Текст книги "Мертвый угол"
Автор книги: Олег Игнатьев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
Климов вздохнул, надвинул шляпу на глаза, поддернул воротник плаща. Пережив острый приступ влюбленности в город, который он, считай, давным-давно забыл, Климов медленно втянул в себя промозглый воздух. Когда ты точно знаешь, что тебя никто не встретит, безотчетно хочется увидеть чьи-нибудь знакомые глаза. Откуда эта тяга в человеке? Что придает ей силу и направленность? Боязнь почувствовать свою ненужность людям? Опаска, что ненужность обернется чувством собственной никчемности, ничтожности судьбы? Банальный страх исчезнуть, потеряться в мире? Ищем подтверждения того, что еще живы? Пойди пойми… Но, если сверху моросит, а под ногами грязь, и лед в замерзших лужах, и ничего тот лед не отражает, кроме утра, мороси и мги, остается лишь вздохнуть, поправить шляпу и, мельком глянув на часы, мол, некогда ждать тех, кто не пришел, шагнуть в поток раздумий и печали.
Климов глянул на часы: четверть десятого, и быстро сбежал с лестницы.
После площади дорога пошла вниз, ноги опять скользили, приходилось вновь хвататься за деревья, стены зданий или же заборы. Не хватало второй раз упасть, теперь уже по собственной вине. В одном месте он едва не растянулся, как раз напротив бабки, торговавшей хризантемами. Она сидела в затишке кустов возле «Продмага», в черном плюшевом жакете, вязаном платке, разглядывая на своих ногах солдатские ботинки. Заметив то, что он притормозил, рукою показала на цветы:
– Бери, мил человек.
Трогательные в своей беззащитности и хрупкости они были прихвачены осенним межпогодьем, и в утренней туманно-стылой мороси безвольно-жалко подставлялись ветру, втиснутые в горло трехлитрового бидона. Бездомным одиночеством и болью несудьбы пахнуло на него от хризантем, и Климов купил сразу все: пять крупных и шестую, меркло-вялую…
– Берешь, как упокойнику.
– Да так оно и есть.
Старуха подняла глаза.
– Случаем, не баб-Фроси внук?
Пришлось кивнуть.
Он самый.
Пройдя еще квартал, Климов свернул направо и пошел задворками. Так было и удобнее, и ближе. Всякий раз, как поскользнешься, некоторое время семенишь. Не то, чтобы теряешь равновесие, но как бы заземляешься по новой. Думаешь, вот-вот и шлепнешься, уже наверняка. Глупеешь между небом и землей. И сам себе не веришь.
Нет ничего страшнее неопределенности.
Тем более, когда земля замусорена сучьями и тополиной паветвью с раздавленными почками. Ветер не жалел деревья: бил, трепал, обламывал и леденяще предвещал, если не дождь, то снег.
Подходя к домишку бабы Фроси, Климов неосознанно замедлил шаг… Он помнил свою старенькую няню доброй, ласковой, живой… а войдет в дом… и что? и как? Хотелось зарыдать, как в детстве, безоглядно.
Он зачем-то поднял ветку, что лежала на дорожке, швырнул прочь. Взглянул в небо. Шмыгнул носом. Взрослый дядя. Вдохнул сиротский запах хризантем и взялся за калитку.
– Чур, я бандит!
– И я!
– И я!
Вооруженная до зубов шайка мальцов приплясывала у дома бабы Фроси. Выбирала главаря.
– А я? – затосковал малыш с зеленой сыростью под носом и пластмассовым ружьем.
– А ты…
– А он…
– А ты, малявка, мил-ца-нер! – надвинул шапку на глаза тоскующему шкету четкомыслящий главарь лет девяти. Нас много, ты один.
– Срывайся, ребя!
Климов обогнул обиженного «милцанера», подошел к двери.
Сзади послышался плач: «Так нечестно…»
Но ответить было некому: шайка-лейка разбежалась по кустам, и взыскующая справедливость в образе печального стража порядка понуро потащилась восвояси.
Видимо, в соседний двор, откуда и пришла.
Глава пятая
Пройдя узкий коридорчик и низко пригнув голову, чтобы не удариться о дверную притолоку, Климов вошел в крохотную комнатушку, где стоял гроб, и покорно-отчужденно поклонился.
Ему указали на свободный стул.
Взяли из рук цветы.
Шляпу.
Тихо, молча, деловито.
Сначала он видел только бледное, с синюшными губами лицо бабы Фроси, покойно-кроткое, в белом платочке, потом отметил, что свеча, горевшая в ее безвольных пальцах, покоилась, и воск капает на кисть левой руки.
Хотел поправить, но лишь дотронулся до помертвелой кисти: в последнее мгновенье осознал, что ничего эта рука уже не чувствует. Ни холода, ни жара.
Ничего.
Пахло тленом, сыростью и комнатной геранью.
Людей, сидевших возле гроба, он не помнил. Или знал, да позабыл, или видел в первый раз. Женщина, с оцепенело– робкими глазами, изредка встававшая и выходившая на кухню, старушка с грустной миной ничего не понимающего человека, шепчущая про себя молитвы, девочка лет десяти, смиренно-чинно восседавшая на табурете, сумрачный мужик в коротковатом пиджаке. Грубые черты лица, мешки в подглазьях говорили о том, что голова его забита тяжелыми, как вагонетки с рудой, мыслями, а багровые татуированные кисти рук, перетаскавших, видимо, за свою жизнь не одну сотню кулей с цементом или крепежных балок, покоились на коленях, выражал вековую усталость много поработавшего человека.
Перехватив взгляд Климова, он молча кивнул, дескать, такие, брат, дела, живем-живем и нету, и мазнул своей большой, отечно-толстой ладонью по щеке.
– Хороший человек, – довольно сиплым шепотом нарушил он гнетущее молчание, и женщина, сидевшая напротив Климова в накинутом на голову черном платке, печально подтвердила:
– Тихо жила… для других.
Старушка, сидевшая около девочки и горестно шептавшая молитвы, тихо заплакала. Дрожащие слезы, нависая на светлых ресницах, скапливались в углах желтушно-тусклых глаз, и скупая их влага усиливала ощущение старческой немощи перед инобытием.
Морщины, веки, губы – все подрагивало.
– Добрая была.
– Простая.
– Никогда, чтобы чего…
– Не так, как многие.
– Мудро жила.
– Без хитростей.
– Добрые редко хитрят.
Перекидываясь шепотными фразами, собравшиеся возле гроба люди, словно оправдывались перед Климовым, а может, и перед собой, за то, что вот они сидят, а баба Фрося никогда больше не встанет.
– Мы, ведь, как? Хватай-бери, а то другие сцапают… А она нет. Все для других…
– Святая женщина.
Климов сидел, слегка покачиваясь из стороны в сторону, и с досадой на самого себя думал, что на проклятой своей работе в уголовном розыске повидал трупов не меньше, чем могильщик на Ключеводском кладбище, а вот в процедуре похорон совсем не разбирался. Что ему делать, как себя вести? Скорее бы приехал Петр, он, наверное, в курсе…
А других мыслей, вроде, как и не было. По-видимому, он уже простился сердцем с Ефросиньей Александровной, и надо было что-то делать, предпринимать. Смерть утомляла и отталкивала. Скорее бы все кончилось. Леность и косность. Что леность и косность? Все леность и косность… Глупость. У надежды очень много масок. И одна из них – печаль и сожаление о чьей-то смерти. Климов поймал себя на мысли, что, сострадая умершему, человек как бы надеется пожить еще, словно выторговывает у кого-то право на жизнь. Вот она изнанка человеческого эгоизма.
Старушка перестала плакать, промокнула глаза кончиком траурной шали, что-то шепнула девочке, видимо, внучке, а скорее всего, правнучке, та соскользнула с табурета, осторожненько, на цыпочках, обошла гроб, на мгновенье задержалась возле Климова, взглянула на него и вышла в коридор. Климову показалось, что она хотела что-то спросить у него, но в последний момент передумала или не решилась.
Сидеть на табурете было неудобно, Климов ссутулился, облокотившись о колени, и с какой-то подневольной тяжестью в затылке ждал момента погребения.
Скорей бы Петр приехал…
Исподволь оглядывая комнатушку, Климов отрешенно отмечал то зеркало, завешенное полотенцем, то икону Божьей Матери в углу, то старенький продавленный диван… когда-то он любил лежать на нем часами и мечтать… о чем? О чем угодно… Вот и сейчас хотелось лечь и не вставать.
Смерть утомляла.
Климов смотрел на лицо бабы Фроси, на тихоструйное пламя свечи, на воздух, чуть колеблющийся над свечой, и с горьким чувством сопричастности сгоревшей жизни ловил себя на мысли, что созерцание чужой смерти – это ничто иное, как неясное желание убить свои проблемы, уйти от самого себя, от сволочной действительности, изматывающей любого человека, независимо от его нравственных устоев и морали, попытка откреститься – хоть на время! – от ясности ума, которая сродни душевной муке. Ведь это же не зря у гроба происходит странная метаморфоза: даже красивые лица становятся тусклыми и невыразительными. Как будто бы на них запечатлевается зеркальное отображение людской тщеты, заглядывание туда, откуда нет исхода.
И он почувствовал, как зуб снова заныл.
Подперев щеку ладонью, Климов опечаленно подумал, что еще одну бессонную, мучительную ночь он вряд ли перетерпит, а поэтому надо заранее принять таблетку аналгина, может, даже две, так все же будет лучше, основательней, боль надо заглушить, пока она не разыгралась; Климов встал, и тут услышал хрипловатый бас Петра:
– Ну что, Ириша, не приехал дядя Юра?
– Наверно, это он, – услышал Климов голос девочки и вышел в коридор: Приехал, там сидит.
Она не могла видеть Климова, зато его увидел Петр.
– Здорово, брат.
– Здорово.
Последний раз они встречались, если память Климову не изменяла, восемь лет назад – как летит время! да и то случайно, на вокзале в Сочи, оказалось, рядом отдыхали семьями, только Петр «дикарем», а Климов в санатории. Годы совершенно не сказались ни на его внешности, ни на его характере. Все тот же богатырский разворот в плечах, порывистость, открытость, прямота суждений. Он был на голову выше Климова, хотя и его Бог ростом не обидел. Темно-серая куртка «канадка» с капюшоном делала его еще внушительней. Большие залысины укрупняли лоб, а прямые с легким разлетом брови, как бы подчеркивали голубизну глаз.
Поджидающая рука мощно захватила ладонь Климова и чувствительно ее встряхнула.
– С приездом.
– Спасибо.
– Вот видишь, Петр извиняющимся было тоном начал фразу* но Климов взял его под локоть, подтолкнул к дверям, на улицу. Поговорить: на кухне хлопотали женщины.
С виноватой напряженностью Климов спросил, когда «это случилось», как произошло? Петр ответил, что, как минимум, два дня назад: соседка принесла кефир, но…
– Бабы Фроси уже не было. Скончалась.
– И ты сразу дал мне телеграмму?
– Как только узнал.
Когда люди чего-нибудь не понимают, у них резко меняется выражение глаз. И вообще, лицо становится другим. Одни хмурят брови, другие поджимают губы, третьи начинают улыбаться, словно извиняясь за свою недоуменностъ и растерянность.
Петр отстранился.
– Ты это к чему?
Климову стало неловко. В самом деле, что это он так, словно ведет допрос.
– Прости. Привычка доконала. Я ведь просто так и говорить-то разучился…
– Ладно, понял. Петр глянул на часы.
– Ты завтракал?
– Отметился в кафе.
– Значит, не ел.
– Отнюдь.
– Чего «отнюдь»?
В том смысле, что поел. Нормально покормили. В нашем кафе?
– На площади, в «Уюте». Очень даже, я тебе скажу…
– А то пойдем…
– Клянусь, я сыт по горло. Заправился вот так. Теперь хоть двое суток без воды.
– Ну, ладно. Сам большой. Тут вот какое дело…
– Нужны деньги?
Климов сунулся было во внутренний карман, но Петр придержал его.
– Потом.
– Когда?
– Успеется. Ввожу в курс дела…
– Слушаю.
– Вникай. Да, кстати, куда Федор делся?
– Обломался по дороге.
– Где?
– На въезде.
– А ты как?
– Пешком дотопал.
– Что-то я его не видел.
– Видно, починился.
– Он мне обещал, что будет здесь. Петр снова глянул на часы.
– Надо спешить. Может, успеем…
– Я профан по части похорон.
– Я тоже не ахтец… ну, в общем, слушай: извести я раздобыл, гроб, как ты видел, уже сделали, со сторожем на кладбище договорился, могильщика нашел, да Федор подойдет, осталось дело за бумагами, тут я не спец, – он как-то виновато посмотрел на Климова, – чиновники меня в упор не видят.
– А что надо?
Климов потер лоб ладонью. Голова без шляпы замерзала.
– Справку.
– Кому и от кого?
– Сторожу кладбища.
– Директору?
– Ну, в нашем городе это одно и то же.
– Справку из ЗАГСа, – догадался Климов.
—Да.
– Ты на машине?
– Вон стоит, – Петр кивнул на старенький «Москвич» с помятой дверцей, – еще фурычит.
– Тогда, едем.
Глава шестая
Всех людей объединяет и делает во многом понятными уже то, что все они вылеплены из одного теста. А это уже немало для уяснения их сущности. Познай себя, говорил философ. Самое главное в общении между людьми – понимание. Взаимность. Человеку в этой жизни так необходимо, чтобы его понимали. Хорошо, если многие, но и один разъединственный человек тоже неплохо. И совсем чудесно, если это нужный в тот или иной момент человеческой жизни клерк или чиновник. Та особа, от которой зависела некая бумаженция, именуемая в канцеляриях регистрационной справкой, заверенная подписью и соответствующей печатью.
Возле четырехэтажной коробки, воздвигнутой из бетона и стекла, в которой располагались администрация Ключеводска, бюро по трудоустройству и городской отдел записи актов гражданского состояния, иными словами, ЗАГСа, видавший виды «Москвич» клюнул носом, и Петр указал рукой:
– Второй этаж, седьмая дверь. Жанна Георгиевна.
Речь шла о заведующей городским отделом ЗАГСа.
Ею оказалась дама неопределенного возраста с мгновенно-цепким взглядом склочницы и скандалистки, один вид которой сразу же предупреждал любого посетителя, что Жанна Георгиевна не была бы сама собой, если бы не знала всех тонкостей порученного ей дела, а именно: регистрации и записи. Ничто так люди не любят, как регистрироваться. Родился, женился, развелся. Наконец, умер. И никто не вселяет в них такой священный трепет, как человек регистрирующий. Регистратор.
Что может быть возвышеннее знания, что твое присутствие на земле или отсутствие на таковой засвидетельствовано и место твое на ней или же в ней указано?
И этим перстом указующим, и этими устами свидетельствующими в городе Ключеводске была заведующая горотделом ЗАГСа Жанна Георгиевна, чья логика была столь же непостижимой, как и судьба исчезнувшей Атлантиды.
– Бесконечная свадьба! – ворчливо произнесла она себе под мышку, разыскивал что-то в глубине стола, за которым освящала регистрационные акты. Она внимательно выслушала Климова, узнала, кто он и что он, и кем доводится умершей Ефросинье Александровне Волынской, сказала, что не помнит ни его, ни той, которой посвятил свою заботу и приезд «уважаемый Юрий Васильевич». Хотя, возможно, память ей и изменяет. Как изменяют своим принципам на море женатые холостяки и целомудренные одиночки. Кстати, и в горах они ведут себя не лучше. О-хо-хо! Она, кажется, витиевато выразилась, можно сказать, мыслит афоризмами, но это от усталости. Много работы.
– Бесконечная свадьба! – теперь уже ковыряясь в правом ящике стола, проинформировала она Климова и после долгих безуспешных поисков какой-то важной для нее инструкции откинулась на спинку стула.
– Так что, уважаемый… э…
– Юрий Васильевич…
– Юрий Васильевич, ничем, ничем я вам не помогу.
– Но как же быть?
Стараясь выглядеть загадочной и деловитой, ведь многим нравится считать себя провидцами и знатоками чужих тайн, она, чтобы потрафить этим многим, а если не многим, то хотя бы Климову, еще сосредоточеннее углубилась в свое тайное, достав платочек и протирал очки.
– Еще раз объясняю. Для того, чтобы я зарегистрировала акт смерти вашей… скажем так, бабушки, Волынской Е.А., вы мне должны принести справку из поликлиники о ее болезни и причине смерти…
– Но…
– Никаких «но». Справка из поликлиники, заверенная милицией. Диагноз желательно полностью. По-русски. Никакой латыни.
– Да она…
– Латынь я уважаю, – перебила фразу, приготовленную Климовым, Жанна Георгиевна, – но по-русски. Чтобы не было неясности. Договорились?
– Нет, – ответил Климов.
– Почему? – недоуменно посмотрела на него Жанна Георгиевна и принялась снимать со своего серого костюма невидимые пылинки. Должно быть, она искренне считала, что ничто так не обостряет мужской ум, как женская одежда, обираемая, обдуваемая, встряхиваемая.
– Дело в том, что в поликлинику она не обращалась,
– Никогда?
– По крайней мере, в Ключеводске.
– Вы это точно знаете?
– Я только что оттуда.
– Не болела?
– Прибаливала, но к врачам не обращалась.
– А сколько ей, – Жанна Георгиевна пролистнула паспорт, – девяносто два… почтенный возраст. М-да… Не знаю, что и посоветовать.
Она передернула плечами, закатила глаза вверх.
Задумалась.
В задумчивости снова подышала на очки, протерла линзы.
– Вот что, – она встала и раздернула на окнах шторы, – обратитесь в горотдел милиции.
– Они дадут?
– Обязаны.
– А вы работаете…
– До шести, – опередила его Жанна Георгиевна и милостиво разрешила позвонить домой.
Климов забрал паспорт Ефросиньи Александровны и тихонько прикрыл дверь. Вот, закавыка!
Увидев Климова, Петр открыл дверцу «Москвича»:
– Ну, что?
– Сказала, что без карточки из поликлиники справки не даст.
– А если ее нет?
Климов залез в машину.
– Отправила подальше: в горотдел милиции.
Петр ехидно усмехнулся.
– С ним толковать, что в гнилой требухе ковыряться.
Климов не понял.
– С кем это «с ним»?
– Со Слакогузом. Он у нас един в трех лицах. Сват царю и кум министру.
– В каком смысле?
– Да в простом. Ты видел, что у нас от поликлиники осталось? – Петр спросил и сам же дал ответ. Заведующий, он же терапевт, хирург и все такое прочее, два фельдшера, три медсестры, считая акушерку, и зубник… От «скорой помощи» вообще одно название осталось, как и от больнички… Пока рудник не сдох, все у нас было, а теперь, – он обездоленно махнул рукой, – хоть сам иди и зарывайся… в землю.
– Нехорошо. В Земле покойники живут.
– И черти, – огрызнулся Петр. Глаза его угрюмо потемнели.
Климов улыбнулся.
– А вот тут ты ошибаешься. Черти живут наверху.
Петр ответно растянул в улыбке губы.
– Все ты знаешь.
– Нет, не все.
– А что?
– Где этот самый горотдел располагается? Милиция.
– Да вон, за почтой. Во дворе.
Перейдя площадь, Климов глянул на группу парней, куривших около кафе, отметил, что швейцара в дверях не было, зато у входа парковался темно-синий «Мерседес» последней марки.
«Кто-то со свитой», – уклоняясь от ветра, подумал Климов и, завернув за почту, оказался во дворе, тесно застроенном верандами, мансардами и сараюшками. Давно предназначенные под снос, эти хибарки чудом уцелели в центре города, должно быть оттого, что каждый год подлатывались, подновлялись, красились во всевозможные цвета, белились густо насиненной известью, кряхтели от дождя и сырости, как их жильцы, но все еще цеплялись тамбур к тамбуру, верандочка к сараю. Медленно врастая в землю, они кособоко тащили за собой прогнившие в подпольях доски, бочки с квашеной капустой, старые фанерные комоды, ящики из-под гвоздей, помятые картонные коробки, сырость, хлам и запах плесневелых огурцов. Во многих окнах стекла были скреплены замазкой.
Строения ветшали, подгнивали, осыпались.
Что на окраине, где доживала свои годы баба Фрося, что здесь, в центре, в унизительном соседстве с площадью и монументом, Климов чувствовал, что Ключеводск серьезно болен. Обречен. На вымирание. Болезнь шифровала свои письмена, но ее тайнопись уже читалась им. Да и не только им. Вон, как образно подметил Петр: «Хоть иди и зарывайся в землю».
Безработица.
Горотдел милиции располагался в двухэтажном крепеньком особнячке, подъезд к которому был посыпан песком и замусорен листьями. Ветер шевелил их, встряхивал, перебирал и, не найдя красивых, сбрасывал к бордюру, отметал под водосточную трубу.
Капитана Слакогуза в кабинете не было.
Паспортистка, выглянувшая из своей каморки, подсказала, что «они» будут здесь с минуты на минуту.
– Подождите.
Зная, что это такое «с минуты на минуту», тем более в заштатном городке, где время забывает про свой бег и переходит на размеренно-неспешный шаг, Климов сел в указанное паспортисткой «кресло», нечто среднее между качалкой и казенным табуретом.
В таком же «кресле» у стены, расписанной «под дуб» местным умельцем, сидел еще один скромняга-посетитель, ожидавший капитана.
Легонький, странненький, как облетевший одуванчик.
Зрачки его плавали, щеки ввалились, пальцы вздрагивали.
Он сидел в замызганной белой сорочке, грязных брюках и в носках – без туфель.
Было видно, что ему несладко.
Он что-то спросил убито-квелым голосом у паспортистки, задержавшейся возле своей двери, и та ответила ему, что «нет, нельзя» с тем нетерпением, когда любые проявления людского такта кажутся излишней церемонностью.
Мужичонка, а иначе и не скажешь: мал и худ, зажал виски руками, покачнулся и заплакал.
Натурально.
Плакал тихо, обреченно, позабыто.
Так он, может, плакал только в детстве, за кадушкой, получив от матери затрещину за опрокинутую наземь – не нарочно же! – цибарку с молоком.
Так плачут не от боли, а от собственной вины.
«Пусть выплачется, зря не плачут», – подпер щеку ладонью Климов, снова ощущал неприятную нудьгу в области зуба.
Надо удалять.
Он вспомнил, что еще у гроба бабы Фроси хотел облегчить свою участь аналгином, и полез в карман, отыскивая в нем таблетки.
Аналгина не было. Должно быть, выронил в купе на полке ночью, когда шарился во тьме, стесненный потолком. А может быть, на въезде потерял, когда переворачивался через спину, отпрыгнув от «Камаза»… Пистолет на месте, документы… Паспорт здесь, билет обратный… вот он, удостоверение… его как раз и не было. А вместе с ним и права на ношение оружия… Хреново. Но не страшно. Оружие он применять не собирался, а удостоверение, конечно же, осталось в ватнике, в котором он бежал из психбольницы и в котором был, когда Андрей «брал» стоматолога.
Все верно.
Главное, что паспорт с ним и пистолет на месте.
Мужичонка так же тихо, как и плакал, расстегнул сорочку, промокнул лицо подтянутым воротником и посмотрел на Климова с запуганной печалью.
– Извините. Думал: не доеду.
Он двумя ладонями скользнул по подбородку, ощутил щетину, извинился, что небрит, как будто Климов выбрит, сам такой, если еще не хуже, и скрестил худые, в темных узлах вен, подрагивающие руки на коленях.
– Чуть живой остался.
Климов понимающе отвел глаза, словно в том, что мужичонка «еле жив остался», была его вина.
– Самолет, – снова вытер слезно заблестевшие глаза тщедушный мужичонка, и Климов почему-то сразу же подумал об аварии. Перед его глазами заструился воздух, колеблемый горячим и безудержным дыханием надсадно взревевших двигателей, воздух, размывающий очертания диспетчерской настройки аэропорта и затмевающий бесстрастные огни подхода охватившим крылья самолета пламенем. Когда его с границы перебросили в Афганистан, он начал службу в батальоне аэродромного обслуживания и ему хорошо было известно, что это такое: еле жив остался.
– Шасси сломалось? При посадке? – Прикидывая вслух, Климов пытался угадать причину катастрофы, теперь уже внимательно разглядывал жертву аварии. Кончики усов у того были блеклыми, белесоватыми, видимо, он часто их прикусывал.
– При высадке.
Мужичонка глянул желто-воспаленными глазами и опять скользнул ладонью по лицу. Чувствовалось, что ему о происшедшем говорить не больно-то хотелось. И с этим Климов сталкивался в своей работе. Уголовный розыск многому учил. Так он заметил, что люди, подвергшиеся психической или физической травме, изощренному или простому надругательству, чаще всего немногословны, оглушенно-замкнуты, чего не скажешь о других пострадавших. Может, он и ошибался, но люди, впервые обворованные, обкраденные, казались ему ужасно болтливыми. Они как бы вживались в новое для себя состояние, состояние тех, кто так или иначе связан с преступлением, и все не могут подобрать слова, чтобы выразить себя в этот душещипательный момент. Складывалось такое впечатление, что их больше ничто не заботит, как только перемены, происходящие в них, что они больше никуда не спешат, не торопятся, разве что страстно хотят скорейшего возвращения похищенного добра. Правда, надо отдать должное тем, кто сам всю жизнь таскал, носил и приворовывал. Эти, да, неразговорчивы. Даже покрывают иной раз грабителей, действуя по принципу: лучше отдать меньшее, чтобы сохранить большее.
– При высадке, – через довольно продолжительную паузу еще раз произнес мужичонка и голос его дрогнул. – Извините, не знаю вашего имени…
Климов внимательно посмотрел в глаза пострадавшего и умягченно-обезличенно ответил, что зовут его Юрием Васильевичем.
– …а я Петряев… Иван… Максимович, – с трудом справляясь с каким-то внутренним сопротивлением, представился он Климову. – На полной скорости из «рафика». Спасибо, головой не об асфальт… не рассчитали.
Он помедлил, не зная, как назвать тех, кто выкинул его из машины, и не назвал.
Климов кивнул и понял, что ошибся: катастрофы не было. Обычные бандиты.
– «Рафик» черный? – ища подтверждения своей догадке спросил Климов, и Петряев горестно развел руками: – Не запомнил. Я ночью прилетел. Не разглядел. Но краска темная, может, и черный. Не скажу.
– Откуда прилетели?
– Из Тюмени.
– Во сколько? – спросил Климов.
– В два-сорок… или… что-то там с минутами.
– Вы здесь живете?
– Жил, – сказал Петряев и отрешенно запрокинул голову. Наверное, сказалась боль в затылке: настолько резко передернула его лицо гримаса нестерпимой муки. Он тронул голову рукой, щадя ее, как от удара, и горестно-изнеможденно усмехнулся: – Вот мне, когда я прилетел, и подсказали ехать на попутной…
– Подсказали или…
– Предложили. Я знаю, что автобусы не ходят, электричкой добираться долго: сперва до полустанка, а там опять же на попутной… В общем, думал: повезло… а оказалось… жилистую его шею перехватила спазма всхлипа, – деньги, вещи, чемодан у них, а я в кювете…
– А милиция? – как-то беспомощно, по-бабьи, спросил Климов и в горле запершило. Ему передался ужас пережитой человеком ночи. Даже прижал веко, чтоб не дергалось.
– Милиция… – Петряев смежил веки, что-то для себя решая, и пожал плечами: – Что она? Вот жду… Добрался до ГАИ. Все рассказал. Потом – в милицию. Там объяснял. Те позвонили в Ключеводск, сказали, что ограбили меня в его границах, аэропорт, мол, ни при чем, не их район. Езжай, мол, в Ключеводск. Я и приехал.
Простота и непосредственность, с которой это было сказано, подняли Климова со стула, и он дернул на себя дверь паспортистки:
– Долго еще ждать? Где капитан?
От неожиданности та едва не поперхнулась: прихлебывала чай.
– Я же сказала… А вы кто?… Вы собственно, чего это орете? – она, похоже, справилась уже с испугом и наливалась гневом возмущения. – Закройте дверь! – и двинулась из-за стола.
– Сейчас закрою, – ласково пообещал ей Климов и действительно закрыл, но только не перед собой, а за собой. – Где капитан? Но только живо! Я здесь уже час сижу и не один…
Его стремительность и резкость тона, а может быть, и веко, сразу же задергавшееся над его левым глазом, лишили паспортистку дара речи. Она защитно выставила руку и раскрыла рот:
– Н-нн-е под… ходите.
– И не собираюсь.
– Тогда, – она махнула на него рукой, – уйдите. А не то…
– Что, то?
– …я позвоню ему! Он вас упрячет…
– Вот и позвоните. Окажите милость.
Не веря в то, что ей позволили осуществить угрозу, паспортистка еще раз прикрикнула:
– Уйдите!
Климов усмехнулся.
– Вы звоните.
– Он…
– Я слышал, – Климов приоткрыл за собой дверь, – упрячет.
Она рывком подняла трубку телефона и стала крутить диск.
– Але… Доброе утро… Да… Простите… Михаил Сергеевич, тут вас… – она замялась, исподлобно зыркнула на Климова недобрыми глазами, – требуют… не знаю… я им говорила… выражаются, – она победно вздернула свой подбородок, – угрожают… нет, один… второй все время плачет… хорошо. Простите. Извините, – опустила трубку па рычаг. Зашла за стол. Не опуская подбородка, провещала:
– Уже едет.
Климов вышел. Если бы курил, то закурил бы.
На Петряева смотреть не было сил. Побитый, жалкий, никому не нужный. Он сидел, подобрав ноги, опустив глаза, боясь пошелохнуться. Видимо, всю жизнь стремился избегать конфликтов, ссор и разногласий, да все никак не получалось. Если не он, то его вовлекали в скандал. Так еще сидят бедные родственники, не знающие, можно ли привстать с указанного места, дабы не столкнуть чего, не зацепить, не поцарапать ненароком, не задеть, не скрипнуть и не опрокинуть. Хотя их все время и подбадривают, говорят, чтобы вели себя, как дома, несмотря на полировку, блеск и чистоту…
Климов подошел к окну, оперся пальцами о подоконник.
Привыкли к хамству. Ох, и привыкли. Так привыкают к снегу и дождю. И он хорош: погнал волну. Сорвался. В чужой монастырь, да со своим уставом. Может быть, тоже привычка: лезть на рожон? И он привык, и тот привык, и все привыкли… Как мельничные лошади привыкли. Одну такую жалкую, забитую, слепую мельничную лошадь Климов помнил с детства. В слепнях, гнойных язвах и репьях. «Падаль. Волчья сыть», – пихал ее жердиной тучнозадый мельник и, надернув кепку на глаза, защитно пояснял, что взять ее в хозяйство «не моги»: со счета списана. Считай, мертва.
От нахлынувших раздумий оторвал скрип половиц. Кто-то грузно шел по коридору. Дверь открылась.
Толстогубый капитан с отвислым брюхом пропихнул в дверной проем свое большое тело и внимательно окинул нарушителей покоя тяжким взглядом
– Прибыли босые на коньках!
Наверное, ему уже звонили из аэропорта насчет Петряева, и он его, сидевшего на стуле, а теперь пытавшегося встать, без туфель, но в носках, узнал по описанию. А Климова он знать не знал и знать не собирался.
Покачнувшись на болотной кочке мешковины, заменявшей половик, он буркнул паспортистке, выскочившей из своей каморки, чтобы навела порядок в очередности, и скрылся в кабинете.
Пистолет в кобуре, а кобура под брюхом.
Климов его узнал. Они учились вместе в восьмом классе. Мишка Слакогуз. Известный ябеда, подлиза и обжора. Естественно, лентяй. Естественно, теперь ходит в начальстве. Пусть даже в подчиненье у него одна лишь паспортистка.
Интуитивно чувствуя, что Слакогуз Петряева долго держать не станет, попросит кратко изложить суть происшедшего, подать на свое имя заявление и вяло пожмет руку, провожая у двери, Климов отвернулся от прошедшей мимо паспортистки и опять оперся пальцами о подоконник.
Мишка Слакогуз. Ну, надо же! Какая встреча… Жаль, что нет оркестра и цветов. Да… кстати, нужно бы спросить Петра о музыкантах… Кто-то же играет здесь на случай похорон… еще венки… и траурные ленты… но главное, конечно, это справка… вот еще морока так морока!
Климов покачнулся с пятки на носок, расправил плечи, свел вместе лопатки. Потянулся. Что-то в спине хрустнуло и сразу же как-то легко стало дышать. Исчезло ощущенье гари в горле. Но зуб по-прежнему нудил. Ныл. Беспокоил. Не переставал. Как не переставал срывать с деревьев листья ветер, вовсю раскачивая ветви за окном. Вылупившееся из рваной тучи солнце едва лишь начинало пригревать. А может, он обманывал себя: оно светило, но не грело.