355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Игнатьев » Мертвый угол » Текст книги (страница 8)
Мертвый угол
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:47

Текст книги "Мертвый угол"


Автор книги: Олег Игнатьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

Глава четырнадцатая

Климов всегда просыпался рано, а сегодня вообще практически не спал. Лежать лежал на предоставленном ему Петром диване, ворочался, крутился с боку на бок, потирал виски и шею, садился, поджимал под себя пятки и, запрокидывая голову, катал ее от одного плеча к другому так, что слышал хруст между лопаток; даже накрывался одеялом с головой, подтягивая ноги к животу, и не уснул. Сказалось напряжение минувших суток. Как ребенок, который, прежде, чем подняться, встать с постели, досыпает сидя, с открытыми глазами, так и он невидяще смотрел в ночную темень комнаты, в большие черные провалы окон, в чьи стекла мелко сыпал дождь и неприкаянно ломился ветер. После соленых огурцов хотелось пить, но лень было вставать, а когда он все-таки решил сходить на кухню, встал и двинулся вперед, его шатнуло, повалило на диван, повело в сторону и он свалился на пол. Одновременно что-то грохнулось на кухне, видимо, свалилось с полки или с холодильника, а в комнате Петра нещадно зазвенел будильник. Сразу заломил ушибленный затылок и плотно заложило уши. Он никак не мог разобрать, что ему говорит из своей комнаты Петр, и сделал несколько глотательных движений, как в самолете при посадке. Хоть и сглотнул, но чувство распирания в ушах так и осталось.

Юр, не спишь? – негромко позвал Петр, и Климову опять почудилось, будто диван крепко встряхнули. Он схватился за него, как тонущий за мачту корабля, поднялся на ноги, расставил их пошире, удержался…

Нет, проснулся.

Баллов пять, не меньше, – сказал Петр и звон будильника прервался. – Третий раз за этот год.

Трясет? – расслабил ноги Климов и зажмурился от света: Петр вошел в комнату и щелкнул выключателем: – Потряхивает малость.

Петр убедился, что телевизор цел, сходил на кухню, сгреб ногой осколки вазы в угол, к мусорному баку, нацедил из чайника воды, дал Климову, потом сам выпил, посмотрел на потолок, заметил трещину, махнул рукой, мол, все равно мне здесь не жить, зевнул, побил себя ладонью по губам, глянул на часы, висевшие над телевизором, сказал, что «еще рано».

Будем досыпать.

Еще раз посмотрел на потолок, прицокнул языком, выключил свет и, направляясь в свою комнату, негромко проворчал:

Еще черти на кулачки не бились…

Понятно, Климов так и не уснул. Лежал, прислушивался к шуму ветра, к похлестыванию дождя по стеклам, по карнизу, отмечал все шорохи и скрипы поколебленного дома. Казалось, что вокруг пошмыгивают мыши.

В голове гудело, а в мозгу крутилась надоедливая фраза: «Земля не треснет, черт не выскочит», которую когда-то обронила баба Фрося, тоже по случаю землетрясения.

Климов давно забыл, запамятовал это присловье, а тут оно вдруг вспомнилось. Как будто зажило своей отдельной жизнью.

Земля не треснет, черт не выскочит.

Утром воды не было, он толком так и не умылся, и это раздражало, как раздражало радио, которое прокуренным фальцетом неизвестной никому певички выло и вопило лишь о том, что интересно только идиотам. Само собою, Слакогуз так не считал. Он благодушествовал в своем кресле, слушал томные стенания певички, медленно затягивался сигаретой, медленно-блаженно выдыхал из себя дым, игрался твердой пачкой «Кэмела», перегоняя ее по столу из угла в угол.

Увидев входящего Климова, он медленно крутнулся вместе с креслом, чуточку, на четверть оборота, и уперся рукой в стол.

Притормозил.

Посмотрел холодно.

Серые, крупного разреза глаза и тяжелая изломная морщина меж бровей заведомо внушали всякому, что капитану Слакогузу и без слов предельно ясно, когда мысли вошедшего идут в обнимку с мыслями сидящего, а когда они блудят на стороне.

Он ждал приветствия.

Удовлетворенный тоном здравицы, с которой обратился к нему Климов, а так же выражением его лица, он смял случайно оказавшуюся под рукой никчемную бумагу, швырнул ее в корзину и с застольной теплотой в голосе спросил:

Как жизнь?

Климов прошел к столу, к указанному ему стулу и, слегка помедлив, отозвался:

Как в Одессе.

Настраивая себя на разговор со Слакогузом, он понимал, что будет непонятен тому, если не сумеет подавить в себе глухое раздражение, и поэтому решил «ломать комедь», хохмить и ерничать, лишь бы преодолеть то неприятие, которое вновь всколыхнулось в нем при виде местного царька. Он даже не заботился о том, какими глазами будет смотреть на него Слакогуз. Да тот и не должен отвечать за свое настроение и мировосприятие перед входящими к нему гостями города.

Слакогуз, по-видимому, ожидал услышать привычное для себя «обыкновенно» и получилось так, что он спросил серьезно; даже чуточку недоуменно:

А как в Одессе?

Климов развел руки, сделал плутовато-глупый вид:

Взяли чемодан и не отдали.

Видеть себя глазами других – дар, как правило, не столь распространенный, чтобы каждый открывал его среди своих достоинств, и Слакогуз, понятно, не был исключением из правил. Не придавал особого значения жестам и фразам, он позволил себе откинуться на спинку вертящегося кресла, задержать руки на подлокотниках и, радуясь приподнятому настроению благодаря хорошей сигарете и кайфовой песенке по радио, заметно потянул с ответом.

Не смешно.

Климов с оправдательной поспешностью согнал с лица улыбку, как бы извиняясь за свое плебейство и непонимание момента. В самом деле. Человек, можно сказать, при исполнении, целиком и всесторонне занят перспективой развернувшейся в стране борьбы с преступностью: сам президент объявил бой коррупции! и уличной торговле, а какой-то недоумок намекает на повальный бандитизм и воровство. «Да… отобрали чемодан у этого… у… как его?.. Петряева… хорошенькая дочка у него… но он-то туг при чем?.. «Рафик» чужой, грабители залетные, уже, наверное, у себя в Чечне… Если Петряеву кого и обвинять, так только самого себя: не надо было доверяться посторонним».

Так или примерно так должен был подумать Слакогуз, поскольку шутка ему явно не понравилась.

Я спрашиваю, – изобразил деловую озабоченность хозяин кабинета, – у тебя про судмедэкспертизу. Удалось договориться?

Он посмотрел на Климова с той миной всепрощения, что даже слепому стало бы ясно: глупые шутки капитан Слакогуз не воспринимает, как кровные обиды. Работа есть работа. Его сосредоточенно-суровый взгляд как бы внушал всякому, что начальник городского отдела милиции Ключеводска не терпит девиза разгильдяев: «То ли ты забудешь, то ли я не вспомню». Не-е-ет, шалишь. Он хорошо улавливает, где корысть, где воровство, а где халатность и безволие. Сказанное помнил, сделанное проверял. Вот его служебный принцип. Золотое правило и кредо. Если вопросы решать, то в один сеанс, а не тянуть и не вникать в прожекты с лягушачьей перспективой.

Выдержав паузу, может быть, даже излишне затянув молчание, Климов рассказал про разговор с экспертом и, не зная, как почтительнее сложить губы, удерживающе приложил к ним указательный палец, выжидающе глядя на Слакогуза. Мол, что ты скажешь?

Пока Климов говорил, ему казалось, что тон, с которым он обращался к Слакогузу, выбран им верно. Что это за фрукт, он уже понял. Обычно Климов, уверенный в своих силах, ясно определявший свое отношение к проявлениям добра и зла, не нуждался в охранной настороженности при разговоре с теми, кто делал ставку на свое умение давить чужую волю властной позой, жестами и взглядом. Но сейчас, чтобы доставить удовольствие Слакогузу, вынужден был говорить то, что он хотел от него услышать. А услышать он хотел о том, о чем пекся. О своем покое и благополучии, не говоря уже о собственном могуществе и повышении по службе.

Терпеливо ждавший, пока Климов соизволит передать ему суть разговора с судмедэкспертом, Слакогуз откинулся на спинку кресла, затянулся сигаретой, сплюнул дымом, потянулся к пепельнице.

Следственное направление на вскрытие?

Он удивился, стряхнул пепел, хмыкнул.

А с какой стати?

Климов снова объяснил. Как можно вежливее и спокойней. Старомодно сгибаясь в поясе, хотя это было весьма трудно сделать сидя, и учтиво склонив голову при разговоре с начальством, он сожалеюще-приторно сказал, что «весь исполненный внимания, он все-таки не понял»: в чем же суть возникшей неувязочки касательно такой формальности, как направление для вскрытия?

Чистая проформа, как я понимаю?

Слакогуз выкусил несуществующую заусеницу из-под ногтя, сплюнул под стол, в сторону Климова, откинулся на спинку кресла. Поерзал. Поскрипел кожзаменителем. Почувствовал себя в седле.

А я не собираюсь возбуждать уголовное дело. Мне твою старуху вскрывать незачем.

Это была оплеуха. Климов не выдержал:

А что же мне делать?

Сохранять позу барина, смотрящего мимо холопа, и делать лицо покровителя этого самого холопа Слакогузу стоило труда.

Он долго, не мигая, держал взгляд на Климове и жестко произнес:

Чинить курятник.

«Не глаза, а сваренные вкрутую яйца», – поиграл в сравнения Климов, выдерживая неприятный взгляд, и озадаченно подумал, что Слакогуз намекает ему вовсе не на хлипкий сараишко, обрушившийся на голову вчерашнего амбала, а намекает на его собственную голову: отказывает Климову в умении соображать, раскидывать мозгами, элементарно мыслить.

Не зная, что сказать и как ответить, Климов только и нашелся, что застыть с открытым ртом, как школьник, подавившийся конфетой у доски.

Это, видимо, развеселило Слакогуза. Он крутнулся в кресле, вдавил сигарету в пепельницу, вспомнил, что он все– таки начальник, человек ужасно занятой, сдвинул пачку «Кэмела» на край стола, взял шариковую ручку, раскрутил ее, чему-то усмехнулся, посмотрел стержень на свет, всем своим видом дал понять, что пасты много, но и писанины – будь здоров! жаль, что никто это не может оценить, вновь собрал ручку, усмехнулся.

Ты свободен.

От чего? – взбешенно спросил Климов.

От меня, – ответил Слакогуз.

Почувствовав издевку в тоне и самом отказе дать следственное направление для вскрытия в медэкспертизу, Климов недобро сжал кулак. Смеется тот, кто смеется последним. И стоически перетерпел издевку.

Но ты ведь понимаешь: круг замкнулся.

Какой круг? – насторожился Слакогуз.

Такой, – довольно обозленно сказал Климов. – Для похорон, точнее так: для погребения тела гражданки Волынской Ефросиньи Александровны нужна заверенная тобой, то есть милицией, справка о причине ее смерти, и ты мне эту справку не даешь…

Не могу дать, – поправил Слакогуз.

Тогда обязан!

Ничего я не обязан.

Обязан что-то сделать! Ситуация ведь идиотская! Ты обещал…

Сам Климов редко прибегал к посулам, потому что привык их выполнять, и теперь ярился на себя за то, что угораздило поверить Слакогузу: попасться на удочку со всей этой медэкспертизой.

Обещал, но сделать не могу, – с половинчатой самокритичностью простодушного хама ответил Слакогуз, и его ответ напомнил Климову забытое присловье: «Мы там тебе два пирожка оставили: один не ешь, а другой не трожь».

Врешь, – протянул Климов, – все ты можешь…

Но Слакогуз продолжал кобениться:

Закон все может, я лишь исполнитель…

Вот и выполняй: решай проблему, – спазма раздражения перехватила горло. Климов свирепел: – В конце концов…

Толстый подбородок Слакогуза наплыл на ворот форменной рубашки.

Не пыхти…

…я сам…

…как геморрой…

Что ты сказал? – противясь возникающему чувству гнева и обиды, внезапно тихо, слишком тихо, спросил Климов. – Повтори.

На жирных щеках Слакогуза проступили мелкие сосуды.

Ведешь себя, я говорю, как геморрой.

Что «геморрой»?

Ведешь себя по принципу: я вылез – вы со мной носитесь.

Не я, а ты, – взорвался Климов, – этот самый!.. – Он старался пропустить мимо ушей издевку и не смог. – Бобер вонючий!

Климов все же стукнул по столу, взбешенный собственным бессилием и гневом.

Видишь всю абсурдность ситуации и продолжаешь унижать меня, как сявку.

Климов чувствовал, что задыхается от злобы.

Слакогуз поправил у себя под брюхом кобуру.

Чего слюною брызжешь? За собакой бежишь, что ли?

Он уже явно провоцировал на то, что в протоколах именуют «оскорбление действием». Колол издевками и ждал реакции.

Климов вскочил:

Ну, вот что!

Слакогуз невольно отшатнулся, вжался в кресло, и рука его легла на пистолет:

Но-но… Схлопочешь срок.

Климов еле удержал себя от мощного рывка вперед: он уже чувствовал «Макаров» Слакогуза у себя в руке… Скрипнул зубами. Перевел дыхание. Глянул в окно. Увидел дождевые капли. Мокрые, исхлестанные ветром листья тополя. Почувствовал, что остывает, успокаивается… как перед схваткой.

Значит, так… – сказал он листьям за окном, – я сам ее похороню… Без всяких справок…

И тебя посадят.

Слакогуз по-прежнему держал ладонь на кобуре.

За самовольное захоронение – три года. Я предупредил.

Климов смерил его взглядом так, что тот сглотнул слюну.

А брать, сажать кто меня будет? Ты? Тогда, бери! А я пока пошел.

Он двинулся к двери и на ходу услышал: «Заберут… Всех под гребенку… Геморрой…»

Ух, как ему внезапно захотелось обернуться, врезать от души, но Климов только дернул узел галстука и резко толкнул дверь.

Глава пятнадцатая

Как мальчишка, взявший без спроса деньги на кино, ощущает стыд, раскаяние и злость за совершенный унизительный проступок, так и Климов казняще выговаривал себе за то, что все-таки не удержался, не смолчал, подставился под неприязнь Слакогуза, ответил на его издевки вспышкой ярости, вместо того, чтоб выжать, выклянчить, пусть даже и ценою унижений, столь необходимую для погребения на кладбище покойной бабы Фроси распроклятую справку. Все еще видя перед собой глаза Слакогуза, который говорил с ним так, точно открыто брезговал общением, Климов замордованно сбежал по лестнице, с дурацким вежливым полупоклоном пропустил мимо себя кокетливую паспортистку, заглянул в машину Слакогуза, желто-синий горбатый «Уаз». Под зеркалом заднего обзора кичливо крутилась на блескучей цепочке плюшевая макака с прохиндейской осклабиной и похабно вытертым задом. Отметив сходство макаки с хозяином машины, Климов несколько повеселел и, целиком оставаясь во власти только что пережитого, хорохорясь и петушась перед собой: а что нам будет, кроме нагоняя? пересек уныло-мрачный двор с застойной вонью выплеснутых под кусты помоев, отметил, что курятник так никто чинить и не собрался, лишь петух что-то квохтал, осматривая хлам и груду черных досок на земле: следы разбоя.

Редкие капли не по-осеннему короткого дождя еще срывались с листьев и ветвей, но дождь, как таковой, уже прошел. Небо нависало низкой влажной хмарью, и Климову казалось, что облака непосильной ношей ложатся на загривки гор. Сердцу становилось тесно от избытка сумрачного груза.

Переходя площадь, Климов пропустил мимо себя два туристских «Икаруса», с задернутыми шторками на окнах, и один длинный фургон с прицепом в сопровождении черного «рафика». После них остался густой шлейф дизельной гари. Плохо переносивший автомобильный чад и копоть: сказалось отравление угарным газом в армии – горел в Афгане, в бронетранспортере, Климов уткнулся в воротник плаща, надолго задержал дыхание и, крепко прихватив рукою шляпу, чтоб ее не сдуло ветром, нырнул в облако дыма, перебежал площадь и, резко выдохнув, еще раз глянул вслед проехавшим машинам. Хотя дорога впереди была свободна, «рафик» по-прежнему тянулся за фургоном, словно замыкал колонну.

«Странная экскурсия», – подумал Климов, проводив взглядом «Икарусы», фургон и черный «рафик». В том, что они шли одной колонной он не сомневался: слишком строго соблюдался интервал.

Явно генералы округа решили поохотиться в горах, хотя… все номера машин были гражданскими, военных индексов он не заметил.

Интересно.

Петр тоже ничего не понял. Когда Климов сел в «Москвич», он сразу обратил его внимание на странную колонну.

Видел?

Видел.

Кто бы это мог быть? Непонятно. – Петр включил мотор и стал выруливать на площадь. – Летом, я бы понял, но сейчас. – Он недоуменно хмыкнул и прибавив скорости, словно решил догнать прошедшие машины, посмотрел на Климова. – Ну, что?

Теперь он спрашивал о справке, точнее, о направлении на вскрытие, дал Слакогуз его или же нет?

Климов ответил.

Петр переключил скорость, молча сплюнул в приоткрытое окно, притормозил возле базарчика, где никого пока что не было: ни покупателей, ни продавцов, отметил, что «Икарусы» свернули влево, к шахтоуправлению, а «рафик» и фургон продолжили путь по прямой, спросил у Климова: «Куда?» и, видя, что тот смотрит в сторону проулка, повернул направо.

Значит, сами похороним.

Он не сказал: «Решай, тебе виднее», не промолчал, как это сделал бы другой, а истинно по-братски разделил тот тяжкий груз, что лег на сердце Климова.

Спасибо, брат.

За что?

За все.

Климов благодарно сжал руку Петра, когда они затормозили у калитки бабы Фроси. – Сами похороним.

Одни готовы топать за тобой, другие – растоптать.

Лесистые вершины гор, летуче затканные тенью облаков, порывистый холодный ветер, гулко сотрясавший кровельную жесть на старенькой хибарке бабы Фроси, срываемые с веток листья, – все это навело на мысль, что, очутись он в Ключеводске летом, навряд ли бы его так явственно томило чувство той раздвоенности, какую он испытывал в эти минуты: когда любить все то, что составляет мир людей, ты еще можешь, но самому ответно быть любимым нет нужды. И чувство это было беспощадно ясным, как будто в нем и заключалась тайна его жизни. В другое время он бы непременно высмеял себя за зряшную хандру, но после тяжкого визита к Слакогузу восторженность, с которой он воспринял вчера утром Ключеводск, заметно поугасла.

Посидев немного в изголовье умершей, – запах тлена был уже невыносим, – Климов, еле сдерживая тошноту, вышел за порог и, глотнув свежего, сырого воздуха, прошел на край огорода, по пути присматривая место для могилы. Земля была мокрой, налипала комьями на туфли, разъезжалась под ногами и от этого на сердце было еще горше и обидней: ничего не заслужила баба Фрося за свою печально-тягостную жизнь, даже по-людски на кладбище среди своих давно покойных сверстниц не придется лечь, отдельно от других ее зароют-похоронят. А, может, в этом что-то есть, какое-то особое значение? Земля кругом грешна, но тот, кто меньше всех грешил, жил для людей по заповедям Божьим, ложится в землю на особинку: отдельно? Не как другие, не как все…

За огородом, а вернее, за его чертополошной самосевной изгородью, за реденьким рядком пожухлых будяков и кукурузных стеблей, открывался мусорный пустырь. Такой же, как везде, на всех задворках и окраинах. Прохудившиеся ванны и тазы, кастрюли, ведра, чайники и обувь. Битое стекло и гнутое железо. Там-сям чернели рваные резиновые сапоги, галоши, покореженные масляные фильтры, жженые автомобильные покрышки, окислившиеся аккумуляторы и выхлопные трубы. Больше всего на пустыре валялось проволоки и картонных коробок. Ржавые мотки «колючки» словно бы напоминали о недавнем прошлом Ключеводска, о почтовом ящике «0-43». О судьбах, сроках, уголовно-наказуемых деяниях и политических статьях: без права быть, без права жить, без права переписки…

Безвременье.

Урановый рудник.

Каменно-угольный период.

Покореженные масляные фильтры напоминали жабры допотопных рыб, никем не виданных океанических рептилий.

За пустырем была расселина, поросшая терновником, кизилом и кислючим диким виноградом, за которой сразу же отвесно в гору поднимались скалы. Целый массив гранита и базальта. Ястребиный Коготь. Этот массив периодически потряхивало при землетрясении, и гигантские отколы– валуны летели вниз, расклинивая трещину в земле: расселина все время углублялась.

По крайней мере, так когда-то было, в пору его юности.

Климов еще раз окинул взглядом пустырь, пробежал глазами по бетонным опорам колючей ограды, окольцовывавшей некогда «соцгородок», спустился с бугра, поросшего полынью, лебедой и порыжелыми сырыми лопухами, переступил через торчавший из земли кусок трубы, изъеденный по краю ржавчиной, отвел рукою ветку яблони, на чьей вершинке сиротливо-горестно раскачивалось яблоко, по виду спелое и целое внутри, и сам себе сказал, что бабу Фросю похоронит здесь: под этой яблоней, под этой самой веткой.

Глава шестнадцатая

Вечером, когда все разошлись, похоронив и помянув усопшую, Климов перебрал бумаги бабы Фроси, никакого завещания, конечно же, не обнаружил, пересмотрел скромный альбом с десятком блеклых фотографий, нашел свой снимок: он взбирался на скалу при помощи одних лишь пальцев, поразился безрассудной своей смелостью в те годы, сунул снимок в паспорт: дома у него такого не было, покажет сыновьям, затем в комоде обнаружил связку писем, перевязанных дешевой ленточкой от шоколадного набора. Письма были из Афганистана. Ефросинья Александровна писала ему каждый день, а Климов отвечал гораздо реже: в связке было лишь четырнадцать конвертов, проштемпелеванных военной почтой. Отложив их в сторону – потом прочтет, в дороге, Климов вынул из-за сундука почтовый ящик со своим ребячьим хламом. О ящике он, разумеется, давным-давно забыл и вряд ли бы когда-то вспомнил. А сейчас вот, надо же, нашел…

Сломанная готовальня, клей «БФ» в помятой тубе, груда радиодеталей, стеклорез, алмазный диск, размером с пять копеек, гитарная струна… Алмазный диск он сразу положил в карман – вещь редкая и, между прочим, ценная, а остальное можно выбросить на свалку вместе с письмами…

Климов еще немного покопался в ящике и хотел уже нести его на улицу, как пальцы зацепили сверточек с карандашами, тонкими, как елочные свечи… Развернув компрессную бумагу, в которую были завернуты карандаши, два синих и один зеленый, Климов вспомнил… Увлекшись химией, он стал интересоваться и учением о ядах, и фармакологией, и древними рецептами ацтеков, египтян, китайцев… у него тогда была идея стать гигантом, обладающим феноменальной силой… Гигантом он не стал, но мышцы накачал, упорно занимаясь боксом, акробатикой, восточными единоборствами… со временем, с годами, а тогда… Тогда он все же изготовил снадобье, которое проверил на себе: в течение пятнадцати минут вдыхал немного тошнотворный дым сгорающей свечи, чей тоненький фитиль пропитан был особой смесью… Наверное, подобный дым вдыхали воины-индейцы племени дакота перед битвой… В тот вечер Климов вышел на «тропу войны» и в схватке одолел своего давнего врага, вооруженного ножом Витьку Рачка, по кличке «Зяма», уже имевшего три привода в милицию за «хулиганку»… Климов сам себя в той драке не узнал… Как будто это был не он, кто-то другой. Ему потом сказали, что у «Зямы» сломаны два шейных позвонка, отбиты почки и, вообще, он не жилец… ослеп и ходит кровью под себя. Климов никогда больше тем дымом не дышал, боялся сесть в тюрьму, нечаянно убить кого-нибудь, или, что хуже, стать сознательным убийцей.

Повертев в пальцах свечечки-карандаши, он сунул их в бумажник, но они торчали, и тогда им нашлось место в пиджаке, во внутреннем кармане. В действенную силу снадобья он, разумеется, не верил – столько лет прошло! да и эффект самовнушения не надо забывать, пожалуй, это главное, – но отчего-то захотелось взять на память, как алмазный диск.

Отобрав все то, что захламляло ящики стола, комода и фанерной колченогой тумбочки, Климов увязал ненужный лом и мусор в найденную под диваном тряпку, отволок на свалку.

Возвращаясь, он заметил, как на глиняном валу свежеотрытой траншеи, ведущей к огороду соседей, толклись мальчишки и каждый сосредоточенно-настырно стремился спихнуть в нее приятеля.

Климов невольно укоротил шаг, остановился, засмотрелся… и безотрадно подумал, что опыт поколений проходит для людей бесследно: об этой игре – кто кого раньше столкнет в канаву – знал еще Диоген, тот, что дела Деметры и дела Венеры справлял на глазах у сограждан. Вздохнув, Климов продолжил было путь, но тут ему внезапно показалось, что где-то высоко, над рвано-рыхлыми темнеющими облаками потерянно лепились к ветру крики журавлей, словно отзывчивая на добро природа каким-то тайным знаком поднимала на крыло тревожных птиц, предупреждая всех о скорых заморозках, скудости лесов и леденящей бесприютности равнины. Климов запрокинул голову, пытаясь в сумерках увидеть птичий клин, и тут ему до боли ясно стало, что и ватажка малышей, галдящих над траншеей, мокрые деревья, шумящие редкой листвой, и ветер, налетающий на Ключеводск слева и справа, и темный бугорок могилы с воткнутым в него крестом – все они загадочным образом перекликались с незримой стаей журавлей, услышанных им высоко-высоко, с тревожным криком птиц, роняющих почти что осязаемое эхо своего прощания с родным простором в душу бабы Фроси, в сиротски зябнущую душу Ефросиньи Александровны Волынской, которая, конечно же, все слышит и все помнит. Не может не услышать птиц в такой печальный час.

– Не может не услышать, – сам себе негромко сказал Климов и ему, как никогда раньше, стали близки и мокрая дорожка в желтых пятнах сорванной листвы, и черный бугорок могилы, с упавшим на него последним яблоком, и сбивчивая грустная разноголосица высоких журавлей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю