Текст книги "Костры партизанские. Книга 2"
Автор книги: Олег Селянкин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
– Перед зорькой растуркай меня, – вот и все, что в этот раз сказал он Птахе.
Тот поспешно заверил, что будет исполнено, дескать, не сомневайся, и торопливо влез в кожух, нахлобучил на голову какой-то рваный-прерваный малахай. Словно в дальнюю дорогу собрался, хотя Мыкола всегда прятался на сеновале, тут же, во дворе. Заметил это Мыкола, но ни словом, ни взглядом не выдал своего удивления.
На дворе, когда до лестницы, которая вела на сеновал, оставалось лишь несколько шагов, Птаха вдруг сказал:
– Слышь, Мыкола, а я тут новый тайник для тебя оборудовал, может, туда пойдем? Есть пустующая хата, на самой околице, до леса – рукой подать… С самой осени пустует, вот я и оборудовал ее для таких тайных гостей, как ты…
Хата, стоящая вблизи леса, – что может быть лучше? Но усталость была столь велика, что Мыкола только и сказал, поднимаясь по лестнице на сеновал:
– Завтра взгляну на нее, завтра…
Зарылся в сено, даже запахов его дурманящих не почувствовал, и сразу будто в какую-то бездонную ямину ухнул.
Проснулся внезапно и сам не зная от чего. Еще ничего не понимая, схватил автомат, вслушался в обступившую его тишину. Потом, стараясь двигаться бесшумно, подполз к скату крыши, осторожно выдернул щепочку, которой была замаскирована щель – его смотровое окошечко, которое на всякий случай подготовил еще в ту ночь, когда впервые осмелился заночевать здесь.
Луна оловянной тарелкой висела на небе, заливая мертвящим светом пятачок двора, и Мыкола отчетливо увидел семь полицаев, стоящих кучкой и глядевших на сеновал, где он прятался. С ними был Птаха, тихо говоривший что-то. Мыкола понял: случилось то самое, неотвратимое, о чем не раз предупреждал Юрка. Понял – страшно обозлился на себя за то, что доверился Птахе, своевременно не разгадал его поганого нутра; последними словами обругал себя и за то, что вчера не придал значения его словам о хате, стоявшей будто бы где-то у околицы; даже понял, что хата была предложена исключительно для того, чтобы уберечь хозяйство Птахи от неизбежного убытка, который возникает от любой перестрелки.
Пришла в голову догадка, что Птаха дорожит своим хозяйством, – даже обрадовался и похлопал рукой по карману: не потерял ли случайно, тут ли кресало?
Оно оказалось на месте. И тогда он успокоился, деловито и бесшумно просунул в щель ствол автомата. И стал ждать. Чего? Может быть, все же ошибся, так плохо подумав о Птахе? Может быть, Птаха потому здесь с этими полицаями и торчит, чтобы отвести смерть от него, Мыколы?
Но начальственные жесты Птахи и то, что полицаи крадучись стали приближаться к коровнику, над которым и был сеновал, уничтожили последние сомнения. Мыкола понял, что единственная радость, какую ему еще дозволено испытать, – постараться убить как можно больше этих оборотней. И в первую очередь – Птаху.
Хотя – почему именно Птаху?
Конечно, Птаха такой, что при первом выстреле наверняка за дом спрячется, вроде бы – убежит от смерти. Однако народ все видит, от него подлости своей не спрячешь. Вот и получается, что так и так этой сволочи ответ держать придется. По всей строгости человеческих законов.
Все это промелькнуло в голове Мыколы, и он уже спокойно, словно чувствовал за собой силу, сказал громко, как только один из полицаев коснулся рукой лестницы, которая вела на сеновал:
– А ведь я не сплю.
Сказал это и лишь тогда стеганул длинной очередью сначала по дальним полицаям, потом по тому, который мгновение назад подкрадывался к нему.
– Слава богу, не промазал! – прошептал Мыкола.
Уцелевшие полицаи и Птаха, как он и предполагал, моментально метнулись за угол дома. И теперь только два неподвижных тела чернели на опустевшем дворе.
Потом, когда затянувшаяся пауза стала и вовсе нестерпимой для Мыколы, из-за угла дома Птаха не прокричал – пропел голосом, сулящим всяческие блага:
– Слышь, Мыкола, а ты бы сдался, а? Крестом святым клянусь, все мы будем свидетельствовать господам немцам, что ты сам, добровольно и без принуждения нам свою повинную голову принес, в грехах своих покаялся… Конечно, может и так случиться, что они тебя в лагерь отправят, но ведь жив останешься… Ты слышишь меня, Мыкола?
– Слышу.
– Тогда чего молчишь? Святым крестом клянемся…
– Мой ответ из-под того конца крыши вот-вот выглянет, – озорно ответил Мыкола, высекая искру.
Он уже твердо решил, что у него есть только один шанс на спасение: поджечь сеновал и попытаться воспользоваться сумятицей, порожденной пожаром; ведь коровник стоял под одной крышей с домом Птахи.
Как и предполагал, диким голосом взвыл Птаха, увидев густые клубы дыма и кровавые языки пламени, вдруг пронзившие крышу над сеновалом; усиливая общую панику, истошно запричитала жена старосты. Но стоило кому-то из усердствующих полицаев метнуться к сеновалу – автоматная очередь пришила его к снегу, порозовевшему от огня.
И тут Мыкола решил, что наступил самый подходящий для него момент, и прыгнул с сеновала, метнулся в огород, намереваясь через него вырваться к лесу.
Ни Птаха с женой, ни полицаи не заметили его прыжка с сеновала, и он благополучно сиганул в огород. И сразу упал, подвихнув ногу на одной из грядок, спрятавшихся под снегом. Понял, что не уйдет, вряд ли спасется, но встал, побрел к плетню.
Пока хромал через огород – его и заметили полицаи, завопили восторженно, забахали из карабинов. Одна из многих пуль и настигла его в тот момент, когда он уже перенес ногу через плетень.
12
Василий Иванович до войны учительствовал не один год, правда преподавал математику, но по простоте своей душевной считал, что знает и многое другое. Например, что в Белоруссии – климат мягкий. Конечно, мол, выпадают и там отдельные морозные деньки, но куда им до наших, до тех, что бывают на вятской земле!
Искренне так считал, и вдруг вот уже ровно неделю здесь стоит морозище: ночью чуть не за тридцать, а днем самую малость поменьше того. И невольно думалось: «А каково сейчас приходится партизанам? И вообще всем, кого фашисты накануне этого морозища лишили крыши над головой?»
А таких людей, у которых фашисты буквально недавно сожгли жилье, – не счесть. Причем столь жестокой каре подвергали за самую ничтожную вину, даже за видимость ее: за будто бы вялую работу по очистке тракта от снежных заносов; или к чему другому подобному придравшись. Но чаще за то, что взрослые дети исчезали из дома. И пусть хозяйка, не вытирая искренних слез, клянется, что сын (или дочь) ушел (ушла) в соседнюю деревню к родственникам, ушел (ушла) лишь за картофелем, что дня через два или три обязательно вернется, – пылающий факел под соломенную крышу, и весь ответ. А вообще-то, случится такое – еще будь благодарен: могли и всю семью расстрелять, объявив, что она партизанская.
Случалось, и просто так – даже без видимой вины хозяев – подпаливали какую-нибудь хату. «Чтобы погреться», – как, улыбаясь, ответил Василию Ивановичу один из его полицаев, когда он подошел к нему, поинтересовался причиной поджога хаты.
Услышал этот ответ – захотелось все пули из автомата всадить точнехонько в улыбающуюся рожу полицая. Но… пришлось ограничиться молчаливым пожатием плеч: не поймет, не примет этот ублюдок никаких доводов, только слух распустит о том, что пан Шапочник чрезмерно жалостлив к местному населению, каждый второй из которого – активный пособник партизан.
Сегодня по поводу безрассудного поджога жилищ местных жителей попытался поговорить с Зигелем. Дескать, надо ли, допустимо ли сейчас просто так предавать огню чье-то жилье? Не будет ли это способствовать росту ненависти, то есть в интересах ли Великой Германии действуют некоторые из тех, кто идет на это?
Зигель равнодушно выслушал его, стоя спиной к печке, касаясь руками ее теплых кирпичей. И сказал буднично:
– В этой ужасной стране каждый развлекается в силу своих возможностей.
Что оставалось делать Василию Ивановичу? И, спросив на то разрешение, он выскользнул из кабинета коменданта. Когда проходил мимо дежурного по комендатуре, к нему присоединился Генка и зашагал за ним, стараясь держаться так же степенно, как и его начальник.
На улице, когда морозным воздухом чуть опалило щеки, Генка спросил, закрываясь от режущего ветра воротником полушубка:
– Теперь-то куда, пан начальник? Между прочим, всех дел не переделаешь, а спать и есть вовремя надо. И по потребности.
– Или я привязал тебя к себе? – беззлобно, вернее – устало огрызнулся Василий Иванович, вдруг почувствовавший, как он безмерно устал; и зашагал к своему дому, кухонное окно которого все еще светилось.
Генка проводил его почти до крыльца, здесь постоял, как бы передавая начальство под охрану дежурного полицая, и, едва начальник полиции поднялся на крыльцо, едва скрылся в доме, он торопливо зашагал по улице будто вымершей деревни, зашагал к дому Золотаря (по установившемуся порядку намеревался доложить ему обо всем, что делал и говорил пан начальник днем), но потом решил, что это успеется и завтра, и свернул к своей хате, где квартировал у дородной вдовы бывшего раскулаченного, загинувшего где-то в просторах России. Пусть непробиваемо глупа эта толстуха, пусть и на рожу здорово непривлекательна, зато послушна, угодлива – лучше не бывает. А не это ли сейчас, в это смутное время, когда не знаешь, проснешься ли завтра, настоящему мужчине надобно?
Дома, хотя внешне там все было по-прежнему, Василий Иванович сразу почувствовал, что Нюська и Ольга чем-то очень взволнованы или даже встревожены; по тем взглядам, какими обменивались они, понял это.
Просто удивительно, как две совершенно непохожие по характерам женщины сдружились за эти месяцы! Ведь Нюська, можно сказать, все в жизни повидала, через такое прошла, что другую, окажись она на ее месте, запросто сломать могло. А Ольга – еще совсем девчонка, которой в самую пору тайком от родителей на первые свидания бегать…
Правда, здесь, во вражеском тылу, она ведет себя осмотрительно, так свою роль толково ведет, что Золотарь однажды сказал:
– Хорошая у вас племянница. И скромница, и в чужие дела не лезет, и в бога верует… Почти ни одной церковной службы не пропустила, по любой погоде в храм божий за десять верст бегает.
Если бы знал Золотарь, зачем она туда бегает!
Но не знает – и слава богу, как говорится…
Как и предполагал Василий Иванович, стоило ему допить чай и свернуть «козью ножку», Ольга с Нюськой дружной парой уселись напротив него, переглянулись, и Нюська заговорила, понизив голос до шепота:
– Беда у нас, Василий Иванович…
Сказала это и замолчала, словно не зная, как поведать главное.
И немедленно в разговор вступила Ольга, так низко, так доверчиво склонившись над столом, что стал виден не только нательный крестик, но и чистая кромка лифчика:
– Понимаете, Василий Иванович, я не могла поступить иначе. Не могла!
– Обе мы не могли! – подала голос и Нюська.
И тут он взял разговор в свои руки:
– Лирику и все прочее – на потом. А сейчас – конкретно, сжато, что стряслось?
Прошло минут десять, и он уже знал, что один знакомый Ольги (даже сказала, что он вместе с ней на курсах учился) вдруг схватил воспаление легких. Температура у него под сорок, горячущий – страсть! Чтобы в бреду не раскрыть себя, он и ушел из той хаты, где скрывался. Она, Ольга, на него случайно натолкнулась. Вот (не погибать же товарищу на морозе?) незаметно и привела его в Степанково, пока – до решения Василия Ивановича – спрятала на сеновале у свояка деда Евдокима.
Волнуясь, рассказывала все это Ольга, а Нюська только пытливо смотрела на Василия Ивановича. А он сидел за столом, курил и думал. Прежде всего о том, что и сейчас Ольга еще не полностью открылась ему. Ишь, она случайно натолкнулась на своего товарища, с которым вместе на курсах училась! На каких курсах? Кройки и шитья? Где и когда натолкнулась? Да и случайно ли?
Чтобы утвердиться в своей догадке, он спросил:
– Когда в церковь шла или на обратном пути натолкнулась на него?
Ольга мгновенно разволновалась так, что даже шея у нее порозовела, и выпалила чуть не плача:
– А если не моя эта тайна? Что можно, я все рассказываю…
И Василий Иванович понял, что не одна Ольга действует в этих краях, что она, похоже, своеобразное кольцо, на которое замыкаются звенья неведомых ему цепочек; может быть, двух и даже более.
Понял и другое: сейчас одно из звеньев цепочки попало в беду, и вот Ольга, как могла, пришла ему на помощь.
С одной стороны, она не имела права на этот поступок, который может погубить и ее, и его, Василия Ивановича. Ну, если и не погубить, то породить ряд трудностей, которые придется преодолевать не день и не два, преодолевать огромным напряжением всех душевных и физических сил. Иными словами, Ольга поступила опрометчиво; опрометчиво – если говорить дипломатично…
С другой стороны… С другой стороны, все правильно; настоящий человек тем от подонка и отличается, что в первую очередь думает не о своей шкуре, не о своем благополучии!
И он сказал убежденно:
– Так тому и быть.
Только сказал – Ольга бросилась к нему, ткнулась лицом в его грудь и заплакала, причитая. Из всего, сказанного ею сквозь всхлипывания, понял одно: он, Василий Иванович, очень хороший, просто замечательный; она, Ольга, так и знала, что он поймет ее; он просто не имел права не понять!
Так искренне она благодарила, что Василий Иванович вдруг почувствовал, что, чего доброго, сам вот-вот слезу пустит, и он отстранил от себя Ольгу, сказал нарочно предельно сердито:
– А реветь сейчас и вовсе не к месту… О твоем проступке я соответствующему начальству доложу. – И добавил после продолжительной паузы, во время которой успел не только дотянуться до кисета, но и свернуть новую цигарку: – Конечно, если случай удобный подвернется.
Последняя фраза – явное свидетельство прощения.
А дальше разговор пошел и вовсе деловой. Оказалось, что Ольга не только спрятала от фашистов больного товарища, но и сообщила об этом кому-то, даже условилась с кем-то о том, что за ним приедут послезавтра ночью.
– Послезавтра? Ночью? – нахмурился Василий Иванович.
– Самой глухой ночью! – подтвердила Ольга, не понимая, почему у него вдруг испортилось настроение. – Вы своих полицаев ушлете…
– И почему все вы, девчонки, до ужаса просто смотрите на жизнь! – еще больше насупился Василий Иванович. – «Полицаев ушлете!..» Во-первых, всех я никак не ушлю. Во-вторых, оставшееся меньшинство и вовсе сон потеряет. В-третьих, а Зигеля и его свору ты вообще в грош не ставишь? Короче говоря, давай отбой. И передай, что явятся они лишь тогда, когда я позову. И куда – тоже мое решение будет.
Сказал это – словно отрубил, и ушел в свою горницу. Какое-то время было слышно, как он копошился там, не зажигая огня, потом скрипнула кровать, и все стихло.
Нюська и Ольга выждали некоторое время, стараясь не глядеть друг на друга: ведь им казалось, что они так хорошо все продумали…
Наконец Ольга спросила одними губами;
– Уснул?
– И вовсе ты не знаешь его, – тоже не шепотом, а шелестом ответила Нюська.
Василий Иванович действительно не спал, хотя сразу и лег на правый бок, хотя сразу и глаза закрыл. Он как бы заново выслушивал Ольгу, он искал единственную, наиболее безопасную тропку. Где она? Может быть, и вовсе рядом, а он пока не видит ее, и все тут…
И на парня того очень взглянуть хочется. Хотя бы одним глазочком…
Утром Василий Иванович встал как обычно, умылся, побрился, оделся в свое повседневное, дождался Генки, который каждое утро обязательно заходил за ним, и лишь тогда сказал, глядя на Ольгу:
– В воскресенье к самой ранней службе сам с тобой поеду.
Ольга все поняла правильно, а Генка онемел от изумления: пана Шапочника к богу потянуло?! К чему бы это? Смягчить свой характер пан начальник вознамерился или жестокость какую задумал? Говорят же люди, что пан Власик после каждого убитого по его приказу час поклоны бьет, вымаливает у бога прощение.
Генка давно пришел к выводу, что сейчас лучше всего быть полезным всем начальникам, поэтому, улучив момент, поделился своими мыслями с паном Золотарем. Тот долго и мучительно морщил лоб, потом все же сказал:
– Итак, пан Шапочник намерен один ехать в церковь. – Тут Золотарь посмотрел на Генку, убедился, что тот не смог разгадать его мыслей, довольно усмехнулся и снисходительно пояснил: – Пан Шапочник впервые куда-то собрался один. Будто бы – в церковь. А так ли это? Если нет, то зачем едет? Может, с кем-то тайно встретиться хочет? А где эта встреча может произойти? Только в самой деревне или в церкви. Отсюда и наша с тобой задача: заблаговременно самых верных людей и туда и туда подбросить, пусть они все видят, все примечают. А чтобы он ничего не заподозрил, избави бог его здесь, в Степанково, тревожить!
Как казалось Золотарю, он все предусмотрел, тонкие и прочные сети раскинул. И затаился, выжидая. Правда, погода и пан Шапочник несколько поломали первоначальные планы; с пятницы на субботу на смену морозу метель пожаловала, и Шапочник, чтобы ему удобнее ехать было, велел в воскресенье еще до света людей из Степанкова выгнать на очистку дороги от заносов. Не только велел, но и сам еще затемно в тех самых санях-розвальнях, которые по его приказу для него подготовлены были, по Степанкову ездил, почти у каждого двора останавливался или даже въезжал в него, чтобы крепким словом подстегнуть замешкавшихся. Самое потешное – сани полны сена, а он с племянницей на самом краешке саней притулились!
Накричался в это утро Василий Иванович – чуть голос не сорвал. Поэтому, когда люди ушли на работу, он молча тронулся следом. И так медленно ехал, что народ уже к работе приступил, а его все не было, как доложили пану Золотарю те два полицая, которых он в этот наряд выделил.
Всю дорогу молча ехал Василий Иванович, только увидев людей, разгребавших снег, приказал:
– Заранее скажи, когда ваших увидишь.
– Они самыми крайними будут, – ответила Ольга, зябко спрятав подбородок в облезлый воротник шубейки.
Действительно, когда цепочка людей из Степанкова уже оборвалась, сразу же за поворотом дороги, где мохнатые лапы елей почти нависли над ней, копошились в снегу еще шесть человек – четыре мужика и две женщины. По внешнему виду – самые обыкновенные мужики и бабы. И работали они в том же темпе, что и все прочие, невидимые отсюда.
Хотелось перекинуться с ними хотя бы несколькими словами, но он понимал, что это недопустимо, что вообще каждая минута промедления может оказаться роковой и для него, и для Ольги, и для всех этих неизвестных и таких близких ему людей. И Василий Иванович только придержал лошадь, когда поравнялся с ними. Тотчас двое бородатых мужиков склонились над санями, а еще через несколько секунд один из них сказал:
– Спасибо.
Василий Иванович, даже не оглянувшись на голос, чмокнул губами, шевельнул вожжами, и лошадь послушно затрусила дальше. Но краешком глаза он все же заметил, что больного на каком-то подобии волокуши утянули в лес, что теперь уже только четыре человека работали на дороге, скидывая с нее снег на след волокуши.
Хотя и бывал Василий Иванович в этой деревне, но все равно какой уже раз подумал, что наши предки церкви ставили с большим умом – на самом видном месте, и такие, чтобы сразу глаз приманивали. Вот и эта стояла на небольшом взгорке, словно раздвинув или собрав вокруг себя березы, на закуржавевших ветках которых черными шапками торчали грачиные гнезда.
В самом центре деревни у коновязи остановился Василий Иванович. И сразу к нему подбежал местный староста, помог из саней выбраться, и даже лошади охапку сена бросил.
Василий Иванович ограничился благосклонным кивком.
– Мне можно идти, дядечка Опанас? – робко спросила Ольга.
– С богом.
И она присоединилась к трем местным женщинам, вместе с ними скрылась в черном проеме церковной двери. А пан Шапочник выждал несколько минут, сверля глазами кланяющихся ему людей, потом степенно зашагал, но не к церкви, как предупреждали старосту, а к деревенскому кладбищу.
С чего его сюда потянуло? Оно не хуже и не лучше, чем во всех других деревнях…
Вдруг пан Шапочник так резко остановился, словно налетел на какое-то препятствие. Староста деревни чуть подался вперед, чтобы поскорее увидеть то, что остановило пана Шапочника, и окостенел от ужаса: на одной из пирамидок, которые вместо крестов стояли на трех могилах местных учительниц, убитых еще в день появления здесь фашистов, явственно просматривалась маленькая звездочка. Староста был готов поклясться чем угодно, что никогда раньше не видел ее, что не было ее здесь и месяцев шесть назад… Или летом березы своей листвой ту неокрашенную звездочку от глаз людских прятали?
Самое же главное, самое страшное – была она раньше или сегодняшней ночью появилась, – в строгом ответе один он, староста данной деревни. Вот и замер, боясь не только слово сказать, но и вздох настоящий сделать.
Однако пан Шапочник ничего не сказал. Лишь недобро покосился на старосту и без торопливости вернулся к саням, почти упал в них, разобрал вожжи и терпеливо дождался, пока староста непослушными пальцами отвязал лошадь. Без понуканий и тронул ее с места, повернул на дорогу, которая вела в Степанково.
Золотаря удивило столь раннее возвращение пана Шапочника, но еще больше то, что, бросив лошадь около полиции, он ушел домой и даже не выглянул оттуда. Любопытство так и подкалывало: дескать, зайди к нему и спроси, удачной ли была поездка, но он все же смог воздержаться от этого. За что не счесть сколько раз и воздал хвалу сам себе, когда прибыл первый гонец и выложил все о той треклятой звездочке, о безмолвной ярости, с какой пан начальник полиции глянул на старосту деревни; если верить гонцу, в такое негодование пришел пан Шапочник, что и в церковь не заглянул, что и племянницу свою, словом не предупредив, там бросил!
А потом и Генка подлил масла в огонь. Он заглянул в дверь (заходить в кабинет отказался, стервец!) и просипел от порога:
– Продашь – отопрусь! И такое про тебя выложу, что не возрадуешься!
Последние слова – то ли забывшись, то ли не совладав с собой – в полный голос сказал и исчез, будто и не было его вовсе.
Может, все же сходить к пану Шапочнику, так сказать, вызвать на разговор? А если свирепеть за звездочку станет, то прямо и ляпнуть: мол, это наше общее с вами упущение?
До ночи затянул Золотарь принятие решения, все взвешивал, что лично для него выгоднее. А тут и заявился пан Шапочник. Не к себе в кабинет, а к нему, Золотарю. Кожуха не расстегнул, шапки не снял, не присел, а просто остановился у стола. Пришлось встать и ему, Золотарю. Тут и сказал пан Шапочник, сказал внятно, с достаточными паузами между словами:
– Вот что, друг ситный…
– Так шести, а не пятиугольная та звездочка была! – сунулся тут Золотарь, как казалось ему, с облегчающим объяснением.
– Значит, иудея вместе с православными, в одном ряду похоронили? – как-то нехорошо усмехнулся Шапочник. – То-то обрадуется пан Власик, когда поставлю его в известность об этом. – Тут он согнал усмешку с лица и врезал на полном серьезе, врезал с беспощадной злостью: – Слежку за мной установил? Интересуешься, куда и зачем начальник полиции ездит? Так вот, докладываю, пан Золотарь: к той самой звездочке ездил, чтобы собственными глазами проверить поступившие сведения. От кого поступившие? От племянницы. Или, думаешь, она просто так, от нечего делать, в церковь и прочие места шастала?.. А что ты по всей той деревне и в церкви полицейских понатыкал… Такого невежества в сыске я даже от тебя не ожидал!
Сказал это и вышел, хрястнув дверью.
13
Еще недавно излишне говорлив и даже шумлив был Григорий. Когда остепенился – этого Каргин не заметил. Теперь, казалось Каргину, поубавить бы Григорию еще и упрямства – вовсе что надо командиром группы стал бы; может быть, и выше. Но упрямство… Уж если что втемяшилось в его голову, никакими разумными доводами этого быстро не выбьешь. Взять, к примеру, те же Выселки. Ведь когда на них последний налет совершили? Еще в прошлом году! А Григорий все помнит те кучи хвороста, которые грудились перед бункерами полицаев, он все еще плачется на то, что тогда Каргин запретил ему задержаться там на одну ночку и лишил возможности предать огню вражескую ловушку. Изо дня в день долбил в одну точку, при каждом удобном случае то требовал, то канючил, дескать, разреши еще разок туда наведаться. И вчера Каргин вроде бы сдался:
– Черт с тобой, иди! Но если людей своих угробишь…
Он не сказал, что будет тогда, но Григорий и сам прекрасно знал, что подобные ошибки в бригаде не прощаются. Он только спросил:
– Как считаешь, всей моей группе идти? С одной стороны, так поступить следует, с другой…
– Хоть с той, хоть с этой – одинаково хреново получается! – перебил его Каргин. – Велика ли вся твоя группа? Двенадцать душ! Подумаешь, сила! Да ее, если хочешь знать…
Он не докончил свою мысль, словно поперхнулся словами, которые чуть не сорвались с языка; жадно сделал несколько глубоких затяжек, прикрыв глаза то ли от едкого дыма самосада, то ли для того, чтобы не выдать своих тайных мыслей. Помолчал и добавил:
– Возьмешь половину своих, да я человек двадцать в помощь дам – вот и ладно будет.
Теперь, когда долгожданное разрешение было получено, на Григория снизошло умиротворение, он вроде бы даже осудил себя за недавнюю настырность, вроде бы даже на попятный пошел:
– Ты, Иван, если я зарываюсь, не потакай мне, считаешь дело гиблым – так и скажи, не виляй.
Мария, которая во время этого разговора тихой мышкой сновала около топившейся печи, сразу же заметила, как окаменело лицо Каргина, как злые желваки заходили по его скулам, и подошла к нему, обняла со спины, навалившись на него, сидящего, всем своим горячим телом.
– Гриша, разве ты его не знаешь? Когда это было такое, чтобы он людей на гиблое дело занаряжал?
Понял Григорий, что сказанул вовсе не то, что надо было, и рад был этой подмоге, благодарно взглянул на Марию. Каргин заметил этот взгляд, какое-то время еще сидел насупившись, обуздывая себя, потом сказал:
– За эти слова тебя надо бы по шее, по шее!
Вроде бы и отругал, но голосом спокойным, даже теплым каким-то. А еще немного погодя, когда Мария поставила на стол чугунок с картошкой, исходившей ароматным паром, Иван и вовсе отошел, окончательно оттаял, даже пояснил, почему именно сегодня дал разрешение на выход:
– Убрать те бункера надо. И стрелки станции так изуродовать, чтобы гитлеряки еще подумали, прежде чем восстанавливать их стали… Шибко надо сделать это сейчас, потому и отпускаю тебя.
Потом еще долго сидели за столом, чаевничали – пили крутой кипяток с наваром смородиновых листьев – и мирно судачили о том, что, если верить приметам, хлеба в этом году должны уродиться добрые, что на союзников, конечно, вроде бы надеяться положено, однако не из того они теста сделаны, чтобы на себя нормальную тяжесть взять. Короче говоря, шла самая обыкновенная для того времени застольная беседа, шла так спокойно, словно уже завтра Григорию не предстояло вести людей на опасное задание. Лишь потом, когда Григорий уходил, Каргин проводил его до двери, там, у порога, ободряюще и толкнул ладонью в плечо.
Понаблюдав с час за станцией, за тем, как здесь вели себя полицаи, Григорий мысленно не раз поблагодарил Каргина за то, что тот так категорично запрещал кому-либо из партизан появляться в этом районе вообще: теперь полицаи, уверовав в свою безопасность под защитой бункеров, даже праздно слонялись около перекосившегося станционного здания. Невольно подумалось: похоже, и ночью они больше храпят, чем ведут наблюдение.
С той самой ночи, когда партизаны в последний раз побывали здесь, Григорий молча вынашивал план уничтожения бункеров, не счесть сколько раз до кажущихся мелочей обдумывал эту операцию. Поэтому сегодня его приказания были немногословными, четкими и очень конкретными. Только одно он повторил дважды, строго глядя на своих людей:
– Зарубите себе на носу: к дверям бункеров всю горючку из тех куч подтащить. И так ее там сложить, чтобы ни одна дверь, как бы на нее из бункера ни давили, не смогла открыться. Понятно? Ни одна!
Ночью, когда молодой месяц нехотя опустился за черный лес, началась бесшумная и опасная работа. Как она шла – этого Григорий не знал: сегодня он в ней не участвовал, сегодня он, подражая Каргину, решил быть только командиром. Вот и нервничал, даже злился, не получая донесений, топтался на месте, проклиная неизвестность. Даже посочувствовал Каргину: оказывается, работать самому значительно легче, чем вот так ожидать, не зная чего.
Но все обошлось: почти одновременно жаркие костры вспыхнули у дверей всех четырех бункеров, а разгорелось это пламя – прогремели взрывы на стрелках.
Полицаи, проснувшись, конечно, прежде всего брызнули из амбразур длинными пулеметными очередями. Просто так, не прицельно, очередями ударили. Потом, когда до них дошло, что сейчас самый главный их враг – огонь, они стали выламывать двери бункеров. И выломали. Но, возникая на фоне багрового пламени, они были видны отчетливо, и партизаны били по ним из винтовок и автоматов, били, не жалея патронов. Лишь потом, когда от бункеров и станционного здания остались только раскаленные угли да смердящие головешки, кто-то из партизан сказал с яростью и большим внутренним убеждением в своей правоте:
– Это вам за Хатынь. Задаток.
Одиноко прозвучал этот голос. Но, судя по тому, как одни деловито осматривали свое оружие, а другие спокойно взирали на пожарище, – по всему чувствовалось, что люди одобрили сказанное.
Тут, когда задание было выполнено, на Григория вдруг нахлынула необычайная тоска по деду Потапу. И, взяв с собой только товарища Артура, он строго-настрого наказал старшему группы идти прямехонько в партизанский лагерь и обо всем доложить лично Каргину, а сам свернул на известную ему еле угадывающуюся тропочку, укрытую снегом, не тронутым ни человеком, ни зверем.
Григорий не считал себя обязанным лично идти к Каргину с докладом: задание выполнено, потерь группа не имеет, значит, не выговаривать, а хвалить Иван станет. Конечно, любому человеку всегда приятно, когда ему теплые слова говорят, но лично он и без этого выживет.
Так рассуждал Григорий, оправдывая свой поступок. На самом же деле идти к деду Потапу его заставляли и чувство зависти к семейному счастью Каргина, и обида на Марию за то, что она пренебрегла им, Григорием. Ни одним словом или жестом и никому он не выдал этих своих чувств. Но ведь есть они. От себя самого их не спрячешь.
Вот и бежал к деду Потапу, бежал в его избушку, где было передумано о многом, бежал, надеясь хоть на сутки избавиться от постоянных мук.
За эти месяцы, что он не бывал здесь, избушка деда Потапа будто сгорбилась, будто в землю ушла на несколько десятков сантиметров. Или виноваты сугробы, подпиравшие ее бревенчатые стены? Эти сугробы были настолько велики, что казалось: только встань на гребень любого из них – сразу до трубы дотянешься.








