Текст книги "Приватная жизнь профессора механики"
Автор книги: Нурбей Гулиа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 62 страниц)
Володя, выслушав меня, взвинтился.
– Гады, жулики! Бей им витражи, открывай бутылки и бей – я отвечаю! – возбуждённо кричал Володя, и сам открывал бутылки, направлял их пробкой в витражи. И я старался тоже, но у нас ничего не получалось. То пробки попадали в переплёт витража, то не долетали, то хлопались в стекло недостаточно сильно. Потом я понял, что нам подавали охлаждённое шампанское для начальства, а пробки из такого 'стреляют' не так сильно, как из тёплого – которое для 'народа'.
Все десять бутылок бесполезно были открыты. Посетители с интересом наблюдали за нами; официантка же безразлично смотрела на происходящее.
– Не везёт! – констатировал Володя, и, вспомнив поговорку: 'Не повезёт – и на родной сестре триппер схватишь!' – захохотал.
Мы с трудом выпили 'из горла' по бутылке шампанского и, шатаясь, вышли не расплачиваясь. Володя остановил какую-то машину, водитель которой, сняв шапку, поклоном приветствовал Володю.
– Отвезёшь его домой! – приказал инструктор, – а если что, поможешь дойти до дверей квартиры.
Я стал прощаться с Володей. Целуясь со мной, он внимательно посмотрел мне в лицо и спросил:
– Слушай, я тебя часто вижу по утрам в Обкоме Партии на первом этаже. Ты что там делаешь?
– Сказать честно? – спросил я.
– Как на духу! – серьёзно приказал Володя.
– В доме, где я живу с моей бабой, нет удобств, и мне приходится ходить 'на двор' в буквальном смысле слова – там находится сортир с выгребной ямой. Но сейчас зима, и там над очком от большого числа посетителей выросла такая ледяная гора, что без альпинистского снаряжения забраться наверх невозможно. Беременные женщины и дети очень недовольны! А я, помня о заботе Партии, бегаю 'на двор' в её Обком. Там очень чистенько, да он и от дома не дальше, чем наш сортир.
– Это что, правда? – спросил изумлённый Володя.
– Век сортира не видать, – укусив ноготь, поклялся я, – но, конечно же, сортира приличного, к примеру, как у тебя!
Мы ещё раз чмокнулись, я сел в машину, и повезли меня, как барина, домой. Водитель слышал наш разговор, и всю дорогу повторял с непонятной улыбкой:
– Вход в сортир только для альпинистов! Юмор!
Водитель, исполняя приказ Володи, решил всё-таки проводить меня до двери квартиры. Было очень скользко, и он боялся, что я упаду. Путь шёл мимо нашего 'альпийского' сортира. Водитель глянул на ледяную, вернее, дерьмовую гору над очком, которая не позволяла даже прикрыть дверь, и ужаснулся.
– Юмор! – только и произнёс он.
Видя, что я остановился не у двери, а у окна в полуподвал, водитель, уже не удивляясь ничему, спокойно спросил:
– В окно, чай, будешь лезть?
– В окно, милый, в окно! Такова моя спортивная жизнь! Ты знаешь, как будет по-абхазски 'такова спортивная жизнь'?
– Нет, – простодушно признался водитель.
– Запомни: 'Абриёбшь аспорт абстазара!'
– 'Абриёбшь!' – как во сне повторил водитель и, проснувшись, добавил своё неизменное, – юмор!
Ревность
Помня совет ректора сообщать ему о моих 'выходках', я вскоре после ухода из дома зашёл к нему и стал витиевато подводить базу под разговор о новой квартире.
– Всё знаю! – перебил меня ректор, – мы живём в маленьком городе и работаем тоже не в МГУ. А потом этого и следовало ожидать: типично вузовская история. Преподаватель защищает докторскую, становится профессором – вот и подавай ему новую жену. Обычно женятся на красавицах намного моложе себя – вы что-то здесь сплоховали, Тамара Фёдоровна – ваша ровесница. Если честно, я ожидал, что вы уйдёте к этой студентке, с которой встречались. А потом попросите новую квартиру – я угадал, вы за этим сюда пришли? – раздражённо спросил ректор. – Но дать вам новую квартиру институт не может – не положено – и вы будете искать работу в другом городе.
Видя, что я замотал головой, ректор устало продолжил:
– И не пробуйте меня разубедить! Я значительно старше вас и вузовскую жизнь знаю наизусть. Новоиспечённый пожилой профессор женится на молодой, переезжает в другой город, получает квартиру, но в нагрузку получает инфаркт, а может и инсульт – кто как. Инвалидом он долго не живёт и оставляет молодой жене хорошую квартиру. Отличие вашего случая только в том, что вы сами молоды, а ваша избранница не юна. Интеллектом, что ли взяла? – заинтересовался ректор. Попытаюсь 'выбить' однокомнатную квартиру, но не для вас, а для неё. Давать вам квартиру вторично – это криминал. А ей – можно, уж больно условия проживания у неё плохие! – успокоил меня ректор.
Меня поразила осведомлённость ректора обо всех сотрудниках института. Я же часто забывал имена и отчества даже преподавателей нашей маленькой кафедры.
– Нет, не бывать мне ректором, – подумал я, – и не надо! Не надо мне ваших почестей, не надо и ваших оплеух! – как говорил Шолом-Алейхем – мудрый еврейский писатель.
Моя личная жизнь, оказывается, живо обсуждалась не только среди преподавателей КПИ, но и в гораздо более широком круге лиц. Как-то еду в поезде в Москву, а со мной в купе какой-то начальник с Аккумуляторного завода. В лицо знаком, наверное, встречались на каком-нибудь городском 'активе'.
– Чем занимаетесь? – спросил я попутчика после формального знакомства.
– Да всё сплетничаем, – уныло ответил он, чем ещё в Курске можно заниматься?
– И о чём же сплетничаете? – поинтересовался я.
– Да всё о вас, Нурбей Владимирович, – честно признался попутчик, – больше интересных тем и нет!
– Вот скукотища-то! – подумал я с тайным удовлетворением.
Более того, эти сплетни приобретали не только надуманный и фантастический характер, но и физически влияли на судьбу людей, достаточно далёких мне.
Секретаршей у меня одно время работала девушка, студентка-вечерница из той же группы, что и Томочка. Как на грех – блондинка и, вы не поверите, тоже звали Тамарой. Я на неё почему-то внимания как на женщину не обращал, даже имя это как-то прошло мимо моего сексуального внимания.
И как-то, уже после моего ухода из дома, вдруг эта Тамара приходит на работу перекрашенная в брюнетку, чернее воронова крыла. Я даже не сразу узнал её. А на мой вопрос, почему она вдруг выкрасилась в такой необычный для Курска цвет, Тамара расплакалась, и призналась, что в группе все считают её моей любовницей.
– Блондинка, Тамара, на той же кафедре работаешь – и не любовница Гулии? Расскажи кому-нибудь другому!
Вот и выкрасилась в 'отталкивающий' для меня цвет – чёрный. Не стал я огорчать её тем, что самая красивая Тамара в моей жизни была именно брюнеткой: А вскоре моя секретарша и вовсе уволилась с кафедры, хоть я и уговаривал её остаться и зарплату прибавлял.
Вот в такой атмосфере жили мы с Тамарой Фёдоровной, а отдушиной у нас было лето. И хоть у нас отпуск был двухмесячный, но и его не хватало для забвения курских сплетен и жилищных неудобств.
Тамара не очень любила жару и море, поэтому мы решили первый месяц отдохнуть на озере Селигер, а во второй – поехать на недельку в Санкт-Петербург (тогда Ленинград). Три путёвки в турбазу на Селигер достал Толя Чёрный (помните нервотрёпные испытания автобуса с гидравлическим гибридом?), и мы выехали туда втроём.
Нет, прошу вас, не надо плотоядно улыбаться! На сей раз, всё было культурно, чинно и благородно, хотя у наших коллег-туристов складывалось иное мнение. Их удивляло, почему мы жили в одном домике, хотя Толя спал в отдельной комнате. Им не давало покоя то, что Толя как огня боялся женщин, а они пытались 'нахрапом' овладеть красивым и степенным брюнетом. Но он почему-то не замечал этих энергичных женщин! Женщин бесило то, что в походах мы всегда втроём садились в одну лодку, и два мужика-гребца приходилось на одну 'бабу', в то время как иные лодки вообще оставались без единого мужика – гребли 'бабы'.
И, наконец, их шокировало то, что в тех же походах мы втроём спали не только в одной палатке, но и в одном спальном мешке 'спальнике', правда, очень просторном. Они просто не замечали того, что Толя дежурил у костра первую половину ночи, а я с Тамарой – вторую. И в этот 'спальник' мы ложились не сразу все, а поочерёдно – то мы вдвоём, то Толя – один.
Интересующиеся девицы подходили иногда к Толе с расспросами: простите, мол, великодушно, но не поделитесь ли вы с нами, что вы всё время втроём делаете? На что Толя совершенно серьёзно им пояснял, что мы – алкоголики, привыкли в своём городе всегда выпивать 'на троих', причём именно в этой компании, и здесь не хотим бросать своей привычки.
– А то, что вы думаете, – продолжал Толя, – это чепуха, потому что алкоголь и секс – несовместимы!
Девицы серьёзно кивали головами, но уходили всё равно не удовлетворённые ответом Толи.
Но тут произошло событие, вызвавшее переполох в женской 'фракции' турбазы, а она включала подавляющую часть контингента наших туристов. Приехавшая недавно красивая блондинка из Армавира поразила сердце Толи. Сам он стеснялся подойти к ней познакомиться, и поручил это мне. Но вдруг у Тамары проявилась отрицательная черта характера, которую я раньше не замечал, и из-за которой, как я понял, она и развелась с мужем. Черта эта – болезненная ревность и страшная, доходящая до абсурда, подозрительность при этом.
Видя, что я хочу подойти к красивой блондинке, Тамара посмотрела на меня тяжёлым взглядом, от которого я сразу почувствовал себя негодяем.
– Что, одной бабы тебе мало? – тихо прошипела она мне с оксфордским выговором, и сама пошла знакомиться с Аней – так звали блондинку. Вернувшись с ней, Тамара представила ей Толю, а потом уже и меня:
– А это – Ник, мой муж!
С этого момента Толя и Аня были неразлучны. Женская 'фракция' изгнала Аню из своего общежития и Толя 'поселил' её в своей комнате в нашем двухкомнатном домике. Мы жили весело, но Тамара не оставляла меня наедине с Аней.
И ещё совсем уже дикий случай проявление болезненный ревности у Тамары. К нам в домик заходили две студентки первокурсницы из Твери (бывшего Калинина). Девочкам было лет по восемнадцати, одна из них играла на гитаре, другая пела. Они выглядели как мальчишки-подростки – худенькие, сухие с короткой стрижкой. Их тянуло к нам, как к старшим, интеллигентным товарищам, с которыми можно было поговорить без водки, сальных анекдотов и мата. И Тамара всегда принимала их радушно.
Но как-то, уже после знакомства Толи с Аней, девочки опять пришли к нам – попить чаю, поговорить и попеть новые песни. Я отчего-то развеселился, стал подпевать им, шутить. И тут опять тот же тяжёлый взгляд Тамары и совершенно неожиданная реакция:
– Что, молодых девушек увидел, старый козёл? (это она мне-то!) Пустил слюну от похоти? Что ж, иди, трахай их, видишь, они уже готовы дать тебе, обе сразу!
Девочки вытаращили глаза, не понимая, шутит Тамара или говорит всерьёз.
– Ой, мы лучше пойдём! – пролепетали они и исчезли.
Потом Тамара извинялась и передо мной, и перед девочками, но они больше к нам не заходили. Но пока эти проявления у Тамары были эпизодическими, а потом, к сожалению, они стали учащаться и усиливаться. Но на Селигере их больше не было.
Была на турбазе русская баня, которую за всё наше пребывание топили всего один раз. Мы с Толей сумели протиснуться-таки туда. Веники достались нам почти без листьев, но, подвыпив, мы охотно 'парили' ими друг друга. А наутро Тамара обнаружила у меня на боках, ближе к груди и животу, красные пятнышки, типа сыпи. Излишняя эрудиция иногда вредит, и 'ходячая энциклопедия' – Тамара заподозрила меня в заболевании первой стадией сифилиса.
Я и сам знал, что недели через две после заражение этой болезнью нежные места на теле, чаще всего бока, покрываются красной сыпью. Но ведь я ни с кем 'посторонним' не был уже давно, а попробуй, докажи это Тамаре! Слёзы, упрёки, стенания: Мне даже показалось, что её не столько волновала перспектива заболеть этой сложной болезнью, как моя 'измена'.
Тамара тут же излила свои чувства пришедшему к нам Толе, на что он расхохотался и показал свои бока, тоже в такой же сыпи.
– Это мы вчера в бане исхлестали друг друга голыми вениками! – пояснил Толя, – что у меня тоже сифилис?
Я был прощён. Прощён-то прощён, но осадок остался! И этот осадок давал себя знать при каждой шутке с женщиной, даже при каждом взгляде на более или менее интересный объект противоположного пола.
– Старый сифилитик! (это уже вместо старого козла) – что слюни-то распустил на малолеток! Эта фраза, громко произнесённая где-нибудь в транспорте, мигом сгоняла 'малолеток' с поля моего зрения. Видимо 'малолетки' очень боялись сифилиса!
Сплотимся же под сияющим Магендовидом!
Вскоре я невольно отомстил Тамаре. Приятельница Тамары Лера была директором пошивочного ателье в Ленинграде, она и пригласила нас погостить у неё. Но она жила в спальном районе Ленинграда, занимая с мужем небольшую квартирку. А ателье её было в центре, в круглом здании бывших конюшен, близ речки, кажется Мойки.
Ателье располагалось на первом этаже, и огромное окно оттуда выходило на людный тротуар. Были видны даже ограда у речки, а поодаль – церковь 'на крови'. На этом месте было совершено покушение на императора Александра Второго. Ателье закрывалось в восемь часов вечера, а открывалось в десять утра. Директор и приходила сюда первой, и уходила последней.
В половине девятого вечера, когда в ателье уже никого не было, мы заходили туда с выпивкой и закуской. Лера встречала нас, и мы сидели все вместе в её маленьком кабинете. Потом она уходила домой, закрыв ателье на ключ, а мы проходили в основное помещение, зашторивали окна и выключали свет.
Мы садились на софу, бутылки и закуску клали на столик рядом, и как в кино, смотрели из тёмного помещения на улицу. Летом в Ленинграде тёмных ночей, как таковых и не было; нам были видны и прохожие, и красивое здание церкви, и ажурный мостик перед ней. Незабываемые вечера!
На ночь мы располагались на толстом паласе, на полу, и были весьма довольны шириной нашего ложа и его прочностью. Бельём Лера нас обеспечила. Утром к половине десятого мы были уже одеты, умыты, с собранными в газетный кулёк остатками пиршества. Даже позавтракать мы к этому времени успевали, так как Лера оставила нам электрический чайник. Она заранее открывала ателье, выпроваживала нас, прятала к себе бельё, а мы отправлялись гулять по Ленинграду.
Я не любил и сейчас не люблю посещений всяких там музеев и дворцов. Тут можно спорить – надо ли всем или не надо знакомиться с архитектурой и интерьером какого-нибудь дворца. Мне лично это неинтересно, я считаю, что непрофессионалы лезут не в свои дела, они 'хочут свою учёность показать' потом перед знакомыми. Архитектору – архитекторово, дизайнеру – дизайнерово, а мне – вечер, а тем более ночь с блондинкой, даже на полу, милее всяких там чужих дворцов.
Но Тамара была другого мнения и потащила-таки меня в Павловск. Я страшно противился этому, и допротивился до того, что упросил её зайти в кафе по дороге. Как раз по левую сторону бульвара, ведущего во дворец, было маленькое симпатичное кафе, 'Эльбрус' или что-то в этом роде.
Было одиннадцать часов утра, и вино, по правилам того времени, уже давали. Я приналёг на знакомый мне по убойной силе 'Алабашлы' и скоро был 'хорош'. Оглядевшись вокруг, я увидел, что в кафе – одни евреи! Человек десять евреев сидели за большим столом и оживлённо что-то обсуждали.
– Ага! Небось, в Израиль хотят улизнуть! – решил я, и направился к их столу, составленному из нескольких столиков. До этого я достал чистый носовой платок и покрыл им голову, как истый иудаист. Во мне по-пьянке проснулся актёр. Тамара осталась сидеть за своим столиком.
– Шалом! – приветствовал я честную компанию.
– Шалом! – недоверчиво ответила мне компания.
– Вус эпес махт аид? – подняв глаза кверху, риторически спросил я честную компанию, и сам же ответил, – аид дрейцих! (на идиш это означает: 'Что делает еврей? Еврей крутится!').
– Он сказал 'эпес' – это наш человек, это настоящий аид! – разволновался пожилой еврей с седыми пейсами. Чужак сказал бы: 'Вус махт аид?', – Но мы просим вас говорить по-русски, здесь, к сожалению, не все понимают по-идиш!
На это я охотно согласился, не дав себя долго упрашивать.
– Я не знаю, о чём вы здесь говорите, но ехать надо! – так начал я свою речь, – мы, московские евреи, считаем, что больше этого терпеть нельзя! Я был в Курске, и там тоже так думают, – я указал на Тамару, – вот эмиссар оттуда!
Компания обернулась к Тамаре и по-родственному закивала ей.
– Что пить будете? – услужливо спросил меня пожилой еврей.
– Вообще то, я уже начал 'Алабашлы': – замялся я.
– Понятно, а закусывать? – продолжал еврейский аксакал.
– А что здесь имеется кошерного? – озабочено спросил я.
– О, за это вы не волнуйтесь! – успокоил меня аксакал.
– Тогда полагаюсь на ваш вкус, – закончил я эту тему, и перешёл к отъезду на Землю Обетованную.
Я мимолётно кое-что слышал о трудностях и хитростях отъезда на историческую родину и сейчас излагал их от первого лица. Дело в том, что в одну из моих поездок в Москву, я попал в купе (к моему ужасу двухместное!) с пожилой еврейкой из Америки, которая была в Курске в 'агитпоездке'. Она, видимо, приняв попутчика, то есть меня, за еврея, все мозги мне прокомпостировала перечислениями ходов и лазеек для быстрого выезда в Израиль. Вот они мне сейчас и пригодились!
– Не будем забывать, что наш Моше (пророк Моисей) сорок лет шёл на Землю Обетованную, сам не дошёл, но народ таки довёл! И мы не должны жалеть ни времени, ни денег на отъезд домой!
А подконец я рассказал собравшимся одну из наиболее эффектных баек в том же ключе:
– Нет, а вы слышали, как наша Голда перехитрила этих агоев (неевреев) при отъезде на родину? (речь шла о бывшем премьер-министре Израиля Голде Меир). Таки она взяла с собой всю свою старую мебель, потому, что мебель, видите ли, дорога ей была как память! А ящики, в которые упаковали мебель, забили платиновыми гвоздями. Чтобы я так жил, если кто-нибудь из вас отличит железный гвоздь от платинового, не по цене, конечно! И вот, я знаю, но говорят, она так вывезла пятнадцать килограммов платины, а платина костен (стоит) много дороже чем голд (золото)!
Пейсы заахали, заохали: 'Да, Голда – наше золотце – это голова! Сейчас таких нет!'.
Я держался из последних сил. Меня мутило – мусульманский 'Алабашлы' никак не 'ложился' с кошерной закуской. Последний мой тост я уже не помню – о нём мне рассказала Тамара. Вроде, я поднялся на слабеющих ногах, налил бокал 'Алабашлы' и провозгласил:
– Так сплотимся же под сияющим Магендовидом (Звездой Давида, правильнее 'Магендавида', но мне и моим друзьям ближе именно это произношение), который вывел нашего Моше и наш народ, куда ему было надо!
И выпив бокал, свалился без чувств под стол. Меня подняли, осторожно вынесли наружу и положили на бульварную скамейку, целиком спрятанную в кустах. Тамара обещала 'моему народу', что побережёт меня от милиции и вытрезвителя. 'Вынос тела' состоялся примерно в час дня. Проснувшись около семи вечера, я жалобно запросил воды и валидола, но услышал в ответ:
– Пьянь еврейская, я шесть часов сижу у тебя в ногах, как какая-нибудь Сара возле тела своего Абрама! Если ты не поспешишь, то ночевать будешь в питерской синагоге, а я пойду к Лере одна! – пригрозила Тамара.
Поняв, что сейчас шутки неуместны, я собрал последнюю волю в кулак, встал на неверные ноги, и, поддерживаемый Тамарой под руку, побрёл к станции, напевая печальную песню:
'В воскресенье мать-стару-у-ха,
К во-ро-там тюрьмы пришла,
Своему родному сы-ы-ну,
Пе-е-редачу принесла!'
Вот такой сионистской выходкой я отомстил Тамаре за необоснованную ревность. Отомстил, но не излечил её от этой досадной болезни:
Крамольные мысли:
Постепенно пылкая страсть к Тамаре Фёдоровне стала затихать, и печальную роль в этом сыграла её беспричинная ревность. Есть ревность – значит должна быть и причина, – решил я, и возобновил свои поездки в Москву. Во-первых, я действительно подзабросил свои научные связи в Москве, во-вторых, меня очень тяготило 'замораживание' отношений с Тамарой Ивановной. Я её продолжал любить, и без неё мне было трудно. Да и вообще – вместо одной 'взрослой' жены приобрёл вторую, да ещё и ревнивую – куда это годится для 'вольного казака'?
Мой 'побег' из семьи не остался не отмщённым 'женской фракцией' института. Институтские дамы устроили настоящий бойкот Тамаре Фёдоровне, и та вынуждена была уйти с преподавательской работы в бюро переводов при областной библиотеке. Надежда на получение квартиры от института накрылась окончательно.
Прибыв в Москву, я позвонил Тамаре Ивановне во ВНИИТоргмаш и попросил 'аудиенции'
– Ресторан 'Прага', семь вечера; встреча у входа, – получил я деловой ответ.
Тамара встречала меня так, как будто и не было перерыва в наших отношениях. Я во время 'романтического ужина' рассказал, что разводился, и мне было не до поездок. Тамара внимательно посмотрела мне в глаза и поинтересовалась, чем был вызван этот шаг. Взгляд мой блудливо забегал, и я наплёл что-то про эффект 'критической массы' отношений.
– Всё ясно! – жёстко сказала Тамара, – загулял в Курске, город маленький – вот и 'критическая масса'. А сейчас всё это надоело, и опять приплёлся ко мне! Что ж, я – женщина отходчивая и прощаю тебя!
Мы, как голубки, поцеловались прямо в зале ресторана, и поехали в Мамонтовку.
– Ну, что, зятёк, болтает тебя как дерьмо в проруби? – ехидно спросила тётя Полли, когда снова увидела меня в своей квартире.
– Маменька, не хамите профессору! – шутливо заметила ей Тамара и завела меня в свои апартаменты.
Знакомая любимая комнатка, зелень, лезущая прямо в раскрытое окно, наша постель, видевшая столько любви! Зачем было все это бросать и менять 'шило на мыло', простите за вульгаризм! Жениться на Тамаре и переехать в Москву! Но тут же вспомнил Аликово: 'Слопает она тебя и не моргнёт!', и немного притих в своих мечтаниях.
А утром, до похода в ресторан я, конечно же, посетил Моню в ИМАШе. Мой друг был возбуждён, восторжен и романтичен – оказывается, он познакомился с юной девушкой – художницей и влюбился в неё. И, как уверял Моня, она – в него тоже.
– Я тебя должен обязательно с ней познакомить, ты тоже влюбишься в неё! – плёл какую-то ахинею Моня. А может и не совсем ахинею – нация-то у Мони хитрая! Затеивает, небось, какую-нибудь комбинацию!
Дело в том, что Моня за долгие годы брачной жизни, практически не изменял жене, хотя и не любил её. Женился он 'в отместку' своей любимой невесте, которая бросила его почти перед свадьбой и вышла за другого. Ну и Моня тут же женился на первой подвернувшейся девушке. 'Одноразовое' совращение его Тамарой Ивановной, было единственной его изменой жене, если это можно так квалифицировать. А тут – невооружённым глазом видно, что влюбился.
Моня как на духу выложил мне, что его Ольга – француженка по национальности, внебрачная дочь скрипача-француза, учившегося в Московской Консерватории. Она необычайно талантлива – прекрасно рисует, поёт и играет на гитаре. Работает в Большом театре бутафором-декоратором. Ей всего двадцать один год, а выглядит она ещё моложе. Зато страстна необыкновенно: сама звонит в ИМАШ в лабораторию и прямо во время работы тащит его к себе домой на Таганку. Потом, правда, отпускает, опять же, на работу. Вечерами они могут встречаться лишь урывками – Моне надо спешить в семью.
– Так что, она тебе девушкой досталась? – поинтересовался я.
– Нет, какой там девушкой! – отмахнулся Моня. – Она успела переспать с такими известными артистами, – и Моня назвал мне две фамилии очень известных и любимых народом артистов с таким пафосом, как будто это он сам переспал с ними.
Назавтра я приехал из Мамонтовки в ИМАШ уже с собранным портфелем, готовый вечером уехать в Курск. Моня тут же повёл меня на встречу со своей Олей. Эта встреча, оказавшаяся роковой для меня, так и осталась у меня в памяти: солнечный, но не жаркий день, сквер перед Политехническим музеем, зелёная скамейка в сквере:
– Запомни – ты фотограф из ИМАШа, начальник фотолаборатории; я – работаю у тебя, ты мой начальник!
– Зачем тебе это враньё, ты же фотографировать не умеешь! – упрекнул я его.
– Так надо, так надо! – делая страшные глаза, прошептал мне на ухо Моня, потому, что со скамейки встало и направилось к нам интересное существо, увидеть которое я никак не ожидал.
По рассказу Мони я нарисовал себе портрет, этакой 'девицы-вамп', страстной высокой брюнетки в теле, с яркой косметикой на лице и массивными серебряными украшениями на руках и шее. Ещё бы – француженка, художница, соблазнительница!
А к нам подошла с виду школьница, маленького роста худенькая блондинка с короткой стрижкой, огромными серо-голубыми глазами и полными розовыми губками. Форменная малолетка! Одета эта малолетка была в потёртый до дыр голубой джинсовый костюм и мальчуковые ботинки. Ни следа косметики, ни одного украшения! Было даже немного непонятно – девочка или мальчик это.
Она поцеловалась с Моней, за руку жеманно поздоровалась со мной и неожиданно низким голосом сказала:
– Привет, фотокоры! Как жизнь? – как будто мы были её сверстниками, а не солидными учёными, намного старше её возрастом.
– Да всё щёлкаем затворами, – осторожно ответил я, вспоминая, чем же всё-таки занимаются 'фотокоры'.
– А затворы-то всё оружейные! – подыграла мне Ольга, и я, смутившись, посмотрел на Моню.
– Скажите правду, мальчики, – Оля встала между нами, взяв нас обоих под руки, – небось, на КГБ работаете?
Я в ужасе отвёл взгляд с памятника Дзержинскому, стоявшему на площади перед зданием КГБ, и, в свою очередь, подыграл Ольге:
– Он, – я указал на Моню, – из Госстраха, а я – указав на здание КГБ, – из Госужаса!
Оля громко захохотала, а Моня шикал на нас, пугливо озираясь по сторонам.
– Приглашаю вас на пятнадцатый этаж в 'Огни Москвы'! – вдруг предложил я. – Отличная погода, приятная встреча; посидим, выпьем, и может мне удастся завербовать Олю! – пошутил я. Долгий внимательный взгляд Оли дал мне понять, что шутка дошла до неё по своему прямому назначению.
Моня отказывался, тараща глаза и уверяя нас, что он на работе, но мы его уговорили. Я не знаю человека, которого первое пребывание в кафе 'Огни Москвы' не восхитило бы, особенно если находишься на веранде. Хотя бы после 'разгрома' гостиницы это чудо сохранилось, как впрочем, и сама гостиница! Оля была на пятнадцатом этаже первый раз, и на её художественную натуру это посещение произвело большое впечатление. Плюс шампанское и привлекательная компания.
Посреди трапезы Моня забеспокоился и заспешил на работу. Оля хватала его за руки, что-то шептала ему на ухо, и до меня донеслось только слово 'Таганка', но кавалер был неумолим. После ухода Мони, Оля матюгнулась на его счёт, и мы продолжали нашу встречу вдвоём.
Меня удивила коммуникабельность Оли – она первая перешла со мной на 'ты', даже 'брудершафт' не понадобился; сразу же стала использовать в разговоре 'ненормативную' лексику, причём делала это с большим изяществом. Моню от её словечек аж в краску бросало – сам он, взрослый мужик, никогда не использовал мата. В довершение всего, Оля курила сигареты – и готов образ этакой интеллектуальной дюймовочки-'эмансипэ'. И женственности в этом образе было маловато.
Наконец, мы покинули кафе, и Оля попросила проводить её домой. Поезда мои отправлялись поздно вечером, и мы прошли на Таганку пешком. Спустились на набережную Москвы-реки, перешли Устьинский мост через Яузу, и по Николоямской добрались до Земляного вала. Перешли его, и тут Оля остановилась у магазина.
– Давай зайдём ко мне и выпьем немного, – совсем по-детски, надувая губки, попросила Оля. – А то у меня ничего нет дома!
Мы зашли в магазин, купили вина – мадеры, которая, оказывается, нравилась нам обоим, и какую-то закуску, совершенно не интересовавшую Олю.
– От этого Мони ничего не дождёшься, – жаловалась мне Оля, – ни посидеть с ним, ни полежать толком не получается! Тут же бежит к своей нюшке! – обиженно надула губки дюймовочка.
Дом Оли размещался на Большом Дровяном переулке, в двух шагах от Садового кольца. Квартира на бельэтаже, двухкомнатная коммунальная. Оля занимала большую комнату с альковом, а соседка – старая бабка, 'коммунистка', как называла её Оля, – маленькую.
– Вот и чёрного кобеля привела, – как бы невзначай пробормотала бабка, – а то всё рыжий ходит: Но Оля так шикнула на 'коммунистку', что та серой мышью юркнула к себе в комнатку.
: и поступки
Огромная комната Оли была почти без мебели – в алькове узенькая тахта, посреди комнаты маленький стол, а у стены – полки, частично занятые книгами, а частично – посудой. На стене – гитара. Окно – нараспашку, и в него лезли ветки деревьев, растущих у самого дома. В это открытое окно хорошо был слышен бой кремлёвских курантов. Звуки в Олиной комнате были гулкими из-за пустых стен.
По дороге Оля начала рассказывать про свою жизнь, и этот рассказ продолжался дома. Оказывается, мама её 'согрешила' с французом из Парижа, учившимся в консерватории. У неё родилась дочь, то есть Оля. А потом французский папа уехал к себе на родину в Париж, а Оля с мамой остались в Москве. Мама вышла замуж и ушла жить к мужу, а комнату свою оставила Оле. Как и фамилию – Филиппова; а отчество оставил папа – его звали Лери, и Оля была 'Лериевна'. Фамилию отца она не знала, но, если надо, обещала узнать у матери.
Ну и я, чтобы совсем не завраться, рассказал Оле, кто я на самом деле, а для чего Моне было делать меня фотографом – не знаю.
– А чтобы просто соврать, он жить не может без вранья, – сердито проговорила Оля, – в первый же раз наплёл мне, что он импотент; пришлось доказывать ему обратное. Всю дорогу врёт – я-то ведь позвонила ему на работу и спросила, кем он работает. Узнала также, что он женат и имеет двоих детей. А ты? – вдруг спросила Оля.
– Я – вольный гражданин французской республики! – как зачарованный ответил я.
Эту фразу я с завистью повторял про себя много раз, а услышал её впервые в Сочи у одного из причалов на пляже. Я отдыхал как-то там с женой, и мы вечерком стояли на этом причале, по-семейному поругиваясь. А рядом стояла уже взрослая, лет сорока еврейская пара и тоже поругивалась на идиш. Она – полная яркая брюнетка, он – седоватый, породистый элегантный хлыщ в прекрасно сидящем на нём сером костюме. Хлыщ не знал, куда девать себя: он то отворачивается от Сары (так я прозвал её про себя), то отодвигался от неё. Но она упрямо становилась рядом и пилила его, ела поедом. Только и слышалось: 'поц', 'койфт', 'дайне моме' ('хвостик', 'купи', 'твоя мать').
Когда она довела его уже до белого каления своими 'дайне моме', хлыщ гордо выпрямился и хриплым баском спросил её на идиш: 'Дайне моме лози какен мит фломен?' (вольный перевод: 'А что, ты сама из панов?', буквально: 'А что, твоя мама какает только цветочками?').