерно:
– Хорошо, для вас я сделаю исключение. Войдите.
Шапочник, оказавшись в кабинете, вопреки предположению фон Зигеля, не затараторил, а молча остановился у двери. И взгляд у него был какой-то особенный. В нем воедино слились и смертельная тоска, и душевная боль, и дикая злость.
Опять фон Зигель оказался вынужденным отступить, он первый прервал молчание:
– Слушаю. Докладывайте кратко.
Последняя фраза сказана исключительно для того, чтобы сохранить хотя бы видимость, что он, а не Шапочник здесь диктует свою волю.
– Официально докладываю: нет больше деревни Слепыши. Дотла спалена. Так что со вчерашней ночи безработным являюсь. Как тот генерал, что без войска остался.
– Партизаны? – стараясь казаться спокойным, спросил фон Зигель.
– Никак нет, сами жители. И дома начисто спалили. И скотину, которая еще была, убили или в лес угнали. И сами туда ушли.
– Бунт?
– Как вам угодно…
Не злость, а настоящая ярость стала бурно заполнять душу фон Зигеля. Прежде всего потому, что поздно сейчас за беглецами погоню посылать, да и Шапочника нельзя обвинить в том, что с докладом промедлил: сам его целый день перед окнами своими проманежил. Ярость от своего бессилия была настолько велика, что мысленно он уже подверг пыткам этого дурака, который так равнодушно стоит у двери. Однако пытаемые, как правило, врут. А знать нужно было только правду, поэтому и спросил:
– А где были вы? Куда смотрели ваши полицейские?
– Они вместе с народом деревню палили. И меня связали, обезоружили, – ответил Шапочник и показал свою винтовку без затвора. – Только потому жизни и не лишили, что велели к вам явиться, все подробнейшим образом обсказать.
Фон Зигель отказывался верить Шапочнику. Сами жители спалили все свое добро, веками нажитое, и ушли в лес? Полицейские помогали им? В том числе и потомственный шляхтич Капустинский?
Палец сам потянулся к кнопке звонка, почти коснулся ее. Но, когда пальцу оставалось преодолеть считанные миллиметры, Шапочник опять заговорил:
– Да и я к вам пришел лишь затем, чтобы доложить: в такие игры больше не играю. – И он осторожно положил на стол свою винтовку. – Осознаю, что от вашей воли зависит, быть мне живым или в падаль превратиться. Только у меня свои понятия даже о чести имеются.
Очень много (разве упомнишь сколько?) самых разных людей повидал фон Зигель за свою жизнь. И убежденных врагов Великой Германии, и тех, кого ложно обвиняли в этом. Одни умирали достойно, как и подобает человеку, другие на что угодно шли, чтобы жизнь себе выторговать или даже просто хоть чуточку отодвинуть неизбежную гибель. Но такого, который сам бы напрашивался на муки и смерть, – впервые встретил.
Самое же поразительное – в голосе, во всем поведении Шапочника было что-то необъяснимое, заставлявшее слушать, заставлявшее стараться понять его. И оно, это желание понять, оказалось таким сильным, что фон Зигель сказал, протягивая портсигар:
– Садитесь, курите.
Шапочник сел на стул, стоявший перед столом, и сигаретку взял; фон Зигель отметил, что не было дрожи в его пальцах.
– С чего все началось?
– Или не знаете? Или вам не докладывали? – вскинул глаза Шапочник.
– Я не имею привычки повторять свои вопросы.
Вот теперь Василий Иванович почувствовал, что фон Зигель по-настоящему переполнен злостью, что сейчас даже чуть затянувшаяся пауза может оказаться роковой, и заговорил поспешно, словно торопясь выплеснуть то, что переполняло его:
– Да где это видано, господин гауптман, чтобы свои своих уничтожали? Он-то, Свитальский, влетел в деревню на машине и давай пулять! По кому, думаете? Жену Капустинского и двух малолеток-парнишек, которые за подол держась еще ходили, двух парнишечек, что от всей семьи Мухортова уцелели, он смерти предал! Дескать, по приказу господина коменданта, вас то есть… Я, конечно, понимаю, что не было такого вашего приказа. А взять того же Капустинского. Он – молодой, горячий. Где ему догадаться, что тот идиот отсебятину порет?.. Прошу принять во внимание и то, что не он ли, Капустинский, так служил новому порядку, что себя не жалел… Однако какую награду за это получить соизволил? У него жену расстреляли. Да еще с малым дитем во чреве!
Задохнулся от волнения Шапочник, так разволновался, что сам потянулся было за сигареткой, но тут же отдернул руку.
– Курите, – разрешил фон Зигель и сам вновь закурил, только для того, чтобы скрыть от Шапочника свою растерянность. Разве мог он предполагать, что Свитальский способен на такую глупость? Расстрелять в качестве заложников членов семей полицейских – надо же додуматься до такого?!
– А дальше?
– Дальше и вовсе просто, – повел плечами Шапочник. – Не знаю кто, но кто-то к правильной мысли пришел. Дескать, сейчас за нами и партизаны охотятся, и свои, как перепелок, бьют. Так не спокойнее ли жизнь станет, если враг будет только один? Вот и пошло-поехало…
Да, пошло-поехало… Стоило допустить одну ошибку – стало разваливаться то, во что он, фон Зигель, вложил столько сил!
– А вас почему они не убили?
– Уже докладывал: чтобы к вам явился и все обсказал.
– Зачем это им понадобилось? Хотят, чтобы я простил их? Разрешил вернуться?
– Не похоже. Кто вернуться мечтает, свое добро не уничтожит, – ответил Шапочник и тяжело вздохнул, вытер рукавом пот, выступивший на лбу.
Фон Зигель, как показалось Василию Ивановичу, невыносимо долго барабанил пальцами по столу. Лишь потом сказал, с особой весомостью подавая каждое слово:
– В древности, когда гонец являлся с подобной вестью, его казнили. Вы не боитесь смерти?
– А куда мне податься прикажете? – развел руками Шапочник. – В лес? К советским? С теми наши дорожки двадцать лет назад врозь пошли… Вся надежда на вас была…
– Была? Я не ослышался?
– В нашем роду никто не врал.
– Значит, вы больше не верите в нашу победу? – Фон Зигель уже справился с волнением, теперь он был по-прежнему подчеркнуто холоден.
– Крепко сомневаюсь, – помолчав, ответил Шапочник. – Землю, так сказать, территорию, вы захватили. Только, ежели вас большинство народа сердцем не примет, не победа это… А что сейчас получается? Своих, тех самых людей, которые к вам, как к солнышку, тянулись, вы от себя напрочь отшибли. Разве допустимо такое?
Набатным колоколом звучит в кабинете тиканье стенных часов. Дверь бесшумно распахнулась. За ее порогом видны старый и новый дежурные по комендатуре. Они глазами спрашивали разрешения войти и доложить о том, что один из них принял, а второй сдал дежурство. Фон Зигель жестом заставил их исчезнуть.
– Как мне стало известно, Мухортов был советским агентом, – говорит фон Зигель, не спуская глаз с Шапочника.
До Василия Ивановича уже дополз слух о том, что Свитальский взвалил на Аркашку напраслину – будто тот до мозга костей советский. Больше того: ждал, что его вот-вот вызовут в Степанково, начнут выспрашивать, так это или нет. Поэтому ответил без промедления:
– Мертвый, он все стерпит, оправдываться не побежит.
Фон Зигель правильно понял сказанное: дескать, ни оправдывать, ни обвинять Мухортова данных не имею, а вот на Свитальского подозрение держу.
Ну, господин Свитальский, теперь-то вы у меня в руках! Теперь вам придется ответить за все: и за доносы, которые вы посылали на меня, и за золото, которое вы наворовали! Жизнью своей за все ответите! Все это, разумеется, будет спрятано за официальным обвинением. А оно будет предъявлено, как только вы вернетесь в Степанково: попытка подрыва могущества Великой Германии путем диверсий. И разберет ваше дело суд, тайным председателем которого буду я, Зигфрид фон Зигель!
Однако надо принять меры, чтобы гестапо не пронюхало об этом плане ликвидации Свитальского, не забрало этого подонка к себе: там он запросто, глазом не моргнув, столько выльет грязи на коменданта района гауптмана фон Зигеля, что долго отмываться придется. Да еще и удастся ли?
Значит, все должно быть только так и не иначе: пока никому ни слова о том, что рассказал Шапочник; когда вернется Свитальский, его немедленно арестовать и так обработать, чтобы на суде он мог только мычать; в тот же день привести в исполнение и приговор – повесить Свитальского на площади в Степанково. А народу объявить: «Казнен за то, что свою личную жестокость пытался выдать за политику Великой Германии».
Все это так, но как поступить с Шапочником? Тоже судить, обвинив в том, что своими действиями способствовал возникновению беспорядков в Слепышах, где был одновременно старшим полицейским и старостой?
Фон Зигель глянул на Василия Ивановича, глянул тайком, воровски, и от удивления приподнял бровь: Шапочника сморило пережитое, он дремал, сидя на стуле!
Подумалось, что человек, замышляющий подлость, никогда не сможет уснуть в тот момент, когда решается его судьба. Подумал так – в груди шевельнулось что-то, похожее на чувство жалости к этому старику, на долю которого жизнью отпущено столько тяжелого.
Может быть, именно его назначить на место Свитальского? Кажется, он честен, смел, ненавидит все советское…
Пожалуй, все же следует подождать с окончательным решением: сама жизнь, и в ближайшие сутки, подскажет, как поступить.
– Что ж, я внимательно выслушал вас, – сказал фон Зигель обычным голосом, но Шапочник вздрогнул, от стыда за свою оплошность даже заерзал на стуле. – Можете идти в казарму к полицейским. Там переночуете.
Шапочник встал, вытянулся и спросил, слегка побледнев:
– За что, господин гауптман, за какие грехи на смерть посылаете? Свитальский не помилует, узнав, что я здесь побывал… Да вы не извольте беспокоиться, я найду где ночку скоротать. А к часу, указанному вами, и прибуду аккуратненько.
2
Две полянки засеяли рожью дед Потап, Григорий и Петро. В такой глухомани засеяли, что Григорию казалось, будто сам он без провожатого никогда не найдет к ним тропочки. Однако, когда захотел проверить, так ли это, ноги словно сами вынесли его туда, куда требовалось.
– Видать, у ног-то свои гляделки имеются, они каждое корневище, каждую колдобину видят и запоминают, – то ли пошутил, то ли философски заметил Григорий, приглашая товарищей к разговору.
Ему не ответили: дед Потап придирчиво оглядывал зеленую щетинку, дружно проколовшую землю, а Петру было просто хорошо: и Гришка опять разговорчивым стал, и большущее дело ими завершено; он искренне верил в будущий урожай.
Осмотрели обе полянки, остались довольны своей работой – вот тогда Григорий вдруг и сказал, будто приказ отдал:
– Теперь самое время туда наведаться.
Куда «туда», названо не было. Но дед Потап уверенно шагнул к зарослям зеленых кустов, стал продираться сквозь них. Продрались – Петро сразу же догнал Григория, намеревался дальше шагать рядышком, но тот немедленно осадил его:
– Не знаешь, как здесь ходить полагается? – И пояснил на случай: – Держись сзади меня и на таком расстоянии, чтобы из вида не терять. А еще – без особой нужды веточки не сломи, следа не оставь.
Как показалось Григорию, часа четыре шли светлым березняком, лишь кое-где запятнанным молодыми елочками, потом под ногами захлюпало, зачавкало, а немного погодя идти пришлось и вовсе по болоту, осторожно ступая между кочек, поросших густой и высокой осокой. Здесь Григорий и убедился окончательно в том, что дед Потап прокладывает тропочку не по прямой, а то и дело начинает вести по дуге, словно обходя неизвестно что. Убедился в этом, но почему так делается – не спросил: решил, что сам догадается; а в крайнем случае – вопрос подкинуть и позднее можно будет.
С непривычки ноги отяжелели, пот застилал глаза, от комарья горела шея, однако Григорий даже намека не обронил, что пора бы, мол, и привальчик сделать: уж очень хотелось проверить свои силы.
Из болота вышли как-то внезапно. Казалось, что еще тот твой шаг был между кочек. С трудом верилось, что теперь под ногами уже сухая, не зыбкая земля, обильно посыпанная пожелтевшими иглами и опустошенными сосновыми шишками.
На самом взгорке, где сосны были особенно высоки и прямоствольны, дед Потап дождался Григория и сказал:
– Если приспичило кому, то можно и передохнуть. А до того лагеря теперь верст пять или шесть. С гаком.
– А как велик он, твой гак? – радостно улыбнулся Григорий, довольный собой: он уже понял, что и болото, и чащоба с буреломом, и хождение по дуге – все это испытания, придуманные дедом Потапом.
– Кто его мерил? – посветлел улыбкой и дед Потап, сел на землю и достал из своей котомки шесть вареных картофелин, три луковицы и половину хлебного каравая.
Ели молча и яростно. Наконец, отправив в рот крошки с ладони, дед Потап сказал:
– Дальше вдвоем пойдем, Петька пусть наш тыл охраняет. Григорий понял, что дед хочет оставить Петра здесь. Но почему? Дальше идти опасно? Или чтобы парень не увидел чего-то страшного?
– Можно и так, да нужно ли? – повел плечами Григорий. – За минувший год он такое пережил, такого насмотрелся…
Дед Потап настаивать на своем не стал. И они снова пошли, теперь обходя чащобу и упавшие от старости или поваленные ветром деревья. Около часа шли. Наконец дед Потап лег на землю, прополз метров сто до ствола березы, догнивавшего у кустов, и оттуда махнул рукой: дескать, давайте сюда. Подползли, улеглись рядом, улеглись почти на самой кромке неглубокого оврага. Примерно метрах в пятистах – загородка из колючей проволоки с двумя вышками по углам, глядящими друг на друга. На вышках – скучающие от безделья караульные, а внутри прямоугольника, схваченного колючей проволокой, – старый коровник с черными дырами в прогнившей соломенной крыше и молчаливая, почти неподвижная толпа людей в гимнастерках знакомого покроя. И по тому, как скорбно стояли или сидели эти люди и как равнодушно поглядывали на них с вышек караульные, Григорий понял, что в этом загоне собрали, видимо, самых слабых, чья дальнейшая судьба уже решена бесповоротно.
– Похоже, из-под Харькова, новенькие, – вздохнул дед Потап.
– А где остальные охранники? – спросил Григорий. – Только двух на вышках вижу.
– В домиках, что от наших глаз коровником скрыты. Ты, Григорий, сейчас не туда, а ближе гляди, – заворчал дед Потап.
Ближе? Между проволокой и оврагом – метров пятьсот выгона. Что тут примечательного? Разве лишь то, что нет на нем ни одного пня, ни одного даже малюсенького и чахлого кустика.
– На овраг глянь, – подсказывает дед Потап.
Только теперь Григорий замечает, что еще недавно этот овраг был значительно длиннее, что большая его часть засыпана.
Дед Потап уже поясняет каким-то бесцветным голосом:
– Чаще ночью, но, случается, и днем пригоняют сюда их и расстреливают.
Григорий сразу уловил ту огромную внутреннюю боль, которую попытался скрыть от него дед Потап.
Ни словом, ни жестом Григорий не выдал того, что сейчас творилось в его душе. Он просто еще раз и предельно внимательно осмотрел и загородку из колючей проволоки, и вышки с караульными; на овраг старался не смотреть, хотя тот, казалось, сам лез в глаза.
– Ежели с этой стороны к лагерю подкрадываться, собаки запросто след схватят, – словно только для себя заметил дед Потап. – А с той стороны по приказу германа пленные спилили деревья, даже пни выкорчевали.
Домой возвращались молча и напрямик. В молчании поели и легли спать. Но сна не было, и Петро видел, что дед Потап и Григорий – то вместе, то порознь – выходили из хаты, садились на завалинку и подолгу смолили ядреный самосад.
Утром Григорий приволок откуда-то две жерди, в метре от конца прибил к ним чурочки и, нисколько не смущаясь деда Потапа и Петра, глазевших на него, с завалинки взгромоздился на ходули, но сделать успел только один неполный шаг и грохнулся.
Сначала до слез ухохотался Петро, глядя на то, как Григорий, сделав шаг или два, неизменно неуклюже падал, отбросив ходули. Потом его охватила жалость, и он сказал, отбирая у Григория ходули:
– Гляди, как это делается.
Взгромоздившись на ходули, хотя и не очень уверенно, Петр, однако, обошел избенку. Григорий все время был рядом, внимательно следил за каждым его движением, словно старался уловить то тайное, что позволяло Петру подчинить себе эти две жерди, наотрез отказавшиеся повиноваться ему, Григорию.
Спрыгнул Петро на землю – Григорий немедленно сказал тоном приказа:
– Валяй, еще раз пройдись. – И снова зашагал рядом.
Потом Григорий опять завладел ходулями. Поглазев еще немного на его муки, Петро ушел в лес, где с месяц назад заприметил лисью нору (может, уже появились лисята?). Хотел отлучиться на часок, не больше, но уж так случилось, что вернулся только поздним вечером. Подошел к избенке – чуть не задохнулся от удивления и восторга: на ходулях шарашился дед Потап!
Заметив восторженную ухмылку Петра, дед Потап так неловко спрыгнул на землю, что одна жердина упала точно на его сутулую спину. Петро от восторга даже взвизгнул, а дед сграбастал жердь, размахнулся и так саданул ею об угол избенки, что жердь переломилась.
– Как говорил чапаевский комиссар, а зачем мебель крушить? – усмехнулся Григорий, сидевший у порога.
После ужина, когда стали укладываться спать, Григорий сказал со строгостью, которой Петро и не подозревал в нем:
– Даю всем нам троим неделю срока, чтобы освоили эту распроклятую технику. Кто бегать на ходулях не научится – подчеркиваю: бегать, а не просто ходить! – того отстраню от участия в боевых операциях… Ты, Петро, чего зубами дразнишься?
– Куда уж бегать, если ты и стоять на них не можешь!
– Вот это уже не твоя забота, ты только за себя отвечаешь, – насупился Григорий, помолчал и закончил с улыбочкой, которая ничего доброго не сулила: – Ты, Петро, еще не знаешь моего характера. А он у меня покруче замешан, чем у самого товарища Каргина! Не только бегать на ходулях, но и забираться на них с земли, а не с завалинки научимся!
– Да на что все это, на что? В цирке выступать думаешь? – упрямился, не хотел сдаваться Петро.
– Чтобы к проволоке той проклятой подобраться, а собаки следа не могли взять! – отрубил Григорий и демонстративно отвернулся к стенке, почти уткнулся лицом в ее потемневшие и истрескавшиеся от времени бревна.
3
Свитальского расстреляли; а не повесили, как того первоначально хотел фон Зигель. Избитого до умопомрачения, выволокли на площадь, привязали к столбу виселицы и расстреляли. А народу, который согнали на это зрелище, объявили, что казненный – тайный агент большевиков, пытавшийся своими действиями всячески подрывать авторитет как Великой Германии, так и вермахта, несущего свободу народам всего мира. К чему сводилась эта свобода – об этом умолчали.
Трое суток, как стало уже правилом, труп Свитальского смердел на площади. Неподалеку от него все это время обязательно дежурили два полицая. И опять же – для чего? Чтобы местные не украли труп и не захоронили, как того требовал обычай? Или чтобы не надругались над трупом того, кого люто ненавидели?
На эти вопросы Василий Иванович ответить не смог. Да и не особенно старался: ведь и его судьба решалась в эти дни; мало верилось, что Зигель пощадит. Конечно, за эти дни не раз можно было ускользнуть в леса (слежки за ним вроде бы не было), но исчезнуть из Степанкова – раз и навсегда потерять контакты с Зигелем. А Василию Ивановичу особенно сейчас, когда маленькие партизанские отряды объединялись, когда у него вот-вот опять установится связь с подпольем (только верой в это и жил), хотелось быть максимально полезным. Поэтому, ночуя у свояка покойного деда Евдокима, он каждое утро обязательно приходил к комендатуре и усаживался на том самом месте, где сидел в тот день, когда Зигель подозвал его к окну. Целыми днями сидел, казалось, не обращая внимания ни на саму комендатуру, ни на солдат и полицаев, проходивших мимо.
Изматывающим было это ожидание неизвестно чего. Настолько изматывающим, что сон потерял. Вернется, бывало, к месту ночлега, нехотя сжует, что дадут, и поспешно лезет на сеновал. Каждый раз, когда лез туда, надеялся, что вот уж сегодня-то он обязательно уснет, будто в бездонную и глухую пропасть провалится. Но едва касался телом дырявого кожуха, подброшенного ему сердобольными хозяевами, сон неизменно бежал от него. И всю короткую летнюю ночь он лежал с открытыми глазами, бередя душу воспоминаниями о мирной жизни, теперь казавшейся такой далекой и даже как бы сказочной, или заново переживал смерть и деда Евдокима, и Павла, и Клавы с мальчонками.
Так измотал себя подобными воспоминаниями, что часто стало лезть в голову: а посильную ли ношу он намерен взвалить на себя? Крепко стал об этом подумывать. И ночью, лежа на сеновале, и днем, испытывая свою судьбу под окнами Зигеля. И вдруг, когда почти решил, что ближайшей ночью уйдет в леса, увидел Нюську. Одетая просто, но к лицу и аккуратно, она шла главной улицей Степанкова. Ее появление здесь было столь неожиданным, что он моментально забыл про свои сомнения и страхи, он теперь видел только ее, только и думал о том, как и почему она оказалась здесь.
Нюська, поравнявшись с ним, не прошла мимо, как он предполагал, даже не поздоровалась. Она просто села рядом, оправила подол юбки, чтобы надежно прикрывал коленки, развязала узелок, который принесла, достала кусок хлеба, две картофелины и вложила их в будто окаменевшие руки Василия Ивановича. Проделала все это так спокойно и уверенно, что он, сам не понимая почему, стал немедленно есть. Ел не спеша, обстоятельно, словно давно ждал Нюську и того момента, когда она принесет еду. А она сидела рядышком, не глазела на него и молчала.
Наконец Василий Иванович пришел в себя и сдавленно прошипел:
– Какого черта приперлась сюда? Жизнь надоела?
Она отряхнула ладонью с юбки неизвестно что и ответила, впервые подняв на него глаза:
– Ой, какой ты обросший… Или бритвы найти не можешь?
– Я тебя спрашиваю! – и вовсе разозлился Василий Иванович.
– А ты на меня не шуми, не шуми, – до приторности ласково заворковала Нюська. – Я с детства до ужасов пужливая! Вот возьму сейчас со страху да и брякнусь в обморок! Интересно, что тогда станешь делать, господин староста?
– Серьезно спрашиваю, а ты комедию ломаешь, – сказал он голосом, в котором сейчас звучала только бескрайняя усталость.
– Пойдем отсюда, а? – попросила она и сразу же добавила, заметив его удивленный взгляд: – Вот сижу здесь рядом с тобой – через силу сижу, – а внутри каждая жилочка мелкой дрожью бьется.
Он и позднее сам себе не мог ответить, почему вдруг встал и пошел за Нюськой. Разжалобила своим признанием? Захотелось поскорее узнать, как там, в лесу, люди из Слепышей обосновались? Может быть, и потому. Но скорее всего – сам устал от ожидания неизвестного, подвернулся маломальский повод – вот и удрал, вот и отступил с позиции, которую сам себе выбрал.
Они ушли за околицу Степанкова. Здесь уселись на траву в тени старой березы, которая устало клонила к земле свои ветви, отяжелевшие от множества зеленых сережек. Тут, в прохладной тиши, нарушаемой лишь стрекотом кузнечиков, Нюська и поведала, что все жители Слепышей единогласно проголосовали за то, чтобы старшим над ними стал Витька-полицай; и обосновались они лагерем на островке среди болота – километрах в двадцати отсюда; но это временно, только пока обосновались: Витька всем сказал, что обязательно надо искать другое место, более дикое и лучше пригодное для обороны и для внезапных вылазок; а еще краше – нащупать настоящий партизанский отряд и влиться в него.
– А что я в Степанкове оказалась, – тут Нюська немного замялась, но быстро справилась со своим внутренним волнением и выпалила, не опуская глаз: – Да один же вы!.. Постирать или подшить вам что-то надо будет… А потребуется вам – к Витьке или еще куда, – мигом слетаю.
Заиметь связного – о чем еще можно мечтать в его положении? Однако Василий Иванович осторожно, боясь обидеть Нюську, все же заметил:
– А люди? Они, знаешь, всякое подумать могут.
Нюська выпалила:
– Да как ты не поймешь, что я к тебе пришла? Может, ты и женатый, а я все равно взяла и пришла!.. И буду я рядом с тобой. Хоть кем при тебе буду. Ничего мне от тебя не надо, кроме слова или даже взгляда теплого!
Все это выпалила на одном дыхании и замолчала. Молчал и он. Да и что можно было сказать? Не имел он права даже на маленькую откровенность: у Опанаса Шапочника не может быть ни жены, ни детей, для всех людей он одинешенек на белом свете.








