355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Тарутин » Межледниковье (СИ) » Текст книги (страница 14)
Межледниковье (СИ)
  • Текст добавлен: 20 июня 2017, 14:30

Текст книги "Межледниковье (СИ)"


Автор книги: Олег Тарутин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 14 страниц)

Испросив прощения, я тут же сходил за паскудным пистолетом, спустился к берегу Хайкты и, размахнувшись, зашвырнул его в воду.

35

На другой день уходили в южные маршруты. Их было не меньше, чем северных, и главной задачей было сделать как можно больше работы до дождей, которых не миновать.

Наш Рюмзак был передан промывальщиком в отряд нового геолога, горняка Наторхина, сюда же попал и Григорий, взять его в свой отряд я никак не мог.

Дожди пошли во второй половине августа. Просидев пару дней в пологе под тентом, мы поняли, что этой пакости нам не переждать: продукты на лабазах на "пустые" дни не рассчитывались.

По утрам, высунувшись из-под полога, мы с надеждой смотрели на небо, и, как вчера, оно нависало над тайгой темно-сизой низкой крышей обложных туч. Под пологом мы ели, наливались "от пуза" кипятком, раскочегаривали напоследок костер, чтобы пропариться впрок, потом разбрасывали костер, и маршрут начинался.

Дождь лил с ничтожными перерывами. Вроде бы теплый дождь, но он постепенно высасывал тепло из тел, одежда липла, в хлюпающих башмаках деревянели ноги, пальцы рук корчило так, что с трудом можно было удержать карандаш или компас. Пока я записывал, Юрка прикрывал мою пикетажку лотком. Несколько раз в день мы разжигали костры не с тем, чтобы просохнуть, а с тем, чтобы пройти потом сколько-то времени в горячем пару мокрой одежды. "Небо – тряпка половая. Жмут ее четыре дня. Хоть бы молния какая Угораздила в меня! Хоть бы высушила сразу Желтой вольтовой дугой! Стать бы рыбой круглоглазой С красной жаброй за щекой..." – сочинял я потом в Березитове. А тогда в голове, казалось, не было ничего, кроме холодной воды, булькающей там на каждом шагу.

Главное было – не прозевать начала переохлаждения.

Последний день обложных дождей был 31 августа. С ночлегом мы припозднились, и, когда углядели подходящую площадку для стоянки, уже темнело. Ленька принялся разжигать костер. Сухие коробки спичек хранились у нас в одном из двух презервативов из купленной мною в Невере пачке. (Второй презерватив, оставленный в Березитове, я с недавнего времени хранил для Нели.)

Встав на четвереньки, Ленька скрюченными пальцами вычиркивал спички одну за другой, пихая их под стружки, под бересту, – все было мокро, все сочилось водой. Мы с Юркой Шишловым натягивали меж деревьями тент. Потянули – лопнула веревка. Свели деревянными пальцами концы веревки, но затянуть узел не было никакой возможности.

– Зубами тяните! – матерясь, командовал Ленька, стоящий на четвереньках с залитым водою лицом.

Стали тянуть концы веревки зубами. Я глянул в ощеренную Юркину пасть с веревкой, зажатой его зубами из разнородного металла: "этот – из ложки-нержавейки, этот – из японского сплава..." – вспомнил я это и, захохотав, выпустил изо рта конец веревки. Мы попадали в разные стороны. Глядя на меня, заржал и Юрка.

– Дурной смех! – сурово определил Ленька. – Не удастся разжечь костер, будем идти, покуда сил хватит, иначе передохнем от переохлаждения!

Потом Юрка, вспомнив опробованный кем-то способ, отхватил ножом кусок своего резинового каблука, и Ленька все же разжег костер. Мы раскочегарили этот костер, как доменную печь, ставя шатром целые сухостойные стволы, валяющиеся тут в изобилии, и, разморенные благодатным жаром, любовались на то, как, клокоча огненным нутром, костер вышвыривает во тьму малиновые фонтаны искр.

А назавтра дождь прекратился, и оставшиеся маршруты воспринимались нами чуть ли не курортными прогулками. В одном из таких маршрутов мы отмечали день рождения Леньки – тридцать четыре года. На вечернее послемаршрутное пиршество у нас были припасены рожки с маслом (это тебе не "затируха") и по банке сгущенки на брата. Я вручил имениннику поздравительное послание со всевозможными пожеланиями. Послание заканчивалось так: "И основное не забыто. Тебе желаем, старина, Попасть скорее в Березитов, Где спирт, чифир и Шевнина" (Фамилия Тамары Ильиничны.)

Наконец все наши южные маршруты были завершены. На последней стоянке мы отоспались, доели остатки харча. Далее был выход на базу – холостой ход, пусть и с полными рюкзаками, пусть и двадцатипятикилометровый, но все равно прогулочный – по тропе!

На тропе мы растянулись. Я намного опередил ребят и пёр в Березитов, точно подталкиваемый в спину, – там ждала меня почта, непременно уж доставленная со станции каюрами. Тропа уткнулась в Хайкту, тут должен был иметься брод, но только не после таких дождей. Сбило меня с ног, когда я прошел уже середину бывшего брода, да и то очень удачно сбило, прижав к берегу метрах в ста ниже. Я даже не выпустил из рук молотка, цепляясь за кусты.

Когда появились наши, я успел уже выжать одежду и почти обсохнуть и с вырубленным заранее шестом в руках орал им со своего берега, куда их примерно снесет. Потом мы все трое двинулись на Березитов.

Конец маршрутам, и сезону почти конец. В прошлом – Дес. Разграбленный лабаз, комарье, дожди, все наши мокрые ночевки и продуктовый подсос – в прошлом. Отбухали, отработали, сделали все, что было положено, впереди – одна только законная приятность. Удивительное это ощущение – конец сезона.

В Березитов мы вошли, горланя песню о стланниках. Все отряды уже собрались на базе, ждали нас. Герман умел устроить людям праздник. Все – потом, все – завтра, даже баня, даже письма, сейчас – застолье, все вместе: и геологи, и работяги, и обе наши хозяйки. "Наливай! – Ну что же, резонно. И себе налью, и другим. Мы справляем конец сезона, Мы пришли вчера из тайги..." Не вчера мы пришли, а сегодня, это – стихотворная фальсификация, ради складу, и не я разливаю, а Ленька Обрезкин набулькивает во все кружки щедрой рукой. Лей, Ленечка, хоть и косой я уже, потому что не закусываю, а воплю песни, ничего, если что – пойду поблюю вслед за Гришкой, любезным сердцу поэтом, ничего – все ведь свои. Это тебе не прошлогодняя моя партия, это березитовский коллектив! Чувствуешь, Гришка, какие люди, как тебе повезло с полем? И мне повезло. Повезло мне, что мешок мой спальный кто-то расстелил, есть куда воткнуть рога пьяному и счастливому...

Дней через десять должен был прилететь вертолет, чтобы в несколько рейсов перебросить людей в Невер. Пока мы потихоньку занимались камералкой – готовили полевые материалы к приемной комиссии.

Наш с Нелей роман полыхал вовсю. К решительным шагам ее подвигнуло почти круглосуточное Ленькино квартирование в женской половине. Неля просто шалела от всего, чему была свидетельницей.

Как-то мы пошли с ней за водой на березитовский ключ. Со всех сторон к поселку подступала тайга. В безветренной прохладе ясного осеннего дня стояла она на фоне голубого неба в лучшем своем убранстве из всех оттенков пурпурного, желтого, зеленого...

Неля поэтически вскинула голову к небу и начала нараспев:

– Золотая осень, осень без дождей...

– Давай-ка ведра бросим, и будь-ка ты моей! – подхватил я, и мы захохотали.

– Дура я, дура, – сказала она, – давно бы уж нам надо было согрешить...

Неля-Нелечка, прелесть ольдойская, чудо березитовское, подарок судьбы, подарок того удивительного сезона.

А вертолет все не летел. Продуктов в Березитове оставалось в обрез, хорошо еще, что часть людей (и Григорий среди них) ушли с оленями на Урушу для отбора водных проб с дальнейшим переездом в Невер.

Не летел вертолет. Более того, базовский радист нас не слышал.

Отослали на Урушу вторую группу: Ленька, Неля, Тамара Ильинична, трое работяг. Осталось нас шестеро. В несколько ходок перенесли мы все отрядное барахло в соседний, за семь километров, поселок, брошенный прииск, совсем уж развалившийся. Там, мы знали, был большой лабаз топографов, работавших в нашем районе, можно было надеяться на встречу с ними: если уж не продуктов позаимствовать, так хоть попользоваться их рацией – в нашей мы уже сомневались. Неделю мы просидели там в палатке на грибах и ягодах. Каждое утро, в часы связи, Паша цеплял наушники, стучал ключом, пытаясь связаться с базой. Эфир был набит разговорами базы о каких-то списанных костюмах х/б, о спальных мешках и сапогах, об остатках муки и сахара, а нас радист не слышал. Мало того, база совсем не интересовалась самой дальней партией, почти месяц не подающей о себе вестей.

– Все он, сволочь, слышит! – скрипел зубами Паша. – Это начальство Герману пакостит, а радист перед начальством шестерит, гнида! – объяснял он нам, обступившим рацию, бурча животами, полными непереваренных грибов. Все мы исходили злостью на этих базовских гнид, один Герман невозмутимо рисовал геологическую карту, напевая что-то тягучее и однообразное.

– Прорежется он, обязательно прорежется, – говорил о радисте Герман, – а как только будет связь, отстучи ему вот эту докладную.

Суть докладной на имя начальника экспедиции была следующей. На протяжении месяца база намеренно не выходит на связь с партией. По вине руководства люди находятся в аварийной ситуации и вынуждены, оставив казенное имущество, выходить из тайги пешком, через поселок Экскаваторный. Копия докладной – в Хабаровское управление.

Наконец начальство сочло, что сполна проучило строптивого Германа Степанова – базовский радист запрашивал Пашин позывной. "Как слышимость?" – простучал Паша. Подтвержденная слышимость была "на пятерку". "Тогда принимай" – и Паша застучал ключом. Докладная ушла в Невер. В ответ посыпалась лихорадочная базовская морзянка: горячая просьба не раздувать конфликт, уверения в дружбе и любви, обещание срочной помощи. Не страшась быть обвиненным в эфирном хулиганстве, Паша послал базовского радиста по адресу известным всем радистам сокращением и вырубил рацию.

Сразу же после связи, приобщив к оставленному имуществу еще палатку и рацию, мы двинулись на Экскаваторный.

Почему это брошенное таежное поселение называлось столь технически пышно – не ведаю. Домики стояли на телефонной линии, идущей, говорят, до самого Владивостока, в том числе и через нашу территорию. Широкую просеку со столбами, несущими стратегические провода, мы не раз пересекали маршрутами.

Жили на Экскаваторном, как в сказке, – старик со старухой, и был у них огород. Впервые за много дней мы наелись досыта, даже по стопке дед нам налил.

К вечеру застрекотал на подлете и сел вертолет: маленький, двухместный. Именно такой транспорт прислала нам база.

– Ну, я им устрою! – посулил Герман, втискиваясь вместе с Пашей в вертолет. – Ждите, ребята!

О том, как Герман Степанов тряс экспедиционное начальство, долго потом поминали сотрудники. Наутро тот же вертолет забрал еще двоих – Юрку Шишлова и Витю Ильченко. Юрку с запасом харчей закинули на охрану оставленных шмоток (скоро, мол, заберем), а Витю увезли в Невер, в помощь Герману. Остались мы с Володей Левитаном. Больше вертолет не появлялся. Потом выяснилось, что, отскандалив с начальством и завершив дела с вывозом из тайги имущества и Юрки Шишлова, Герман запил и про нас с Володей забыл.

Неделю мы испытывали дедово гостеприимство, потом нас, безденежных, заела совесть. Надо было самим выходить на Урушу – километров за пятьдесят по тропе. Отягчали задачу спальные мешки (кроме Юркиного), брошенные впопыхах улетевшими коллегами. Мы свернули и утрамбовали все в рюкзаки и привьюки. Чтобы хоть как-то компенсировать недельное захребетничанье, я отдал деду свои новые сапоги, надев его рваные, а от предложенных часов благородный таежник отказался. На дорогу мы взяли у стариков пару лепешек и пару картофелин. Едва рассвело, мы двинулись на Урушу. Если бы мы не сбились с тропы на каменистом водоразделе и не проплутали несколько часов, рыская то вправо, то влево, покуда не отыскали тропу снова, если бы не это, мы дошли бы до Уруши еще засветло. Мы вышли уже на урушинские покосы, когда стемнело окончательно, – надо было ночевать.

Мы отогрелись у костерка, съели по лепешке и по картофелине, разгребли нору в ближайшем стогу и влезли туда в спальных мешках.

Ноги приятно ныли от пройденной полусотни с гаком километров, приятно было сознавать, что снаружи холодная октябрьская ночь, а у нас тут двойное тепло – от спальников и от стога, и совсем не по-таежному, а забыто – по-деревенски, дачно – пахнет сено, и отчетливо слышны в ночной тишине паровозные гудки: станция – вот она, а от Уруши рукой подать до Невера, до встречи со своими, а там и Питер, Татьяна, родители... Конец сезона. Возвращение. Ощущение счастья, на миг перехватившее дыхание.. .

На Урушу мы вышли хорошо выспавшимися, но голодными сверх всякой меры и без копейки: ни на еду, ни на билеты у нас не было. Хорошо, что Володя вспомнил адрес прошлогоднего рабочего. Полсотни поверила нам в долг жена этого работяги, кстати, с ним уже разведенная. Взяв в вагоне-ресторане по сто пятьдесят и по порции винегрета (хлеб и горчица – на столах), мы растянули трапезу до самого Невера. Ну, а в Невере нам стоило только добраться до почты: еще с начала лета у меня хранился бланк перевода от родителей.

На базу мы шли уже с шестью бутылками трехзвездочного коньяка – был он в одну цену с водкой, но, не в пример водке, имелся во всех продуктовых магазинах.

В отведенной партии комнате царило межгудежное затишье, взорвавшееся восторгами в связи с нашим прибытием да еще с бутылками. Из всего коллектива трезвым был один Витя Ильченко.

– Что ж вы – трах-тарарах – нас на Экскаваторном бросили? – напустились мы на Витю.

– Вот все это Герману и выскажите, – отвечал Витя. – Который день уже керосинит, никаких резонов не слушает. Хорошо, хоть за барахлом и за Юркой слетали.

– А где Герман?

– Напротив, в комнате у женщин, чаем отпивается.

Герман сидел с дымящейся пиалой в руках и, морщась и одуваясь, прихлебывал чай.

– Пей, Герман!

– Пейте, Герман Иванович! – наперебой уговаривали его женщины.

Женщин было двое: старшая – очень крупная яркая брюнетка, очень полная нездоровой какой-то полнотой, и совсем молоденькая русоголовая красивая девушка с толстенной косой на плече.

– Ребята! – взревел, увидавши нас, Герман. – Сами пришли! Ну, молодцы! Моя вина, бросил я вас там, закеросинил на этой паскудной базе! – ревел он, обхлопывая нас по плечам и спинам. – Хорошо, что сами вышли! Девочки, это такие ребята! Познакомьтесь! И к мерту этот ваш чай, сейчас мы кое-чего получше сообразим!

Познакомились. Старшая, хозяйка комнаты Тамара ("Гросстамара", как ее окрестили тут), оказалась заведующей химлаборатории. Девушку с косой звали Наташей. Была она техником-радиометристом, в просторечии – геофизиком, как и наш Ленька, недавней десятиклассницей. После окончания сезона она застряла в Невере по той причине, что все ею заработанное забрала взаймы знакомая полевичка, срочно уезжавшая в Ленинград, не дожидаясь расчета. Эта знакомая давно уже была дома, но высылать Наталье деньги не торопилась.

И загудела наша партия с новой силой. Не ведаю, сколько раз гонцы по очереди бегали в магазин, сколько выхлебал я тогда трехзвездочного коньяка, но на всю жизнь сохранил с тех пор стойкое отвращение к этому напитку. Помню, что я очень хотел понравиться Наташе и штурмовал ее своими стихами, поминутно забывая их и вспоминая подолгу, а она внимала мне терпеливо и сочувственно.

– Наташа! Ты – человек! – кричал ей Ленька из своего угла. – Я бы тебе отдался! Ты его не слушай, он тебе там наплетет в стихах, чего и не было!

– Стихи не плетут! – разлепив глаза, сурово отчеканивал поэт Григорий Глозман. – Стихи пишут кровью сердца! – и вновь затихал, свесив голову на грудь.

Вскоре окончательно свесил голову и я, затихнув возле слушательницы.

Наутро мы с Григорием и Володей пошли к Наталье, обещавшей обстирать и обгладить нас на отъезд. Мне она показалась еще красивее и милее, чем накануне. Наталья жила уже не на базе, где ее отвращал тамошний женский коллектив, злокозненный, завистливый и склочный, она снимала угол поблизости, у каких-то стариков с внуками. Наша партия ей очень понравилась, а Леньку Обрезкина, "Ленечку", она знала еще по совместным экспедиционным курсам радиометристов. Весной в Невер она прибыла уже после нас, но тогда на базе тоже были хорошие ребята, один, кстати, тоже поэт – Ося Бродский, настоящий джентльмен: уступил ей свою раскладушку, а сам спал в кабине машины.

Какой там может быть поэт Ося, будь он хоть трижды джентльменом, когда есть поэт Олег Тарутин!

Мы сообщили Наталье, что она едет в Ленинград с нами, может быть, даже завтрашним поездом Хабаровск—Москва, а деньгами ее ссужает Витя Ильченко (не я!), как только получим расчет. Такова была специфика экспедиции: заработанное за весь сезон выдавалось на месте, так что некоторые умудрялись не довезти деньги даже до Москвы.

Но поезд – он хоть везет. А получившего расчет неделю назад Плуталова, того самого, из-за которого я едва не угробил радиста Пашу, мы увидели за столиком в неверской столовой, пьяного в дым, лежащего щекой на клеенке. Тормошить и вразумлять его было уже бесполезно – и в этот раз к маме в Ростов ему было не доехать.

Мы и сами покидали базу и грузились в купейный вагон с приключениями, раздутыми базовскими злопыхателями как выдающийся по пьяной аморалке факт – в копилку антигермановского компромата.

Последними неверскими звуками были прощальные крики провожавшего нас Юрки Шишлова. Прощай, Юрка! Хорошим ты оказался товарищем, хорошо с тобой работалось! Век не забуду тебя и твои разнометальные зубья!

Проводник, которому дали на лапу, отнесся к нам вполне благосклонно. Он плотоядно взирал на то, как Григорий, войдя в купе, выхватил из кармана свою денежную пачку и шмякнул ее веером на пол: на все!

– А ну, подбери! – приказал ему Герман. – Подбери и спрячь. До Читы заказываю я. (В Чите он пересаживался на самолет, чтобы лететь в полевую партию к жене.)И поплыли в обратном порядке станции великой магистрали: Сковородино, Ерофей Павлович, Магоча, Шилка...

Никогда мне не было так легко и радостно в компании. Я приписывал это состояние радости ожидания встречи со всем тем, о чем мечталось во время этого длинного сезона, как и во все предыдущие времена. Я, конечно, и подумать не мог тогда, что судьба только что вывела меня на самую главную любовь, на единственную предназначенную мне женщину, что придет срок и я это пойму.

Этим поездом Хабаровск – Москва, этим октябрем пятьдесят девятого года, пока еще всем помянутым в этих записках близким мне людям кажется, что все – впереди, пока, по крайности, все они живы, я завершаю последовательное мемуарное изложение.

Дальнейшее, мною сказанное, будет отрывочным, непоследовательным и недолгим.

36

Жизнь в Ленинграде – и в этом году, и в следующем, до отъезда в поле – шла у меня по привычной схеме: литературные дела и Татьяна (уже пятикурсница). Ничего нового ни там, ни там не наблюдалось.

Ни в каких московских благодетелей я больше не верил, как почти разуверился в том, что могу что-то опубликовать в ленинградских изданиях. Писать в "стол" казалось мне вполне естественным, а критерием успеха (или неуспеха) написанного служило мнение Глеба Сергеевича и мнение оставшихся в городе кружковцев на наших редких сборищах.

Выход к читателю (в ипостаси слушателя) осуществлялся напрямую, "поэтический бум" только еще набирал силу. Мы читали стихи по каким-то общагам, НИИ, кафе и столовым, и всегда при полной аудитории. Хотя, безусловно, эстрадный успех мерилом служить не мог: предпочтение публики отдавалось эффектному, смешному или политически смелому, точнее сказать – лобовому.

Из литературных событий того периода, до отъезда в поле, мне запомнились очередной "турнир поэтов" и новая конференция молодых авторов Северо-Запада. "Турнир" проходил уже не в Политехническом институте, а в ДК Горького, у Нарвских ворот. И организовали его совсем другие люди, точнее сказать – инстанция: была отборочная комиссия, на сцене сидело жюри, присутствовали какие-то непонятные "представители". Но опять огромный зал был полон.

На этом мероприятии было довольно много впервые слышанных мной поэтов. Из них более всех запомнились мне двое: Евгений Кучинский и Иосиф Бродский. С Бродским мы были уже знакомы по работе: до самой весны он проработал в Дальневосточной экспедиции техником. Зная, что он – поэт, стихов Бродского я еще не слышал и не читал.

– Здравствуй, Алик, – сказал он мне на лестнице, ведущей в зал, – я сегодня тоже выступаю.

Ну-ну, послушаем...

Но из выступления Бродского мне тогда мало что удалось услышать из-за поднявшегося в зале шума – и негодующего, и поощряющего, да еще при его своеобразной манере чтения. Стихи Бродского в нормальной обстановке, в квартире у Глеба Сергеевича, я услышал пару недель спустя. Читал он там довольно много, и было ясно, что это – настоящий поэт.

А Евгений Кучинский понравился мне на "турнире" стихами о деревне – "Зимник", стихами неожиданными, добрыми и трогательными.

Весенняя конференция молодых авторов прошла для меня без прошлых "баснописных" неожиданностей. Кто вел наш семинар – не помню, но именно там я по-настоящему узнал удивительного поэта, одного из главных поэтов (и людей) в моей жизни – Татьяну Галушко. Даже по тем молодым ее стихам чувствовалась ее будущая бесстрашная мощь. "Когда придет пора угомониться, Последним стуком прянув из груди, Пройди под солнцем реактивной птицей, У соколиной пади упади..." Или: "Еще веранда, словно палубка, В саду, в оранжевом ветру, Еще в пути к земле то яблоко, Которое я подберу. Летит в огне, летит в воде оно, Земли подобие и плод, В ладонь мою, в мое владение Оно сегодня упадет..."

Татьяна была женой знакомого нам филолога Рюрика Шабалина и на занятиях семинара ходила животом вперед, донашивая своего первенца, как вскоре выяснилось – дочку.

Весной шестьдесят первого года, незадолго до неожиданного расформирования Дальневосточной экспедиции, я, точно проснувшись вдруг и спохватившись, женился на Наталье. Гостями на свадьбе были преимущественно геологи и поэты. Свадебным подарком Глеба Горбовского была его только что вышедшая книжка "Поиски тепла". Ленька Агеев, попавший на свадьбу будучи в своем последнем североуральском отпуске, своего сборника подарить мне еще не мог. Его книжка "Земля" вышла годом позже в Москве (периферийный поэт) под редакцией Бориса Слуцкого. Тогда же вышла книжка Саши Кушнера (а еще раньше – Нины Королевой). До моего первого сборника "Идти и видеть было еще четыре года, из которых около двух лет он, уже готовый и отредактированный, пролежал в "Советском писателе". Меценатов (еще раз повторяю) у меня не было, а недруг оказался сановным – сам Прокофьев (который топал ногами на Брита). Причину его острой неприязни ко мне я узнал много позже, после его снятия с поста главы Ленинградской писательской организации. Оказывается, какой-то доброхот сказал ему, что мое постоянно тогда читаемое на выступлениях стихотворение "Свинья" написано о нем, Прокофьеве. Прочтя эти стихи, Прокофьев проокал в ярости, что покуда он первый секретарь... и так далее.

Надо сказать, что никакое начальство – ни производственное, ни литературное – никогда меня не интересовало, а уж растрачивать на него поэтический пыл мне бы и в голову не пришло. Стихотворение мое не имело никакого иного адресата, кроме самой этой свиньи.

Кто был тот самый доброхот, кто были иные доброхоты, дыхание которых за спиной я ощущал всю жизнь, но никогда не мог увидеть их, оглянувшись, я не ведаю и теперь.

Сборник "Идти и видеть" был подписан в печать в день снятия Прокофьева с должности.

Единственным стихотворением институтских времен в этом сборнике было стихотворение "Муравей", написанное на зайсанской практике. Сборника этого я отнюдь не стыжусь, за исключением двух дурных опусов: "Моцарт и Сальери" и "Театр". Первый – на тему отравления гения завистливой посредственностью. На этот популярный сюжет, разработанный с таким же, как у меня, лобовым негодованием потомка (и как бы духовного наследника Моцарта), я натыкался потом у нескольких современных поэтов и каждый раз клял себя за свершенное. В стихотворении "Театр" излагалась история удушения Дездемоны и исследовалось психологическое состояние обманутого ревнивца. С каким удовольствием я бы сжег эти стихи в день расправы над архивом, будь они ненапечатанными! Но ничего уж тут не попишешь...

Итак, до первой моей книжки было еще четыре года. Но в том же шестьдесят первом началось для меня Лито при ДК Первой пятилетки, та самая "Пятилетка", второе любимое детище Глеба Семенова.

Глеб долго не хотел пускать нас с Григорием Глозманом в это Лито: что, мол, вам, горнякам, тут делать? Но мы его уломали, тем более что там уже была наша Лена Кумпан. А еще в "Пятилетке" были Таня Галушко, Женя Кучинский, Витя Соснора, Наталья Карпова, Марина Рачко, Нонна Слепакова, Анатолий Пикач, Олег Юрков, Герман Плисецкий, Валерий Попов, Вадим Халупович, Геннадий Угренинов, Яков Гордин, Темп Смирнов...

Спасибо судьбе за "Пятилетку", от поля до поля (я тогда работал уже в Арктике), от стихов до стихов, спасибо за последние годы молодого общения, которое вот уже скоро, вот-вот уже, неумолимо сменится "одиночеством слуха и речи" (Галушко).

Далее была вся моя литературная жизнь, но это уже совсем иной разговор.

На этом, пожалуй, пора финишировать.

Мандельштам в автобиографическом "Шуме времени" (детство и юность) настойчиво уведомляет читателя: "Повторяю – память моя не любовна, а враждебна, и работает она не над воспроизведением, а над отстранением прошлого". Честно говоря, ничего подобного в воспоминаниях этого истинно высокого поэта я не увидел, по– моему, "Шум времени" противоречит жесткому авторскому посылу.

Что касается моего повествования, то мой изначальный душевный посыл был диаметрально противоположен процитированному, а как он воплотился, судить не мне. Хочу сказать, что на всем протяжении своих воспоминаний я старался, мыслями и чувствами, оставаться лишь в тех годах, в том времени, о котором шла речь, лишь в крайнем случае прибегая к минимально необходимым, на мой взгляд, комментариям из теперешнего настоящего. И никто из моих героев, оставленных мною в шестьдесят пятом году, не знает своей судьбы (ни я). И Володя Брит не знает, что через два десятка с лишним лет напишет вот эти стихи: "Ранним утром с похмелья ловлю Влажный воздух василеостровский... Ранних – я вас вовеки люблю, Ранний Уфлянд и ранний Горбовский! Ранний Ленька и ранний Олег! Все мы ранние, все молодые, Мы поем Городницкого "Снег" И горняцких своих эполет Драим буквы почти золотые. Ранний Рейн, ранний Бобышев, рань ленинградская! Ранний Голявкин!.. Не вернуть тот потерянный рай В Ленинграде моем ненаглядном... "

...Питерские поэты, друзья моей юности, всегдашняя моя любовь и гордость.

Есть такое геологическое понятие – эпоха орогенеза или горообразования. Это тот непредсказуемый созидательный период, когда усилием земных недр начинает неуклонно вздыматься горная страна, сминая и перекристаллизовывая исходные породы, изливаясь магмой, воздымается, претерпевая разломы, сбросы и надвиги, а поднявшись, стоит, единая всеми своими вершинами.

Есть другая эпоха – эпоха пенеплеа: разрушения, смыва и выравнивания. Но при любом выравнивании не обходится без "оттанцов", наподобие красноярских столбов или просто крепеньких шишей, пощаженных эрозией. Любому такому останцу, столбу или шишу вольно считать себя истинной вершиной, если только он предпочтет отвергнуть единственный критерий – высоту над уровнем моря, над "нулем кронш– тадского футштока", как говорят геодезисты.

(Применительно к культуре – теперь самый апогей этой эпохи, но не о том речь).

Питерские поэты, друзья моей юности, – вы вершины поднявшейся некогда горной страны, и не вам завидовать удачливости нынешних шишей, и не вам мериться головами друг с другом.

И еще одно хочу сказать я напоследок (и движет мною преимущественно озадаченность). После нескольких снисходительных печатных попыток критики затолкать меня сначала в "юмористы", затем – в "типично геологические поэты", она, эта критика, перестала замечать меня вовсе.

На всем протяжении литературной работы я не имел о своем творчестве ни одного, сколько-нибудь серьезного высказывания. Книги мои раскупались быстро, в букинистических магазинах мне их никогда не доводилось встречать, стало быть, книги эти либо сдавались читателями непосредственно в макулатуру, либо все же оставались у них на полках. Я писал стихи – глухо, писал прозу – глухо, писал детские книги, фантастику, наконец, – глухо и глухо. Ни к одной "обойме", хвалимой критикой или поносимой ею, я никогда не бывал причислен.

Остается самоуверенно предположить, что ни к одной из литературных "обойм" я не подхожу, будучи боеприпасом сугубо несерийного калибра. Косвенным подтверждением этого самоуверенного предположения может послужить тот факт, что никогда в жизни, ни одному из собратьев-писателей я не завидовал.

Что же касается моего отношения к литературной известности, популярности или даже славе, то я не... (см. с. 2 данного "Межледниковья”. Представляя трудности, уготованные читателю в поисках этой страницы из начала мемуаров, я просто процитирую то, на что ссылаюсь. Это – изобретенный мной способ преодоления заведомой мемуарной лжи: "...способ избежать лжи существует очень простой: перед тем как соврать, поставь многоточие. Таким образом, последняя фраза в моих мемуарах, кончающаяся многоточием, и будет той фразой, за которой последовало бы неминуемое вранье".)

Март—июль 1998 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю