355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Тарутин » Межледниковье (СИ) » Текст книги (страница 12)
Межледниковье (СИ)
  • Текст добавлен: 20 июня 2017, 14:30

Текст книги "Межледниковье (СИ)"


Автор книги: Олег Тарутин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

И мы, кроме категорически непьющего Вити Ильченко, пошли в шашлычную напротив, через улицу Восстания. В те благословенные времена можно было и поддать, и закусить относительно задешево, и шашлычные были вполне доступны. "И в каждой дрянной шашлычной (Не удержаться от вздоха!) Можно выпить "Столичной" И закусить неплохо..." – писал тогда поэт и геолог Юра Альбов, товарищ Германа.

Теперь я уже ходил на работу с удовольствием, спешно затыкая прорехи образования в основном за счет Германовых знаний: объяснял он охотно и доходчиво. Эрудиция его была удивительна, и отнюдь не в одной геологии.

Почти каждый день перед работой я встречал Татьяну на углу Лиговки и Некрасова и провожал ее, спешащую в институт, до метро. Отношения наши шли ни шатко ни валко. При первых послеприездных встречах я, обогащенный бакторским опытом, проявил было тот самый напор, для нее неожиданный и весьма ее озадачивший. Но она довольно хладнокровно пресекла мои поползновения. Впрочем, торопиться было некуда. Я был уверен, что никакого, во всяком случае, активного ухажера, кроме меня, у Тани не было, – так за кого же выходить ей со временем замуж? "Ровно в двадцать минут Или в двадцать с лишним Ты идешь в институт С чертежом под мышкой. Хоть от снега бело, Хоть потоки с крыши, Я стою за углом, Прислонясь к афише. Вот завижу чертеж И шагну навстречу. Ты плечами пожмешь, Я расправлю плечи..." Нет, сомнений в том, что я провожаю до метро свою будущую жену, у меня не было. А поговорки "Загад не бывает богат" я тогда еще не знал.

Володя Британишский работал в Сибири. В апреле пятьдесят восьмого (еще до моего отъезда в поле, до защиты еще диплома) у него вышла тоненькая книжка "Поиски". Ожидать, что в книгу попадут наиболее значительные Бритовы стихи, такие, как "Смерть поэта", конечно, не приходилось, но все равно это было событием. Разгромные статьи после выхода "Поисков", например – в "Ленинградской правде" – статья "Снимите с пьедестала", пес его знает чья, лишь добавили читательского энтузиазма, книжку разбирали нарасхват.

Отпуска Брит проводил в Питере, мы с ним, конечно, видались.

Ленька Агеев вкалывал в своем Североуральске, переписывались мы с ним редко, но зимой пятьдесят девятого года (как и Володя) он должен был присутствовать на Всероссийском съезде поэтов, проходившем в Ленинграде. Были они там с Володей по гостевым билетам. Именно там с трибуны Борис Слуцкий провозгласил Леонида Агеева и Наталью Астафьеву (москвичку, будущую жену Британишского) "самыми перспективными молодыми поэтами России".

Этот съезд и пара лет после были апогеем публичного признания Агеева.

Неожиданно с Сахалина вернулся Глеб Горбовский, вернулся насовсем, и без Лиды Гладкой, которая, оказывается, родила на Сахалине еще и сына. Глеб работал там в полевых партиях, попадал в передряги, замерзал... Стихи с Сахалина он привез отменные. Я увидел Глеба в квартире у Саши Штейнберга, верного кружковского старосты. Глеб двумя пальцами перетюкивал на машинке сахалинский цикл. "Я умру поутру От родных далеко, В нездоровом жару С голубым языком. И в карманах моих Не найдут ни копья. Стану странным, как стих Недописанный, я..." Тогда же впервые я прочел его "Памяти поэта" – на мой взгляд, лучшее из того, что было написано о смерти Пастернака. "В середине двадцатого века На костер возвели человека. И сжигали его, и палили, Чтоб он стал легковеснее пыли, Чтобы понял, какой он пустяшный... Он стоял, бесшабашный и страшный. И стихи в голове человека Стали таять сугробами снега. И огонь стихотворные строчки Загонял ему в сердце и почки. Пламенея, трещали поленья. И плясало вокруг поколенье. Первобытно плясало, пещерно И ритмически очень неверно. А на небе луна умирала, Что убита ракетой с Урала".

В то время я особенно сдружился с Григорием Глозманом, тем самым, что, придя в Лито, сказал, что "пишет куплеты". Теперь он был дипломником-маркшейдером и писал очень много, поскольку был влюблен, и, судя по всему, неудачно. Часами мы бродили с ним по улицам, читая стихи, посвящая друг друга в превратности своих "романов". Гришка очень нравился моим родителям.

Неожиданно я получил письмо московского поэта Виктора Бокова, доселе мне неведомого. Боков писал, что познакомился с моими стихами по рукописи Слуцкого, что рад открытию нового поэта (это, мол, всегда приятно), что готов всячески помочь мне, буде у меня возникнут затруднения с публикациями.

Затруднения были налицо. А кто такой Боков, мне поведал Борис Венус, геолог, сидящий в смежном с нами занавесочном отсеке.

О Борисе Венусе стоит рассказать особо. Маленький, щуплый, постоянно обнажающий в улыбке зубы или фыркающий смехом, был он сыном писателя Георгия Венуса, репрессированного, вначале сосланного, потом посаженного и умершего в тюрьме в 1939 году. Георгий Венус – петербургский немец и патриот России. Октябрьский переворот встретил фронтовиком-окопником, сколько-то времени воевал за белых в Дроздовском офицерском полку, был ранен, эмигрировал и в эмиграции стал писателем. Его роман "Война и люди" в 1926 году был издан в СССР – первая книга непосредственного участника белого движения. Книга имела успех, ее хвалил Горький, он же содействовал возвращению Георгия Венуса в Союз, где впоследствии тот и ответил за правдивое описание событий гражданской войны.

Сыну же писателя, Борису, государство вменило в вину его немецкое происхождение, когда ленинградским доходягой-блокадником он эвакуировался в тыл. В числе прочих молодых немцев призывного возраста Венус загремел на лесоповал, хотя еще и не в лагерь. Парень он был исключительно живучий, смышленый и ловкий и вскоре выбился в десятники. За мухлеж с замером кубов, получив уже лагерный срок, Венус и там не пропал, пристроившись вначале истопником клубной печи, а потом – помощником скульптора при лагерной художественной части. Скульптор, по рассказам Бориса, был профессионал, насобачившийся на изготовлении бюстов и статуй Сталина. Когда в мастерскую наведывалась какая-нибудь проверочная комиссия, Венус хватал глину и штихиль и начитал что-то подправлять в районе сапог и брюк генералиссимуса.

Когда Борис, отмотав срок, получал документы, он категорически потребовал, чтобы ему в приказе изменили национальность: с немца на еврея – по матери.

– Немцем из лагеря не выйду! – заявил он. – Выйти немцем – снова садиться. Я лучше прямо за воротами возьму кирпич, разгрохаю первую попавшуюся витрину и сюда же вернусь.

На счастье Венуса, начальник лагеря попался душевный.

– Ладно, – сказал он писарю, – так и быть: сделай парнишку жидом!

Это смешанное немецко-еврейское происхождение доставляло темпераментному Венусу массу хлопот. Он без счета сцеплялся, вплоть до мордобоя, то с евреями, матерившими немцев, то с немцами, поливающими евреев.

В год моего прихода в экспедицию Боре Венусу удалось переиздать книгу недавно реабилитированного отца, что свидетельствовало о его (Бориса) выдающихся пробивных способностях. И литературную среду он знал не понаслышке.

Итак, Борис Венус рассказал мне о Бокове. Оказывается, тот тоже отсидел за что-то, а теперь занимал немалую должность в руководстве Союза писателей и при этом считался покровителем молодых литераторов.

Поездка в Москву и без того назревала. В Москве (а все в один голос говорили, что печататься там несравненно легче, чем в Питере) был Слуцкий, был Евгений Винокуров, уже печатавший нас в "Молодой гвардии", был Окуджава, с которым знакомил нас Глеб Сергеевич и который тоже обещал содействовать, чем может. А тут еще – персональное письмо покровителя молодых. В Москву, в Москву!

Ехать мы собрались с Сашей Кушнером. Но как мне было осуществить это технически? До отпуска было далеко, а в столице нужно было крутиться именно в рабочие дни. Дадут ли мне, недавнему сотруднику, отгулять за свой счет по заявлению?

– Какое, к черту, заявление, какое там "за свой счет"! – сказал Герман, узнав о моих проблемах. – Поезжай, если надо, будем тебя отмечать в книге, а в случае чего – отмажем. Вон Володя – пятнадцать суток в милиции трудился, и то начальство не пронюхало. (Незадолго до того Левитану за драку дали пятнадцать суток, и все дни подневольной его овощной базы мы расписывались за него в книге прихода-ухода сотрудников Дальневосточной экспедиции.)

Полные самых радужных надежд на покорение столичных издательств, с папками стихов, мы с Сашей Кушнером отправились в Москву. Остановились в Останкине, в многолюдном и шумном номере, а с утра двинулись по инстанциям.

Уже к середине дня наш энтузиазм потускнел и скукожился.

У Бориса Слуцкого болела жена, и принять нас он отказался. По телефону же кратко и несколько раздраженно сказал, что кушнеровской рукописи у него вообще не было, а мою он передал такому-то и сякому-то (не помню) в "Советском писателе". Кто этот человек, я, естественно, не ведал. Отысканный в издательстве, спешащий по коридору, такой-то, сякой-то сказал, что рукописи еще не читал, а по прочтении непременно уведомит меня. Я было заикнулся, что хотел бы изменить в рукописи некоторые стихи, но он даже руками замахал: и сложно, и некогда, и не практикуется. И убежал.

В стенах этот солидного учреждения с дубовой мебелью, с книжными стендами – весомой продукцией издательства – вся моя затея с устаревшей рукописью начала казаться мне наглой авантюрой. Прав, ох прав был Глеб, предостерегая меня от спеха!

Потом в "Литературке" мы встретились с Окуджавой, взявшим на просмотр по нескольку наших стихотворений, но "трудно, трудно..." Держался Окуджава дружески и просто, но впечатление от встречи с ним было вскоре смазано отвратным впечатлением от разговора со Станиславом Куняевым (не помню уже где, а главное – на кой ляд мы с ним встречались?). Самым отрадным моментом этого дня был наш визит домой к Евгению Винокурову, нравящемуся всем нам поэту ("В полях за Вислой сонной..."). И читанное им в тот вечер понравилось мне, как и сам Винокуров – мягкостью, интеллигентностью, даже болезненной полнотой и задыханием, вызывающими сочувствие.

В принципе, нам можно было уезжать из Москвы в тот же вечер. Но оставался еще Боков, меценат, неутомимый и бескорыстный выискиватель молодых талантов. Еле уговорил я Сашу Кушнера остаться до завтра, суля неисчислимые выгоды от знакомства с этим членом правления. (Что это за чин, я и понятия не имел, как не был уверен, является ли Боков этим самым членом.) В конце концов Кушнер поддался на уговоры, и вечер мы ознаменовали посещением ресторана "Арагви".

Назавтра из своей ночлежки мы двинулись на свидание с Боковым. Телефон, указанный в письме, отвечал нам короткими гудками, но был ведь и адрес, и вскоре мы уже звонили и звучно шлепали ладонями в пухлый дерматин поэтовой двери. Наконец на эти шлепки и невнятную нашу ругань выглянула соседка Бокова по лестничной площадке. Она сказала нам, что стучим мы зря, что здесь, в квартире бывшей жены, поэт бывает крайне редко, и странно, что он дал нам именно этот адрес. А истинных адресов у него два: его собственный и адрес новой жены. Сообщает она (соседка) их нам, только снисходя к тому, что мы приперлись аж из Ленинграда. Адрес новой жены – такой-то, адрес Бокова – сякой-то.

Искать Бокова по двум адресам Саша Кушнер категорически отказался: один адрес – и будь что будет! Выбрали адрес жены как наиболее близкий, а оказалось – пес его знает где. И выбрали правильно: Боков находился именно там.

Поэт по-турецки сидел на тахте, пристроив на коленях балалайку и, ударяя по струнам, пел какие-то нескладушки. На наш приход он не отвлекся, лишь показал глазами, что видит нежданных гостей: присаживайтесь, мол, слушайте, наслаждайтесь! Жена, вернувшаяся из прихожей вместе с нами, присела на край тахты, глядя на балалаечника с обожанием.

Пропев десятка два нескладушек, Боков наконец притомился, отложил балалайку и спросил, кто мы такие и откуда узнали этот адрес? Услышав, что мы – ленинградские поэты Александр Кушнер и Олег Тарутин, он соскочил с дивана, горячо пожимая нам руки. О Саше он уже слышал, а мою рукопись читал, запомнив из нее одно стихотворение, точнее (как выяснилось), одну строчку этого стихотворения.

– Знаешь, – радостно говорил Боков жене, – у него (у меня) есть стихотворение о том, как в геологической экспедиции варят аиста!

– Журавля, – уточнил я.

– Ну да, журавля! – отмахнулся меценат. – Дело не в журавле, а в крупе!

– Фу, какое варварство – варить журавля, – сморщилась жена.

– Да жрать они хотели! – кричал Боков. – И не в этом дело! В крупе дело, говорю! Как у него там здорово сказано... Как у вас там сказано, Олег, напомните-ка! – орал он, бегая по комнате.

Совершенно обалдев от этих выкриков и беготни, чувствуя себя самозванцем-конферансье, силком вытолканным на сцену, я забормотал это чертово стихотворение "Журавлиное сердце". "Пухом, как снегом, покрылась земля. Грянулся – радость великая. Вот мы и щиплем того журавля, С голоду сами курлыкая. Вот в кипятке завертело крупу..."

– Вот! – воскликнул Боков, прервав мое чтение. – Именно ·завертело” Этого ведь не придумаешь! Это нужно было видеть своими глазами! Поздравляю вас, это просто здорово!

Более всего боковские похвалы напоминали восторги редактора из рассказа хорошего нашего знакомого, прозаика Вити Голявкина, "Среди потока самотека". Там редактор восторгался фразой автора "Жара жгла": "У вас очень точно сказано про жару: "жара жгла". Она именно жжет! – радовался редактор. – Сразу чувствуется, что вы видели это собственными глазами. Поздравляю".

Кушнер тоже знал этот рассказ. Мы переглянулись, фыркнув. Вообще, все было в высшей степени несерьезно. Никакой помощи нам, молодым периферийным поэтам, москвич Боков (с высот правления) не предложил, а предложил дерзать, как дерзает, например, его молодой друг Андрей Вознесенский. Это ведь он написал знаменитое: "Богу – Богово, а Бокову – Боково" – знаете это стихотворение?

Мы вывалились из этой квартиры, точно мыла наевшись. Более всего мне было совестно перед Кушнером за все мои посулы, связанные с Боковым. И на кой ляд высунулась та самая соседка со своими явочными адресами!

– Ладно, – махнул рукой Кушнер, – хорошо, хоть тебя признали автором строки. "Это нужно увидеть своими глазами!" – выкрикнул он, подражая пронзительному боковскому голосу. Мы захохотали. А в Ленинграде среди кружковцев, которым мы пересказывали нашу московскую эпопею, эпизод с посещением балалаечника пользовался особым успехом.

А месяца через полтора я получил уже местное письмо из Ленинградского отделения "Советского писателя". Отстуканный на машинке текст предлагал мне как можно скорее забрать из издательства рукопись.

Забирать рукопись (ясно было, что она отвергнута) мы отправились с Володей Левитаном. На третьем этаже Дома книги, где помещался этот "Совпис", расписавшись в какой-то амбарной книге, подсунутой секретаршей, я получил эту несчастную рукопись в косо разодранном бандерольном пакете, густо оклеенном марками. Кроме рукописи, туда был вложен конверт и лист машинописной рецензии. Письмо– сопроводиловка было от того самого (не помню фамилии москвича, коридор издательства), а смысл текста был таков: поскольку, мол, автор – ленинградец, эта рукопись и отправляется по принадлежности. Просьба отнестись к творчеству молодого поэта внимательно и доброжелательно.

Итак, годовой круг замкнулся. Доброжелательное внимание к моему творчеству проявил член Союза писателей Глеб Пагирев, поэт. Вся рукопись была испещрена чернильными пометками рецензента. Отчеркнутые куски авторского текста сопровождались вопросительными и восклицательными знаками, причем вопрошал и восклицал Глеб Пагирев, движимый сильнейшим негодованием. Изредка, смягчаясь, он предлагал свои варианты рифм и целых строк, но тут же спохватывался и ставил над стихотворением жирный минус, обведенный кружком. Строки, особо ярко демонстрирующие авторскую развязность и безответственные намеки, Пагирев цитировал в рецензии. Самое сильное отвращение вызвало процитированное в рецензии почти целиком стихотворение "Комар", с концовкой: "И умер он, не вынув носа, А я уснул в дыму костра. Я ненавижу кровососов, Пусть хоть в масштабе комара". Общий вывод рецензента не допускал двойственного толкования: и на порог издательства нельзя допускать подобных авторов! "Которые, – добавлял Пагирев, – помимо всего прочего, проявляют неуважение к редакции, посылая свою галиматью, так неряшливо и слепо отпечатанную".

– Насчет неряшливости – его единственное попадание, – сказал Левитан. – Плюнь! – и сам плюнул в урну, стоящую у скамьи (выйдя из "Совписа", мы сидели в садике у Казанского собора). – Разбираться в этом маразме – самому чокнуться недолго.

Плюнуть-то я плюнул, но долго еще меня преследовали досада и стыд за всю эту глупую затею с московскими меценатами, начиная даже со Слуцкого.

Забегая вперед, скажу, что на протяжении всей моей дальнейшей литературной жизни, вплоть до сегодняшнего дня, меценатов более я не имел. Если только я правильно понимаю под этим словом некую дружескую опору, поддерживающую десницу, литературно значительную или, по крайности, сановную. "Старик Державин нас заметил..."

33

В подвале за занавеской жизнь шла своим чередом. Вместе с нами постоянно сидел теперь наш радист-хозяйственник Паша Филиппов, дальневосточник со стажем, бывший военный моряк, тонувший вместе с кораблем, побывавший даже в штрафниках, человек бурной биографии, начиная с происхождения – по линии знаменитого булочника.

Однажды, ближе к весне, к нам за занавеску вошел белозубо улыбающийся человек, в расстегнутом пальто, в лихо насаженном набок берете. Вид его был настолько располагающим, что я, еще не зная, кто это, заулыбался ему в ответ. Да и все заулыбались.

– Леня, здорово! Привет, Леня! – зазвучали голоса моих сотрудников.

Это был Леня Обрезкин, один из двух братьев Обрезкиных, работавших в партии в прошлом году. Об этих братьях я был много наслышан: о них с удовольствием рассказывали и Герман, и Левитан, и Витя Ильченко, обычно немногословный. Борис Обрезкин, товарищ Германа и Вити еще по Сихотэ-Алиню, покалечивший здоровье тамошними маршрутами и прочими издержками геологического быта, в прошлом году работал уже больным. Это бы тот самый. "Боб", которому вместе с Германом адресовал свое стихотворное письмо Юра Альбов, тоже сихотэалинец: "Дождь истрепал все нервы. Трудно ходить без троп. Выпить бы, что ли, Герман, Выпить бы, что ли, Боб..."

Ленька – о нем разговор особый, поскольку был он одним из самых памятных людей в моей жизни – Ленька Обрезкин попал в геологию лишь в прошлом году, по настоянию брата, чтоб не спился в городе, где он шоферил в тресте очистки. Оба брата были коренными питерцами с Фонтанки, оба были во время войны в армии. Ленька набил морду майору, получил срок и отмотал его на Колыме. В лагерь угодил он настолько свирепый по быту и смертности, что даже в те времена после какой-то комиссии начлага расстреляли за вредительское превышение власти.

Ленька остался жив. Выжил он и тогда, когда страшно покалечился на руднике. Он стоял на терриконе и увидел как кто-то идущий. внизу хочет бросить недокуренный "бычок". С криком "Не бросай, оставь!", Ленька побежал вниз, его догнала сорвавшаяся вагонетка, так вместе с вагонеткой его и выбросило к подножию террикона. Очнулся он от того, что его пихал ногой вохровец: "Вставай, падла!" Ленька поломал обе ноги, крестец и руку. В больничку его положили формальности ради: все равно не выживет. Он выжил на удивление тамошним коновалам, только еще долго хромал. Подкармливал его земляк, ленинградский вор. Этого "вора в законе" за отказ работать забили ломами вохровцы. "Смотри, Хромой, – сказал тот перед смертью Леньке, – будешь менять пайку на махру и на чай – сдохнешь".

После амнистии пятьдесят третьего года, проработав сколько-то времени на том же прииске уже "вольняшкой" – вольнонаемным, Ленька вернулся в Ленинград и вскоре загремел на новый срок, уже на "стройку коммунизма", на Куйбышевскую ГЭС. По сравнению с Колымой, по его словам, это был курорт.

За что он получил второй срок, я так и не узнал. Во всяком случае, при бытовой кристальной честности к соцсобственности Ленька относился с полным презрением: "Тебя это сраное государство грабит, как хочет, и тебе его грабануть – дело святое", – говорил он.

В тот день Ленька зашел к нам поговорить с Германом о предстоящем сезоне: когда планируем отъезд, когда начнут функционировать экспедиционные курсы техников-радиометристов, ему их нужно было пройти.

Через полчаса мы все сидели в облюбованной шашлычной, и я уже точно знал, с кем буду ходить в маршрут.

Приближался полевой сезон. На "весновку" (на заброску продуктов и снаряжения на полевую базу) уже укатил Паша Филиппов, чуть позже, в помощь ему, отправился Витя Ильченко. Герман и Володя Левитан уехали на совещание в Хабаровск, в управление. Встретиться мы должны были уже в Большом Невере, куда из Нижней Тамбовки (с Амура) перебазировалась база экспедиции.

Перед своим отъездом Герман Степанов (по моей просьбе) сходил в Горный на распределение Гришки Глозмана. Тому, как год назад мне, грозило распределение в какую-нибудь дыру, где он был бы никому не нужен. Герман подал на него заявку Дальневосточной экспедиции, и это решило дело. После защиты диплома и военных сборов Григорий должен был работать с нами.

В один из предотъездных дней Таня выдала мне такую информацию. Да, она очень хорошо ко мне относится, она очень ко мне привыкла, но она очень сомневается: любовь ли это? В ее жизни, оказывается, был человек (имярек), много старше ее, так вот, к нему она чувствовала нечто другое, чем ко мне. Она мне ничего о нем не рассказывала, потому что ничего такого между ними не было, но чувства ее к нему (это факт!) были не такими, как ко мне. Она могла не говорить мне всего этого именно перед моим отъездом, но я все время пристаю к ней с этим замужеством (правда, всегда с вечными своими шуточками, так что трудно понять: серьезно это или нет?). Она хочет быть со мною честной и откровенной. Вот я уеду, и давай оба разберемся в своих чувствах, ладно?

Ничего себе "ладно" – укатывать почти на полгода под такие прощальные арии... Впрочем, я почему-то не очень верил ее речам. Изо всех моих любвей эта любовь внушала мне наибольшую надежду на счастливый финал.

Вот и опять – скорый поезд Москва – Хабаровск, знакомая мне "шестерка"... Но насколько веселее прошлогодней была эта поездка! В Большой Невер с нами ехали в основном экспедиционные женщины: лаборантки и минералоги, а еще – целая компания практикантов, тоже преимущественно девушек. Душой компании был Леня Обрезкин – всегда веселый и непосредственный.

– Я бы тебе отдался! – говорил он очередной женщине, и та смеялась, понимая, что это абсолютная правда. Ленька (очень, кстати, красивый парень) отдался бы любой, в любое время, в любом месте.

Где-то под Читой в наш вагон сели трое. Без багажа, видимо, – не на долгую езду. Все трое имели приблатненный вид: кепочки, сапоги гармошкой, челки, пиджаки, у одного – яркие фиксы. Этот фиксатый, судя по всему, главный – восточного типа, смуглый и носатый, подсел к нам (мы играли в карты на чемодане, держа его на коленях меж скамеек).

– Давайте в буру, – мрачно предложит чужак.

– Не, мы в дурака, – сказал кто-то из студентов.

– Пусть в дурака, сдайте и мне, – потребовал фиксатый.

– Не пойдет, – сказал Ленька, впервые глянув на него в упор.

– Что так?

– Рожа мне твоя не нравится, – пояснил Ленька.

– Выйдем в тамбур, – еще более потемнев лицом, сказал фиксатый.

Ленька аккуратно положил карты, рубашкой. вверх, на чемодан:

– Пошли.

Похолодев, я подумал о рюкзаке, где у меня лежал нож и малокалиберный пистолет, купленный у Хлопушина перед отъездом (тот самый рыжий полевик с речного вокзала в Комсомольске). Вынимать все это было поздно: Ленька, фиксатый и двое его спутников стояли в закуте перед туалетом. Я и кто-то из студентов пошли туда же. Ленька открыл туалетную дверь, впустил фиксатого, вошел следом и с лязгом эту дверь захлопнул. Мы встали по бокам мрачной блатной пары, ожидая от нее чего угодно: тычка ножом, выстрела...

– Я – пацан, – слышался голос фиксатого, – а ты мне, как фраеру...

Ленькиного голоса слышно не было. Потом дверь открылась, и фиксатый вышел, слегка подпихнутый Ленькой в плечо. Ленька подошел к нашим двоим, глянувшим на него еще более мрачно, взялся обеими руками за козырьки их кепок, резко надвинув им на лица, и, не оглянувшись, пошел в наше купе, а мы за ним. Те трое в вагоне больше не появлялись.

Я так и не узнал, что такое Ленька сказал в сортире фиксатому: сам он только усмехался и отмахивался. Кстати, в поезде я впервые увидел его наколки (кисти рук были чисты). Не помню, что там было еще на его сплошь исколотой тощей груди, помню только большой крест и слово "Софа" – имя его жены.

Пункт прибытия, станция Большой Невер, был то ли поселком, то ли городом, бессистемно застроенным и широко раскинувшимся. База экспедиции находилась на отшибе и состояла из нескольких бараков, где уже обжилось начальство, лаборатории, базовская радиостанция, бухгалтерия, отдел кадров. Возле отдела кадров вечно гомонила толпа нанятых на сезон работяг, еще не вывезенных в поле. В основном это были бичи. Опытные экспедиционные вербовщики (тот же Хлопушин) набирали их в самых разнообразных местах по ближайшим станциям: на вокзалах, в столовых, вплоть до КПЗ. У согласившихся работать забирали под аванс паспорта и отдавали их в отдел кадров, а тот распределял завербованных по партиям. Вот и толкались они тут: кто домогался денег, кто требовал паспорт назад.

От Невера начинался знаменитый Алданский тракт. Для нас он стал знаменит шоферской столовой. Ее всегда посещали водители перед своими дальнобойными рейсами. Кормили тут сытно, чисто и дешево. Мне не забыть бочки с солеными груздями, откуда буфетчица накладывала в тарелку щедрую порцию хрупких, крупных, сахарно-белых, в нежной бахроме груздей чепуховой цены. Так же щедро накладывала она гуляш и наливала солянку. И бутылки с крепленым вином продавались тут без ограничения.

Два дня расслаблялись мы на базе, а затем появился Витя Ильченко и отвез нас в Ольдой, откуда партии предстояло вертолетом забрасываться в тайгу. Поселок стоял на реке – притоке Амура, который протекал километрах в ста южнее, почти параллельно железнодорожной магистрали. Магистраль пересекала притоки великой реки, нанизывая на свою нить их названия: станция Омутная, станция Уруша, станция Ольдой... Сам поселок стоял чуть в стороне от станции на высоком обрывистом берегу. Партия Германа Степанова занимала пустую школу – обычное место постоя геологов. Собрались уже все, кроме Германа, – он выбивал у начальства вертолет. С работягами вроде бы повезло, истинных бичей попались только трое, остальные были школьниками неверского найма. Двух бичей, сцепившихся в поножовщине, Витя сразу же уволил.

– Надыбал слабину, что я плохо бегаю! – скрипел зубами окровавленный здоровяк вслед убегавшему врагу. – Ничего, гад, придешь за ксивой в кадры, сукой буду, порешу!

Замену этим двоим нашли тут же в Ольдое. Ольдойской была и наша будущая повариха, дочка директора школы, Неля. В семье директора школы партия и столовалась, платя за содержание.

Неля – высокая, спортивная, очень симпатичная, деликатная и воспитанная девушка лет восемнадцати – после школы и каких-то еще курсов мыкалась без работы, но ехать с нами согласилась не враз: оказаться в тайге одной со столькими мужиками, пусть даже и ленинградцами... Решилась она на экспедицию лишь после того, как прибывший в Ольдой Герман привез с собой нашего минералога – Тамару Ильиничну.

34

Наконец на ольдойскую речную косу сел долгожданный вертолет и в два рейса перебросил нас на полевую базу в таежный брошенный приисковый поселок Березитов. Поселок вел название от «березитов» – измененных пород гранитного состава, сильно минерализованных и (в числе прочих полезных металлов) содержащих золото. На этих золотоносных породах и стоял поселок. Впрочем, и берез тут было на редкость много.

Строился в свое время этот поселок капитально: десяток рубленых домов, баня, пекарня, школа и даже обогатительная фабрика на берегу реки. Но был поселок брошен еще до войны, в конце тридцатых годов. Крыши домов зияли дырами, срубы прогнили и осели, лишь в редких рамах сохранились стекла.

В некоторых домах стены были оклеены местными газетами тех времен, изобилующими статьями о разоблачении подпольных троцкистско-бухаринско-зиновьевских шпионско-диверсионных групп в таких интересных местах, как неверская автобаза, сковородинское железнодорожное депо или благовещенский молочный завод. Что случилось с самими обитателями поселка Березитов, побросавшими добротные дома, буровой станок и даже бочки с рудным концентратом на складе обогатительной фабрики, можно было только гадать. То ли содержание золота в породе оказалось непромышленным – в чем и заключалась хитро задуманная диверсия, то ли еще что, но впечатление было такое, что всех березитовцев дальневосточный НКВД арестовал и вывез в одночасье.

Грешно извлекать пользу из чужой беды, но этот пустой поселок был для нашей партии подарком судьбы.

Вскоре в Березитов подоспел караван оленей, ведомый двумя каюрами-эвенками. Можно было начинать маршруты. Наш отряд сформировался окончательно: мы с Ленькой Обрезкиным, китаец Джан, практикант с геолфака университета и двое рабочих-промывальщиков. Один промывальщик – ольдоец Олег (везло же мне на работяг Олегов) по кличке "Рюмзак" – так он упорно именовал рюкзак, другой – Юрка Шишлов, малый лет двадцати семи, попавший в Невер откуда-то из-под Читы. Был этот Юрка приземист и широколиц и имел в облике что-то раскольничье за счет еще доэкспедиционной рыжеватой бороды и усов, волос скобкой, зачесанных вперед по-пугачевски. Человек он был компанейский, работящий и совестливый. Улыбаясь, он обнажал крупные зубы, через один – металлические.

– Этот, – объяснял он мне, стуча ногтем по металлу во рту, – из ложки-нержавейки, этот – из японского сплава, этот – из тракторного клапана, этот... В лагере Миша Культя делал, золотые руки у него, я тебе скажу.

Сидел Юрка дважды. В первый раз – по пресловутой "малолетке", а второй, относительно недавно, – за продажу каких-то "шуховских котлов" с вверенного ему объекта в частные руки. Никаких тягостных воспоминаний по поводу лагеря у Юрки не было, судя по его рассказам. Лагерь воспринимал он как некий неизбежный жизненный этап, как, например, школа или армия. И в блатные он не рядился. Юрка был густо исколот по груди и по рукам. Наколки его оригинальностью не отличались, за исключением одной: на плече у него было выколото большое, чуть ли не в натуральную величину, густо засиненное яблоко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю