355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Селянкин » Костры партизанские. Книга 2 » Текст книги (страница 23)
Костры партизанские. Книга 2
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:10

Текст книги "Костры партизанские. Книга 2"


Автор книги: Олег Селянкин


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)

А вот деда Потапа время, казалось, нисколечко не коснулось! Он по-прежнему быстро и ловко засновал по своей единственной горнице-кухне, и скоро на выскобленных добела досках стола появилось все, чем он был богат. Сели за стол Григорий с товарищем Артуром, уселись на ту самую широкую лавку, на которой раньше так любил лежать Григорий, дед Потап вдруг сказал, повернув голову к полатям:

– Слезай, Лексей, вечерять станем.

Чернота над полатями ответила старческим покашливанием, а еще немного погодя, старательно нащупывая ногами каждую ступеньку невысокой лесенки, на пол спустился тот человек, о присутствии которого здесь даже не подозревали Григорий с товарищем Артуром. Был он в годах, морщинист и одет – самому неудачливому нищему впору. Не сказав ни слова, он перекрестился на передний угол, где у деда Потапа висела икона, настолько почерневшая от времени и копоти, осевшей на нее за многие годы, настолько засиженная мухами, что невозможно было определить, мужики ли, бабы ли на ней изображены. Лишь после этого он поясно поклонился Григорию и товарищу Артуру и бочком, бочком не подошел, а скользнул к столу, присел у самого дальнего его краешка.

Лучина, лениво потрескивающая над лоханью с водой, была не способна дать достаточно света, и Григорий, как ни старался, не мог толком разглядеть Алексея, но все равно ему упорно казалось, что они где-то уже встречались. А вот когда? При каких обстоятельствах?

Как ни напрягал память, она оставалась немой. Тогда он спросил у деда Потапа:

– А это кто такой? Каким ветром его к тебе занесло?

– Второй день живет. Говорит, раб божий, от войны хоронится.

Дед Потап сказал это так, словно не только осуждал, но и презирал Алексея за эту жизненную позицию.

– Все мы рабы боговы, – елейным голосом и многозначительно изрек Алексей, вскинул глаза на икону и перекрестился, пожевав почти бескровными губами.

И этот голос, сам вползающий тебе в душу, подхлестнул память, и она поспешила с подсказкой: почти три года назад они, пытаясь вырваться из окружения, случайно набрели на домик в три окна, одиноко лепившийся к болоту; в той хибарке и жил, вроде бы – коротал свой век, этот раб божий Алексей; сначала он призывал побросать оружие в болото, не перечить своей судьбе, а потом, когда они дружно отвергли его предложение, зло обругал их…

Вида не подал Григорий, что узнал его. Только пристальнее, чем раньше, даже придирчиво стал разглядывать, взвешивать каждое его движение. И заметил внутреннюю сытость этого человека; да, он, как и другие, вроде бы и старательно работал ложкой, но гороховую похлебку ел явно без всякой охоты; иными словами, не было в его поведении того, что свойственно изголодавшемуся, настрадавшемуся человеку.

Убрал дед Потап на шесток пустые миски, бросил на стол кисет. Тут Григорий и сказал, словно выстрелил:

– Узнал я тебя, узнал.

Алексей вздрогнул, напрягся на какие-то считанные секунды. Эти считанные секунды подсказали Григорию, что он ненароком зацепил что-то важное, сокровенное. Действительно, если этот человек просто тот самый святоша, оружие бросить призывавший, то с чего ему вздрагивать?

И Григорий заторопился:

– Спасибо, дед Потап, за угощение, а нам пора. И ты, божия скотинка, собирайся, пойдешь с нами.

Дед Потап на мгновение вскинул на Григория удивленные глаза, потом нахмурился, перевел их на того, кто представился ему божьим человеком Алексеем, и караулил каждое его движение, пока Григорий одевался. А товарища Артура случившееся, казалось, не удивило: одевшись, он стянул солдатским ремнем ватник и встал так, чтобы задержанный оказался между ним и Григорием.

– Господи, прости им это насилие: не ведают, что творят, – вот и все, что сказал назвавшийся Алексеем, сказал, осеняя себя крестом и глядя на икону.

14

Григорий все рассказал Каргину. Начал с того, что честно признался, почему, по какой причине оказался у деда. Затем подробно, стараясь ничего не упустить, поведал о том, как сначала не узнал этого мужика, а потом все же вспомнил, только заикнулся об этом, и что из этого вышло. Не скрыл и того, что в пути тот был таким послушным, таким предупредительным – с души и сейчас все еще воротит!

Каргин готовил разнос Григорию. Как только узнал от старшего группы о его самовольной отлучке, с самого того момента и стал наказание выискивать. Такое, чтобы и больно Гришке стало, и чтобы не отбить у него охоты к инициативе. А выслушал его обстоятельный доклад, сразу вспомнил, что в нескольких донесениях Василия Ивановича, с которыми его ознакомили в штабе бригады, упоминалось о заклятом вражине – пане Власике, который в разговоре все на бога ссылается; сам – плюгавенький, с голосом ласковым и бескровными губами. Сопоставил это с тем, что услышал, и мелькнула мысль: «А что, если?..» И пропала злость на Григория, теперь одна забота точила Каргина: тот ли это самый вражина или случайный человек, которого судьба-злодейка и внешность под тяжкое обвинение подвели?

Самым правильным и надежным, разумеется, было переправить этого типа в штаб бригады – и пусть там разбираются. Но в жизни иной раз и так случается, что даже на очень порядочного и внутренне дисциплинированного человека вдруг словно затмение накатывает, и он во что бы то ни стало хочет только сам разрешить что-то большое, для всех важное. Не ради личной славы, а черт знает почему некоторые идут на это. Вот сегодня и с Каргиным случилось нечто подобное; он смотрел на Григория, вроде бы и слушал его, а сам об одном думал: как бы так повести допрос, чтобы до самой глубокой правды добраться?

– Ладно, веди его сюда. И скажи там кому-нибудь, чтобы Юрку кликнули, – наконец решился Каргин, так ничего конкретного и не придумав.

Задержанный упорно отрицал даже свое знакомство с пресловутым паном Власиком, одно долдонил: да, грешен, тогда отговаривал вас (и не только вас) воевать с германом (кто мог предположить, что он таким зверем окажется?), но, мол, я лично и сейчас вне войны, потому как сам бог многое перетерпел и нам, мирянам грешным, терпеть велел. А что в этих краях оказался – хату спалили каратели, вот и побрел с сумой, шариком от деревни к деревне покатился; не только у того почтенного старца, у многих других сердечных людей временный приют тоже находил.

Складно говорил, ни к чему не придерешься. И мягким голосом, без обиды. Даже с лаской в глазах все это рассказывал.

Каргин чувствовал, что пока бессилен сдвинуть задержанного с этой позиции, пока не может уличить его даже в малой лжи. Казалось, сейчас только и остается отпустить его на все четыре стороны или переправить в штаб бригады, признавшись в своем бессилии. Однако чем упорнее тот отрицал все, связанное с паном Власиком, тем больше крепла уверенность Каргина в том, что матерый вражина сидит перед ним, источая из глаз лживую ласку.

Но как его ухватить за жабры, с какой стороны к нему подступиться? Может, припугнуть малость?

И он сказал по-прежнему спокойно, хотя внутри все неистово клокотало:

– Если говорить откровенно, то нам ваше признание не так чтобы очень и нужно. На что оно, ежели мы и так о вас главное знаем? Для вас стараюсь. Кто мы? Партизаны. Вот и выходит, что здесь, где мы находимся, я – вся власть. И гражданская, и военная… Так сказать, здесь все в моих руках, так что…

Тут нарочно оборвал фразу: чтобы этот тип попытался угадать то, что недосказано, чтобы понаблюдать, какое впечатление на него произведут эти слова.

Вроде бы дрогнуло что-то в его глазах…

Но ответил он опять же ласково, словно одаривая:

– А мне доподлинно известно, что и вы головушку свою потерять можете, если на подобное осмелитесь.

Ага, забегали глазки, забегали!

И Каргин, чтобы дожать, не сказал, а приказал:

– А ну, Марья, выйди на часок!

Почему именно на часок? Да просто сорвалось с языка это слово, а не другое.

Пока Мария, обидевшись, подчеркнуто неторопливо надевала ватник и укутывалась в шаль, глаза подозреваемого упорно сверлили ее спину, словно умоляли остаться.

Каргин перехватил торжествующий взгляд Юрки и сказал еще суровее:

– А ты позови его… Сам знаешь кого.

Юрка осмелился задержаться только у порога, оттуда и спросил:

– Может, и второго прихвачу сразу?

– Правильно! Чтобы опять не бежать, если что, – включился в игру Григорий.

И тут Каргин случайно сказал именно то, что сейчас и надо было:

– Или вам плохо с нами одними беседовать? Вам очень хочется, чтобы я еще кого-то кликнул?

Сказал даже весело, ибо понял, что выигрывает, что смерти этот подлец боится панически.

Действительно, смерти тот, кто многим был известен под именем пана Власика, боялся панически. И сейчас, посчитав, что она близка к нему, он прежде всего мысленно всячески обругал себя за то, что допустил крупнейший промах, понадеявшись тихонько пересидеть теперешнее горячее время в этой глухомани. Но кому бы пришло в голову, что Потап, которому давно пора вымаливать счастливую загробную жизнь, вдруг окажется пособником партизан?!

Потом пан Власик стал лихорадочно думать: в чем признаться, что отрицать начисто, отрицать до последней возможности.

Например, зачем им знать, что он в свое время прекрасно окончил семинарию, был попом в одной из церквей пригорода Пскова, да отлучен от церкви за прелюбодеяния с прихожанками? Откуда этим мужикам, мнящим себя вершителями судеб человеческих, может быть известно, что сам Павловский – правая рука господина Савинкова! – и указал ему на тот домик у болота, велел жить в нем, все видеть, все запомнить и доложить, когда об этом спросит.

Пусть останется для них неизвестным и его настоящее имя – Николай, сын Василия Вознесенского…

Ишь, двадцать лет молчком сидел и жив-здоров был, а тут власти над людьми захотелось! Вот и влип…

Все далекое прошлое, разумеется, должно остаться при нем. А вот недавнее, до чего они и сами докопаться могут… Собственно говоря, что он такое сделал? Был членом правительства, поставленного немцами? Так сунули его туда, под страхом смерти сунули! Вот и ездил, агитировал за самостийную Белоруссию, хотя сам против этого!

А что за это может быть? Дадут несколько лет отсидки, вот и вся недолга. Или там, в лагере, дураков нет, на которых, если умело себя поставишь, ехать хоть куда можно?

Пан Власик несколько взбодрил себя этими мыслями, но все равно попробовал торговаться:

– Дайте слово, что сохраните мне жизнь?

Каргин со спокойной совестью пообещал это: он давно и твердо решил, что, независимо от исхода этого допроса, завтра же переправит Власика в штаб бригады.

Так много интересных и важных сведений полилось из пана Власика, что уже через несколько минут Каргин прервал его, вызвал Марию и сказал ей:

– Садись за стол, протоколить станешь.

Мария, словно еще недавно и не обижалась на мужа за резкий тон, каким он выпроводил ее отсюда, послушно села к столу и писала, писала. И про сговор бенеэсовцев с гитлеровцами, и про банду Черного, и про Птаху, и про Стригаленка, про то, как бенеэсовцы его сначала в предатели заманили, а потом уничтожили. Много чудовищно страшного услышала она в эту ночь. Но только один раз невольно ойкнула. Это когда Власик подробно о сожжении Хатыни рассказывал: дескать, чего стоят мои преступления в сравнении с этим? Так, баловство одно…

Утром, когда солнце должно было вот-вот пробиться сквозь плотные серые тучи, пана Власика под надежным конвоем переправили в штаб бригады. На утренней зорьке его отправили, а около полуночи в роту неожиданно нагрянул сам Николай Павлович, хмуро поздоровался с дневальными, перехватившими его, и сразу же прошел к Каргину.

Здесь, хотя время было позднее, еще и не думали ложиться спать: с вечера пришли Юрка с Григорием, вот мужики и пили кипяток, курили едкий самосад и спорили, когда, в каком месяце этого года, Советская Армия освободит всю Белоруссию. Иван считал, что произойдет это летом, когда болота хоть малость подсохнут, а Григорий уверял, что наступление нашей армии вот-вот начнется.

Увидев Николая Павловича, все четверо встали, прервали свой разговор. И не сели, пока Николай Павлович не сказал, устало плюхнувшись на березовый чурбак, заменявший табуретку:

– Чего столбами торчите?

Помолчав немного то ли из приличия, то ли по другой какой причине, он же и задал первый вопрос:

– Кто же это, товарищ Каргин, позволил вам так бессовестно попирать наши советские законы?

Каргин обменялся с товарищами взглядами-молниями и ответил с таким невинным видом, на какой только и оказался способен;

– Чтобы я да нарушил закон? Не помню такого случая. Если хотите знать, они, – кивок на Юрку с Григорием, – когда разобидятся, меня даже обзывают законником.

– Ты дурачком не прикидывайся, я тебя, черта, насквозь вижу! – повысил голос Николай Павлович. – Кто тебя уполномочил этого треклятого Власика допрашивать? Ну, назови фамилию и должность этого человека?

Большую ошибку допустил Николай Павлович, повысив голос, обидел этим Каргина, и тот ответил не менее зло:

– Или я как командир роты и языка схваченного допросить права не имею? Где, в каком нашем законе такое сказано?

И пошла перепалка!

Наконец, устав отбиваться от трех сразу и поняв, что случившееся вчера не так страшно, как обрисовал пан Власик, Николай Павлович сказал уже спокойно, даже миролюбиво:

– Пойми и меня, Иван Степанович: все эти мои вопросы – о тебе забота. Знаешь, что случиться может, если о твоей самодеятельности, о том, что ты пленного пытками пугал, в Москве известно станет?.. Буду знать всю правду, как она есть, может, и смогу защитить тебя, если… У нас по закону никто не имеет права допрашиваемому ультиматум предъявлять. Вроде того, что станешь говорить – свою жизнь спасешь, а упрямиться будешь… Во-первых, это чистейший шантаж, это использование служебного положения в корыстных целях. Во-вторых, не дано тебе права меру наказания определять. Для этого суд есть. Наш, народный.

– Суд народный, конечно, есть, – поспешно согласился Григорий. – Только при нашей теперешней жизни кто они, те судьи? А мы сами! Вздернем на шкворку или расстреляем предателя какого – бацаем ему на грудь записочку: «Собаке собачья смерть! Казнен как вражина, предавший свой народ!» Или что-то другое напишем в этом духе.

– Ты к чему это клонишь? – нахмурился Николай Павлович.

– К тому, что не в обычных условиях мы живем, так зачем же к нам со старыми мерками подходить?

Николай Павлович еще только собирался ответить Григорию, как в разговор вклинился Каргин:

– Не говорил я такого, что шлепнем его, если в предательстве не сознается.

– Не говорил? Выходит, врет он? Наговаривает на тебя?

– Что ему, впервой? – влез в разговор и Юрка. – Да мы с Гришкой, если надо, под любой присягой подтвердим, что не было ничего такого сказано!

– Факт, не было! – с горячностью поддакнул Григорий.

– А ты, Иван Степанович, что скажешь? – всем телом повернулся к нему Николай Павлович.

– Врать я не мастак.

– Потому у тебя и спрашиваю.

– Был разговор о расстреле… И о сохранении жизни был…

Мария, положив руки на колени, с тревогой, любовью и гордостью смотрела только на мужа. И он продолжил, ободряюще улыбнувшись ей:

– Только тот разговор вообще был. Не к нему относящийся, а вообще. Что я как командир роты волен и расстрелять кое-кого… А о жизни его… Я приговора не выносил, я только слово дал, что здесь мы его жизни не лишим, – голосом он особо выделил это «здесь мы».

Николай Павлович какое-то время молча барабанил пальцами по столу, потом все же потребовал уточнения:

– Значит, разговор о расстреле был не для того, чтобы припугнуть его?

Каргин промолчал, чтобы не ответить ложно. Зато Юрка с Григорием почти в голос заверили:

– Перед любым судом подтвердим, что точнехонько только так оно и было!

И тогда, усмехнувшись, Николай Павлович сказал:

– Чистейшее иезуитство!.. Надеюсь, чаем меня все же напоите? Если так, то мне бы руки сполоснуть.

– Пойдемте, я вам солью! – радостно откликнулась Мария и достала из вещевого мешка чистое полотенце.

Когда они вышли, Григорий спросил:

– Слышь, Иван, чего это он про нас сказал?

– Должно, чтобы Марью не обижать, отматерил по-заграничному, – ответил тот и тяжело вздохнул.

15

Ошибался Григорий, заявляя, что Советская Армия вот-вот начнет наступление и здесь, где фашисты хозяйничали уже третий год. Советская Армия действовала точно по плану, разработанному Верховным Главнокомандованием, и именно в первые два месяца 1944 года уже сокрушила кольцо вражеской блокады, тисками сжимавшее Ленинград, и блестяще завершила Корсунь-Шевченковскую операцию, еще раз напомнив фашистским заправилам, что уроки Сталинградской битвы никому забывать не положено.

Тогда, в январе и феврале 1944 года, Верховное Главнокомандование Советской Армии еще разрабатывало во всех деталях план военных действий на летнюю кампанию, тот самый план, в который составной частью вошла и Белорусская оперативно-тактическая операция. Это в конце апреля по ней будет принято окончательное решение, оформленное соответствущими боевыми приказами, согласно которым в обусловленный час дружно пойдут в наступление 1-й Прибалтийский, 1-й, 2-й и 3-й Белорусские фронты.

В апреле 1944 года будет окончательно разработан и утвержден план операции «Багратион», а тогда, в феврале, он еще отрабатывался во всем множестве своих деталей.

Белорусский народ, на земле которого еще хозяйничали фашисты, ничего этого не знал. Но он истово верил, что помощь обязательно придет, чувствовал – это случится уже скоро. И все понимали, что тогда настанет время для предъявления фашистам счета. Огромного счета. И за опустошенные ими города, и за миллион двести тысяч строений в селах, тех самых строений, которые разрушили, предали огню фашисты, и за семь тысяч школ, превращенных в развалины, и более чем за два миллиона двести тысяч земляков, павших от рук фашистов.

Неимоверно велик был тот счет, который весь советский народ готовился предъявить фашистам к оплате. Потому и не терпелось многим, потому отряды белорусских партизан в эту зиму и росли непрерывно, потому их бойцы почти каждую ночь и уходили на опасные задания, отдавая силы и даже жизни свои делу, которое приближало грядущий час расплаты с фашизмом.

Все это чувствовал Василий Иванович, всем сердцем жаждал этого часа и в то же время волновался, боялся за свою дальнейшую судьбу. Вот и были для него тревожны, невыносимо длинны эти зимние ночи. Не только он, сейчас все, кто на этой земле был или считался пособником фашистов, потеряли покой. И если фон Зигель вульгарно запил, осознавая полное крушение своих личных планов, всех своих честолюбивых надежд, то другие – Трахтенберг, Золотарь и сошка еще помельче, – ничем не брезговали для того, чтобы добиться перевода куда-нибудь на запад, хоть к черту на кулички, только бы подальше от этих мест! В дело были пущены и доносы, которые по замыслу их авторов должны были свидетельствовать о верноподданнических настроениях, и откровенные подкупы.

Ничем не брезговали некоторые, но, как было известно Василию Ивановичу, пока ни одному из тех, кого он знал, не удалось смыться отсюда, хотя и месяцы минули с той поры, как они упаковали чемоданы. Единственное изменение – Трахтенберг оказался не у дел. Да и то лишь потому, что в начале февраля этого года оба госпиталя из Степанкова вдруг перевели куда-то на запад, если верить слухам – в саму Германию. А вот Трахтенберга оставили здесь. И если причину эвакуации госпиталей Василий Иванович понял сразу и правильно – боятся фашистские заправилы летнего наступления Советской Армии, чувствуют, что в этом году оно может (даже должно!) начаться здесь, на земле Белоруссии, – то своеобразная отставка Трахтенберга оставалась для него неразрешимой загадкой. В то время он, разумеется, не мог знать, что произошло это исключительно по вине одного из писарей, который, в спешке перепечатывая приказ, случайно пропустил фамилию Трахтенберга.

Почти каждую долгую зимнюю ночь Василий Иванович ждал, что вот-вот на окраине Степанкова вспыхнет стрельба, что именно вот в эту ночь от удара ноги распахнется дверь его дома и кто-то незнакомый гневно, презрительно и торжествующе крикнет:

– Сдавайся, полицейская сволочь!

Или что-то подобное крикнет. Но обязательно гневно, презрительно и торжествующе.

Всю зиму он ждал внезапного налета партизан и почему-то совсем не думал, словно забыл, что на смену зиме обязательно приходит весна. Она сама напомнила ему о себе, ворвавшись в Степанково ночью, ворвавшись теплым и влажным ветром.

Только суток трое тот ветер и порезвился среди сугробов, а они уже просели, особенно те, которые торчали на солнечной стороне; да и снег на дорогах стал рыхловатым, и сразу же кое-где прорезались глубокие колеи, в которых среди дня под сероватым крошевом угадывалась вода.

Казалось, еще суток двое или трое, – и все окончательно поплывет, превратив многие деревни и села в островки, отрезанные от прочего мира морем холодной и вроде бы неподвижной талой воды. Чуть-чуть не дотянула жизнь в Степанкове до полной распутицы, вроде бы в самый канун ее вдруг взметнулась яростная стрельба. Не где-то на околице, как предполагал Василий Иванович, а в самом центре Степанкова, почти рядом с домом, в котором он жил.

Услышав ее, он мгновенно проснулся, привычно схватился за автомат, который, как обычно, висел в изголовье кровати. Даже затвором лязгнул. Потом осторожно, словно он был хрупким, повесил его на прежнее место: он не сумасшедший, чтобы по своим стрелять.

Дрожащими от волнения пальцами свернул цигарку, а вот прикурить не успел: в окно его дома ворвалась автоматная очередь, усыпала пол битым стеклом. Самое же страшное, о чем раньше почему-то никогда не думалось, – одна из тех пуль, ворвавшихся так неожиданно к нему в горницу, на своем пути случайно встретила Ольгу и смертельно ударила ее точнехонько в висок. Едва началась стрельба, и Ольга, и Нюська подбежали к нему – то ли надеясь на защиту, то ли готовые защитить его. Теперь Ольга, и вовсе похожая на девочку, которой самое время еще в куклы играть, лежала у ног Василия Ивановича.

И он, одновременно и понимая случившееся и отказываясь понять его, присел на корточки около Ольги, почему-то стал гладить ее волосы.

Василий Иванович настолько был потрясен случившимся, что равнодушно отнесся к тому, что скоро в горницу ворвались незнакомые люди, вооруженные трофейными карабинами и автоматами. Почти бездумно он всунул босые ноги в сапоги, когда ему велели одеться. Не оказал ни малейшего сопротивления, даже слова не сказал и тогда, когда кто-то из партизан заломил ему руку за спину и почти потащил в сенки. Только там, в сенках, услышав истошный вопль Нюськи, он рванулся, чтобы вернуться к ней. И тогда что-то тяжелое опустилось на его голову.

16

Долго и мучительно боролся с болезнью Василий Иванович. Не столько с последствиями удара прикладом автомата по голове, сколько с горячкой, вызванной недавним и постоянным нервным перенапряжением и гибелью Ольги. Как ему сказали потом, он мог несколько раз умереть, но выжил. Благодаря заботам Нюськи, которая за ним, как за дитем малым, ходила. Да и когда он окончательно очнулся, впервые ненадолго открыл глаза, – прежде всего увидел ее; она сидела у подслеповатого окошечка и что-то шила или чинила. Он вроде бы и не шевельнулся, не издал ни звука, но она тревожно взглянула в его сторону и сразу же метнулась к кровати, на которой лежал он, сначала просто испуганно склонилась над ним, пытливо заглядывая в глаза, потом вдруг уронила голову на одеяло рядом с его ослабевшей рукой и счастливо заревела. В голос, с бесконечными потоками слез.

Он был настолько слаб, что не мог даже руку положить ей на голову, хотя очень хотелось. Вот и случилось, что какое-то время она ревела в голос, а он лежал вроде бы бесчувственной чуркой и лишь глазами моргал.

Реветь Нюська перестала так же внезапно, как и начала. Она просто вдруг выпрямилась, высморкалась в подол и сказала деловито, размазав рукой слезы по лицу:

– Поесть вам принесу. Мигом!

Потом у Василия Ивановича побывали многие. Первыми заявились командир и начальник штаба бригады. Сердечно поздоровавшись и назвав себя, Александр Кузьмич спросил, каково его самочувствие, наказал, если нужда в чем возникнет, немедленно обращаться к нему лично, и вдруг такое выложил, что у Василия Ивановича на какое-то время язык словно отнялся:

– …И не обижайся на меня за то, что только сегодня к тебе заглянул, что и впредь редко видеться будем. Сам понимать должен, какое сейчас время: подготовка к посевной, можно сказать, в самом разгаре, часа на отдых не оставляет.

Великое недоумение, видимо, было написано на лице Василия Ивановича, если Александр Кузьмич вдруг расплылся в радостной улыбке и продолжил с большим подъемом:

– А ты как думал? В нынешнем году, – эти слова он подчеркнул голосом, – нам, партизанам, и о посевной думать приказано. Ведь, по всем данным, этот урожай уже нам собирать!

Дальше, словно оправдываясь, он начал перечислять трудности, какие уже сейчас возникают при решении этого вопроса: отсутствие семян для посева, людей и лошадей нехватка.

– Да и многие пахотные земли за годы оккупации начали зарастать кустарником. И нет на сегодняшний день в Белоруссии ни одного парника, ни одной теплицы. Все фашисты порушили! И вообще они нас здорово ограбили: угнали в Германию около шестисот тракторов, две с половиной тысячи молотилок и почти шестьдесят тысяч штук прочего сельскохозяйственного инвентаря. Почти три миллиона голов крупного рогатого скота и вдвое больше молодняка они украли у нас!.. Но посевную мы проведем, – закончил Александр Кузьмич и пытливо взглянул на Василия Ивановича, словно желая узнать, а верит ли тот ему.

А Василий Иванович думал о том, что многое сейчас было перечислено, но даже слова не сказано о том, что фашисты еще здесь, на земле Белоруссии.

Или потому умолчал об этом Александр Кузьмич, что такое и ребенок предвидеть мог?

Помолчали несколько минут, а потом Василий Иванович и спросил о том, что сейчас волновало его больше всего:

– Александр Кузьмич, если, конечно, это дозволено, а каковы ближайшие перспективы деятельности нашей бригады?

– Иными словами, вас интересует, скоро ли начнем с фашистами настоящие бои? Всей бригадой? А может быть, и совместно с соседними? – усмехнулся Александр Кузьмич.

– Вроде этого, – подтвердил Василий Иванович, несколько обескураженный тем, что его завуалированная мысль была так быстро и точно разгадана.

– Не вы первые этот вопрос задаете. Вчера, например, приходил известный вам Григорий. Он просил, вернее, требовал, чтобы я послал его в Бобруйск, Пинск или какой большой город. Он очень хотел там взорвать городскую электростанцию. Ну и пришлось популярно объяснить ему, что нет резона, что даже преступно сейчас такое творить: ведь уже вот-вот эти города снова станут нашими… Теперь об активных боевых действиях всей бригадой… Мы все время действуем всей бригадой. И разведку ведем, и на диверсии выходим. В разных точках действуем, но обязательно всей бригадой. Потому наши удары так и чувствительны для фашистов. А что касается большого сражения, о котором вы, как и некоторые другие, мечтаете… Если последует такой приказ, если возникнет в этом необходимость, то и в открытый бой с фашистами всей бригадой вступим. Только, как мне кажется, не случится этого. И вот почему. Завязывать бой ради боя? На это командование и раньше не шло, а теперь и вовсе не пойдет, оберегая жизнь людей, которые уже скоро могут пополнить ряды бойцов Советской Армии. Да и половодье вот-вот наберет полную силу, речки – в реки, болота – в бескрайние озера превратятся. Значит, исчезнет свобода маневра, не только бригаде, но и одиночкам будет трудно к объектам нападения пробираться.

Позднее, когда все в норму войдет? Я, конечно, планов высокого командования не знаю, но думаю, что именно в это время Советская Армия здесь и обрушит свой удар на фашистов.

Перед этим самым наступлением самим по фашистам ударить? А куда, по какому объекту? На направлении скорого удара Советской Армии? Нельзя: можно привлечь и внимание, и силы фашистов к этому участку.

Напасть, допустим, на какой-то крупный населенный пункт, расположенный вне зоны наступления Советской Армии? Чтобы фашисты туда перебросили свои силы?

Что ж, такое возможно, хотя и мало вероятно: главных сил с фронта фашисты не снимут, а бригада многих своих бойцов недосчитается. Короче говоря, Василий Иванович, лично я считаю, что нам скорее всего прикажут активизироваться на дорогах, чтобы мешать фашистам подтягивать резервы. Подчеркиваю: это сугубо мои личные мысли… Но мы готовимся к выполнению любого приказа.

Александр Кузьмич взглянул на свои часы и сразу же заторопился, еще раз наказал: чуть что – немедленно лично к нему обращаться, и ушел.

Зато Николай Павлович, Каргин с Марией, Григорий, Федор, Петро, Виктор и Афоня с Груней ввалились все вместе и надолго. Они с искренним участием расспрашивали о том, что и как болит, призывали побыстрее послать к черту все эти болячки, дескать, работу такую найдем – век благодарить станете!

Единственное, о чем они избегали говорить, – о том, как Василий Иванович попал сюда. Что Зигель застрелился в своем кабинете – вроде бы пьянее пьяного был, а это сделать сообразил; что Золотарь, Генка и прочие полицаи расстреляны, – обо всем этом, хотя и скупо, но сразу сказали, а как только разговор прыгнул к тому вопросу, – глаза в пол или в потолок. Так продолжалось до тех пор, пока Григорий не ляпнул со свойственной ему прямотой:

– Что ты у нас оказался и живой к тому же, за это до окончания своего века ей поклоны земные бей. – Он кивнул в сторону Нюськи, суетившейся у стола. – Это она перво-наперво полезла морду царапать тому партизану, который тебя поволок. Конечно, ростом не вышла, чтобы до глаз его добраться, но внимание к себе привлекла, напросилась на душевный разговор с ихним командиром!.. О чем и как шел он, тот разговор, этого мы, конечно, не знаем. Зато нам доподлинно известно, что командир подоспел в самое время: еще бы несколько минут, и шлепнули бы тебя… И почему некоторым людям на баб так везет? За тебя Нюська хоть сегодня на костер побежит, Мария со своего ненаглядного Ивана прожекторов не сводит. Да если бы я встретил хоть одну такую, я бы…

Он замолчал, полез в карман за кисетом. Но все, кто присутствовал при этом разговоре, поняли, что за своим счастьем Григорий без промедления и в любые края зашагал бы.

Когда все ушли, Василий Иванович осторожно сжал безвольные пальцы Нюськи и еле слышно прошептал:

– Спасибо… За все спасибо…

– Чего уж там, – вроде бы равнодушно ответила она.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю