355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нурбей Гулиа » Приватная жизнь профессора механики » Текст книги (страница 1)
Приватная жизнь профессора механики
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:45

Текст книги "Приватная жизнь профессора механики"


Автор книги: Нурбей Гулиа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 62 страниц)

Гулиа Нурбей Владимирович
Приватная жизнь профессора механики

От редакции

Этот роман – откровенная правда о жизни и необыкновенных приключениях известного российского ученого и изобретателя. Жизнь этого человека удивительным образом прошла через калейдоскоп исторических эпох. Детство с унижениями, издевательствами, а затем и местью за это; позже – спорт, секс, браки и разводы, обильные возлияния, встречи со знаменитостями, любовные истории. Наука и мистика, загадочные происшествия, розыгрыши и авантюры, наконец, просто хулиганства – ничто не было чуждо нашему герою. Это и многое другое настолько круто замешано в одном человеке, что на его примере можно составить обобщённый портрет целого поколения, активно влияющего на современную жизнь. И ещё – прочтя этот роман, вы с удивлением узнаете, сколько неожиданных 'скелетов в шкафах' может тайно храниться у ваших вполне добропорядочных и респектабельных знакомых.

Новая редакция: текст исправлен и дополнен двумя последними разделами в гл.7

От автора

Вот и довелось мне снова встретиться с читателем в этой новой книге, и я хочу рассказать о некоторых подробностях, связанных с ней.

Дело в том, что до новой книги, которая явно мемуарного характера, у меня недавно вышли четыре книги того же плана, но каждая со своими особенностями. Так как они имеют непосредственное отношение к этой, пока последней книге, то я позволю себе кратко пояснить суть дела.

В первой книге 'Русский Декамерон, или о событиях загадочных и невероятных', я рассказываю о необычайных, таинственных и где-то необъяснимых, с точки зрения современной науки, случаях в моей жизни. А жизнь моя грешная была очень уж, я бы сказал, несправедливо богатой на таковые.

Вторая книга – 'Любовная исповедь тамароведа' повествует о сугубо личной стороне моей жизни, то есть о взаимоотношениях, преимущественно, с противоположным полом. И этот аспект моей, повторяю, грешной жизни не обошёлся без мистики, в результате чего я и получил прозвище тамароведа.

История с третьей книгой 'Друзья – дороже!' стоит особняком. Здесь описаны мои отношения с ближайшим другом и его женой – тоже близким, может даже и излишне близким мне человеком. Получилось так, что совсем недавно друзья мои эмигрировали в одну из хорошо известных стран дальнего зарубежья. А перед тем они дали разрешение на публикацию книги о моих с ними взаимоотношениях, которого я долго и безуспешно от них добивался. Дескать, нам теперь всё равно, что о нас в России подумают. Но они не учли того, что страна их нынешнего обитания – почти филиал России, и об их 'подвигах' тут же стало известно всем, кому надо. Особенно ортодоксальной части населения, строгой на нравы. Поэтому друзья мои вскоре после выхода книги слёзно обратились ко мне с просьбой больше не раскрывать широкой публике наших былых взаимоотношений. Что я, скрепя сердце, им и обещал.

И, наконец, четвёртая книга, повествует о моём научном поиске. Ибо, кроме мистики, любовно-авантюристических приключений, спорта, и – назовём всё своими именами – пьянства, я ещё, как это ни странно, занимался и наукой. Изобретал, понимаете ли, всякие штучки, испытывал их и отдавал людям – пользуйтесь, мол! И ведь брали, пока правда, преимущественно в дальнем зарубежье. А книга об этом научном поиске называется 'Удивительная механика, или В поисках энергетической капсулы'.

Вот и получается, что если кто-то прочитает только первую книгу, подумает, что я – мистик и где-то экстрасенс. Прочтёт четвёртую и решит, что я – учёный сухарь, профессор-очкарик, который ни водки, ни фемин в жизни не видывал. А уж те, кому попадут вторая и третья книги, точно посчитают меня сексуальным маньяком и эротоманом, эпатирующим публику, и от влияния которого следует по возможности оградить добропорядочных людей, особенно молодёжь.

Все эти три мнения в отдельности меня никак не устраивают, и я решил описать мою жизнь, все её крупные аспекты, в общем, не выделяя ничего особо. И тогда перед читателем предстанет приватная жизнь обычного, я бы сказал, ординарного профессора механики, не чуждого различным увлечениям. Увлечения эти – спорт, мистика, вино, дамы, 'невинные' шуточки, розыгрыши и, конечно же, наука и изобретательство, без которых всё остальное для меня теряет всякий смысл. Мой пример показывает, что жизнь любого человека, тем более – профессора механики, несмотря на внешнюю серьёзность и пуританство, полна всяких чудес, открытий, прекрасных моментов, трагикомических ситуаций, риска, любви, измен, отчаяния, излишеств и ошибок, сожалений и покаяний : И, наконец, следует закономерный переход к состоянию мудрости, когда уже никакие страсти не волнуют кровь. Но до этого ещё следует дожить!

Теперь вы знаете, о чём эта моя последняя книга. Прочтя её, вы с удивлением узнаете, что не так уж прост, скучен и однообразен человек, с первого взгляда кажущийся таковым, и сколько загадочных, неожиданных 'скелетов в шкафах' может тайно храниться у ваших вполне добропорядочных и респектабельных знакомых!


Глава 1 . Детство, отрочество, юность

Начало

Оказывается, я помню себя и мир вокруг меня еще до моего рождения. Лев Толстой был уникален тем, что помнил свое рождение, и этим мало кто другой мог похвастать. Я рождения своего не помню – мне потом об этом много раз рассказывали. Но оказалось, что помню я событие, происшедшее в городе Тбилиси, где мы жили, летом в июле или августе 1939 года, хотя я родился на несколько месяцев позже – 6 октября 1939 года. А дело было так.

Как-то, когда мне было лет пять, только проснувшись утром, я вдруг спросил у мамы:

– А где находится кино 'Аполло'?

Мама удивленно посмотрела на меня и ответила, что так раньше назывался кинотеатр 'Октябрь', что на Плехановском проспекте – это ближайший к нашему дому кинотеатр. Но так он назывался еще до войны. Я продолжал:

– А помнишь, мама, кино, где человек застрял в машине, и его кормили через вареную курицу, как через воронку? Наливали, кажется, суп или вино. Было очень смешно : Это мы с тобой видели в кино 'Аполло'!

Мама ответила, что это мои фантазии, потому что, во-первых, я никогда в кинотеатре 'Аполло' или 'Октябре' по-новому, не был (меня водили иногда только в детский кинотеатр, тоже поблизости), а во-вторых, это я рассказываю о фильме Чарли Чаплина, который могли показывать только до войны.

Я, не обращая внимания на слова мамы, продолжал вспоминать дальше:

– Вдруг кино прекратилось, раздался свист, крики, и зажёгся свет. Все стали смеяться, потому, что мужчины сидели голые, без рубашек и маек. Было очень жарко и они разделись : Ты сидела в белой шёлковой кофте. С одной стороны от тебя сидел папа, а с другой – дядя Хорен, оба были без маек и хохотали :

Мама с ужасом посмотрела на меня и спросила:

– А где же сидел ты? Если ты видел это все, то где же был ты сам?

– Не знаю, – подумав немного, ответил я, – я видел вас спереди. Вы сидели на балконе в первом ряду. Может, я стоял у барьера и смотрел на вас?

Мама замотала головой и испуганно заговорила:

– – Да, действительно, такой случай был, я помню его. Но это было до твоего рождения, летом 1939 года. Отец ушёл в армию в начале 1940 года, и ты его не мог видеть в кинотеатре. Я бы не понесла младенца в кинотеатр, да и была уже зима – никто не стал бы раздеваться от жары. А я точно помню, что была беременной, и твой отец повел меня в кино на Чарли Чаплина. А был ли там дядя Хорен, я не помню. Но сидели мы точно на балконе в первом ряду. Но как ты мог знать о балконе в кинотеатре 'Октябрь' и о барьере на нем, если ты там не был? – И, желая проверить меня, мама спросила:

– – А как выглядел дядя Хорен, ведь ты его никогда не видел? Отца ты хоть по фотографиям можешь помнить, а дядю Хорена – нет.

– Дядя Хорен был очень худым, у него были короткие седые волосы, а на груди что-то нарисовано чернилами.

Мама от испуга аж привстала.

– Да, Хорен был именно таким, а на груди у него была наколка в виде большого орла : Нурик, ты меня пугаешь, этого быть не может. Наверное, кто-то рассказал тебе об этом случае, – пыталась спасти положение мама.

– Ты мне рассказывала об этом?

– Нет, зачем бы я тебе стала рассказывать это? Да я и не помню, был ли Хорен там. С другой стороны, ни отец, ни Хорен тебе не смогли бы этого рассказать, так как они ушли на войну. А про наколку Хорена – особенно! – и мама чуть ни плача, добавила: – Нурик, перестань об этом говорить, мне страшно! Я замолчал и больше не возвращался к этой теме. И мама тоже.

Рождения своего я не помню, а про него ведь рассказывали пикантные подробности.

Дело в том, что большевики или коммунисты, точно не знаю, кто из них, 'уплотнили' нас и поселили в одной из комнат нашей квартиры семью Грицко Харченко, веселого хохла, кажется военного, и его жену – тётю Тату – акушерку. Вот эта-то тётя Тата и принимала роды у мамы в родильном отделении железнодорожной больницы.

Надо сказать, что уплотнили нас по-большевистски: в трёхкомнатной квартире перед войной жили – бабушка с матерью и мужем, мама с мужем и я, тётя Тата с мужем – восемь человек. И когда на войне погибли все мужчины, и умерла моя прабабушка, посчитали, что мы живем слишком просторно. Одинокой тёте Тате дали комнату поменьше, а нам подселили еврейскую семью – милиционера Рубена и его жену Риву с сыном Бориком.

Тётя Тата нас не забывала и часто приходила в гости. Я хорошо помню полную хохотушку, не стесняющуюся в выражениях. Мне было лет десять, когда она рассказала историю моего рождения.

– Мама твоя не хотела ребенка – война на носу, все об этом знали. Ну и решила она от тебя избавиться – прыгала с лестницы, мыла окна, делала гимнастику. Чтобы был выкидыш, одним словом :

– Тата, как тебе ни стыдно, зачем ребёнку это? – краснея, пыталась урезонить тётю Тату мама.

Но акушерка продолжала говорить, ей очень хотелось рассказать про пикантный конец истории:

– Ну и родился ты задушенный – пуповина вокруг шеи обмоталась, сам синий и не дышишь, то есть – не кричишь. А хозяйство это у тебя, – и она ткнула меня пониже живота, – окрепло и стоит, как у взрослого мужика. Это от удушья бывает, но чтобы так сильно – прямо как у мужика, я ещё не видела. Ну, похлопала я тебя по попе, дала дыхание, и ты как заорёшь! Это примета такая акушерская – у кого при рождении эрекция, тот таким кобелём вырастет :

Тут уж мама вскочила с места и закричала:

– Тата, прекрати сейчас же, что ты говоришь при ребёнке, он этих глупостей пока не понимает!

– Понимает, понимает, – успокоила тётя Тата маму, – десять лет ему, небось, вовсю ручками балуется. – Ручками балуешься? – весело спросила она меня.

– Какими ручками? – краснея, переспросил я её, – фу, глупости какие говорите!– пробормотал

я и выбежал из комнаты под оглушительный хохот тёти Таты.

Конечно, тётя Тата была грубоватой женщиной, но про приметы акушерские знала всё основательно :

Чудеса детства

Я уже говорил, что сохранил информацию о том, что было до моего рождения, но о самом рождении и о первых двух-трёх годах жизни знаю только понаслышке. Через год и девять месяцев после моего рождения началась война. К сожалению, а может быть и к счастью, этого этапа своей жизни я не помню, так как почти всё это время болел чем-то желудочно-кишечным, так, что голова почти не держалась на шее – повисала от слабости. Отца уже забрали в армию в самом начале 1940 года, и главой дома остался муж бабушки – Фёдор Кириллович Зиновьев. Туго ему приходилось – во-первых, он был единственным кормильцем семьи, во-вторых, припоминали ему его белогвардейское прошлое, а в-третьих – чуть не приписывали ему участие в троцкистско-зиновьевском блоке. Из-за фамилии. Люди при этом забывали, что 'Зиновьев' – это исконно русская фамилия, а 'враг народа' Зиновьев ('бой-френд' Ленина и его 'сожитель' по шалашу в Разливе) был Радомысльским, а до этого – Апфельбаумом. Видимо для того, чтобы, если его спросят: 'А кем вы были до 'Зиновьева'?', ответить – 'Как кем – Радомысльским!', а потом уже огорошить любопытного колоритной фамилией – 'Апфельбаум'. Неужели можно было спутать белого офицера, дворянина Зиновьева с Апфельбаумом? Но путали по безграмотности.

Так вот, лечил меня от перманентного поноса врач – армянин Григорянц. Но лечение не помогало, и голова моя повисала на немощной шее все больше и больше. Зиновьев не стерпел экспериментов над малышом и, схватив свою белогвардейскую шашку (она до сих пор висит у меня на стене), изгнал злосчастного эскулапа. Может и зря он переборщил, так как врача этого все очень хвалили. А потом началась война, кормильца Зиновьева мобилизовали, и есть стало нечего. И хоть понос при этом прошёл сам собой, но начался голод, и бедная голова моя окончательно повисла, на сей раз с голодухи. Несмотря на то, что последнюю еду оставляли мне. Однако размоченный в воде чёрный хлеб и вареные кукурузные зёрна я не усваивал и медленно угасал.

Помню случай, происшедший на Новый, то ли 1943, то ли 1944 год. Похоронки на отца и Фёдора Кирилловича Зиновьева уже пришли, и бабушка, собрав уже ненужную одежду наших мужчин, пошла на тбилисский Дезертирский базар. 'Колхозный рынок Первомайского района' – никто так не хотел его называть, потому, что это был форменный базар, где дезертиры первой мировой войны продавали своё обмундирование и разные наворованные вещи. Кто знает Тбилиси с 20-х по 70-е годы прошлого века, тот помнит, что такое Дезертирский базар. Бабушка иногда брала туда меня с собой, и я не знал места более отвратительного. Голодные люди просили продавцов дать им хоть кусок на пропитание, но те гнали их, и не было этим голодным защиты. Торговля – это страшная вещь! Хороша она тогда, когда есть закон и благополучие в стране. Но нет ничего отвратительнее и страшнее торгаша, когда он становится хозяином положения.

Я хорошо помню молодого жирного торгаша на базаре, который, вонзив нож в 'кирпич' сала высокомерно провозглашал: 'Двести рублей!'. Это было так дорого, что никто не мог купить это вожделенное сало. У меня самого слюнки текли, но сало было недоступно. Удивляюсь терпению народа, не уничтожившего этих паразитов и не отнявшего силой жизненно необходимые 'дары природы'.

Так вот, бабушка продала носильные вещи наших мужчин, а купить на базаре перед Новым годом было почти нечего. Только чачи было навалом – закусывать-то было нечем, и чача оставалась. Бабушка купила два литра чачи, а на все оставшиеся деньги приобрела у спекулянтов большую жестяную банку американской тушёнки. Гулять, так гулять – Новый год все-таки!

И вот вечером к нам пришили гости – мамины товарищи по студенческой группе – русская Женя, армянин Рубен и осетинка Люба. Бабушка поставила на стол чачу, а Рубен, как мужчина, принялся открывать ножом тушёнку.

– Нина Георгиевна, знаете, это, вроде, не тушёнка, – упавшим голосом произнёс Рубен, и все почувствовали запах того, что никак не могло быть тушёнкой. Это было то, чем был сам человек, который во время войны и голода распаял банку, выложил тушёнку, и нет – чтобы положить туда песок или землю. Он, пачкая руки, наложил туда дерьма и снова запаял банку. Такой урод нашёлся, и мы получили 'подарочек' к Новому Году!

А я, ползая по полу и шаря под мебелью (мне было тогда три или четыре года), неожиданно нашел под шкафом крупный, никак не пролезавший в щель между полом и шкафом, 'кирпич' довоенного чёрного хлеба! Как он попал под шкаф, почему его не тронули вездесущие тогда крысы – это остаётся непознанным, но целый, без единого изъяна, твёрдый как алмаз 'кирпич' был с трудом извлечён из-под шкафа и трижды благословлён. Его размочили в кипятке, нарезали ломтями, подали на фарфоровом блюде и разлили по стаканам чачу. Все были счастливы!

И когда перед самым наступлением Нового года Сталин сделал по радио своё короткое обращение к народу, стаканы сошлись в тосте: 'За Сталина, за Победу!' Потом были тосты за Жукова, за Рокоссовского и других военачальников. Рубен провозгласил тост даже за своего земляка – генерала Баграмяна. Всех вспомнили, только того, кто нашёл этот 'кирпич' хлеба, вернувший оптимизм и накормивший страждущих, почему-то забыли. Ну да ладно, я им это простил!

Утром хозяева и гости долго выползали из-под стола и приводили себя в порядок перед работой. Первое-то января был тогда обычным рабочим днем!

Итак, голод стоял тогда в Тбилиси нешуточный. Не блокадный Ленинград, конечно, но люди мёрли тоже. И вот, появляется на горизонте (а вернее, в нашей квартире) некий армянин и спасает меня от голодной смерти.

У нас в квартире было три комнаты – две занимали мы, а третью соседка – еврейка Рива. Ей тогда было лет двадцать. Её муж – милиционер Рубен, сперва бил её нещадно, а затем ушёл, забрав с собой сына Борика. Рива ничего не умела делать, ну ровным счётом ничего, даже обеда себе не могла приготовить. Не знала Рива ни по-грузински, ни на идиш, даже по-русски говорила с трудом. Но, забегая вперёд, скажу, что жизнь научила её и русскому, и грузинскому, и идиш – правда говорила она на дикой смеси этих трёх языков. Научилась она и обеды готовить и субботы соблюдать и даже мужа нашла себе прекрасного, который и увёз её в большой дом на Ломоносовском проспекте в Москве. Но это – через двадцать лет. А пока сдали мы одну нашу комнату армянину Араму, который приехал из села Воронцовки и устроился заведующим гаражом ('завгаром') в Тбилиси. Его машины возили продукты из Воронцовки в Тбилиси: две – направо, одна – налево. Богат Арам был неимоверно!

Бабушка моя (бывшая графиня!) готовила ему обеды, а денег он давал чемоданами. Я хорошо помню платяной шкаф, вся нижняя часть которого была навалом засыпана деньгами. Бабушка покупала по заказу Арама икру, груши 'Дюшес', фигурный шоколад (напоминавший знакомый мне сургуч по внешнему виду: шоколада я до этого просто не видел). Но Арам был болен туберкулёзом уже в открытой форме, и аппетита у него не было.

– Отдайте груши ребёнку! – говорил он, не в силах съесть этот редчайший в голодное время деликатес. – Нурик, сургуч хочешь? – звал он меня отведать фигурный шоколад, стоивший килограммы денежных знаков. Икру я даже перестал любить с тех пор, перекормленный ею Арамом. Но я выжил и стал крепышом.

Арам же, страшно разбогатев, купил большой дом в Тбилиси, женился на юной красавице и вскоре умер. От туберкулёза тогда не лечили.

Сейчас всё тогда произошедшее вызывает у меня удивление. Ну, хорошо, с хлебом всё ясно. Вернее, совсем не ясно, когда и как он попал в узкую щель под шкафом – что, специально поднимали шкаф и засовывали туда нетронутый кирпич хлеба? Даже если предположить, что сделали этот странный поступок спьяну, то почему этот хлеб не съели за два-три военных года голодные крысы, кишмя кишевшие в нашей комнате?

Но даже если представить нахождение мною хлеба в подобных условиях чудом, то что же такого необыкновенного в том, что больной туберкулёзом армянин не имел аппетита и отдавал свою еду мне, этим невольно спасая меня от голодной смерти? А то, что имя, отчество, фамилия и национальность этого армянина полностью совпадали с таковыми у изгнанного Зиновьевым эскулапа – Арама Мартиросовича Григорянца! Выходит, хотел меня спасти один армянин Арам Мартиросович Григорянц, но ему не дали этого сделать. Но пришёл его полный тезка и сделал это, возможно и невольно, но спас меня, после чего вскоре умер сам!

Чудеса, да и только!

Постояльцы

Так как жизнь была трудной, а семья наша убавилась на три человека, мы стали брать квартирантов. Кому только мы ни сдавали после войны нашу вторую комнату! В основном – артистам, которые почему-то активно разъездились в конце войны и сразу после неё.

Жили у нас молодые муж и жена – воздушные акробаты из цирка. Голодали, но тренировались. У них не было даже одежды на зиму. Бабушка подарила им пальто и всю тёплую одежду своего погибшего мужа, которую не успела продать.

Жили скрипачка и суфлёр. Скрипачка (правда, играла она на виолончели) была, видимо, психически больной. Она была молода, красива и нежно любима суфлёром – правда, тоже женщиной лет сорока. Скрипачка постоянно плакала и пыталась покончить жизнь самоубийством; суфлёру (или суфлёрше?) удавалось всё время спасать её. Но скрипачка всё-таки сумела перехитрить свою опекуншу и броситься с моста в Куру. От таких прыжков в бурную реку ещё никто не выживал, и суфлёрша, поплакав, съехала от нас.

Жили муж с женой, имевшие княжескую фамилию Мдивани. Это были администраторы какого-то 'погорелого' театра. Жена Люба нежно ухаживала за больным мужем Георгием – у него оказался рак мозга. В больницу его не брали, так как места были заняты ранеными, и он больше месяца умирал, не переставая кричать от боли. Когда Георгий умер, то и Люба съехала от нас.

Приезжали из Баку два азербайджанца-ударника – Шамиль и Джафар, которые играли на барабанах в оркестре. Так они, прожив у нас месяц, не только не заплатили, но одним прекрасным утром сбежали, прихватив кое-что по мелочи и сложив это в наше же новое оцинкованное ведро. Бабушка долго гналась за ними с кухонным ножом, вспоминая все, какие знала, азербайджанские ругательства: 'Чатлах! Готверан!' ('суки, педерасты!'). Но азербайджанцы бежали резво, и догнать, а тем более зарезать их, бабушка так и не смогла.

Соседка Рива тоже сдавала свою комнату, правда и жила вместе с постояльцами. Как тогда говорили – 'сдавала угол'. Мне запомнилась перезрелая пышнотелая певица Ольга Гильберт, немка из селения Люксембург, близ Тбилиси, где почему-то всегда жили немцы. Ольга пила, постоянно срывая свои концерты, и приводила любовника, которого отпускали на это время из Тбилисской тюрьмы. Фамилия его было Кузнецов, и я его называл кузнечиком, благо он был очень похож на это насекомое.

Певица Ольга, буквально, затерроризировала всю квартиру. Во-первых, своим громким оперным пением, особенно в пьяном виде и дуэтом с Кузнечиком. Во-вторых, своим полным пренебрежением к нам. Обращение к нам было одно: 'Шайзе!' Она, правда, утверждала, что это по-немецки 'уважаемые'. А Риву называла не иначе, как 'Юдише швайне' – 'юная красавица' в её интерпретации. Наше терпение было и так на пределе, а тут мы ещё вдруг узнали реальный смысл её обращений, что означало 'дерьмо' и 'еврейская свинья'. Фрау Гильберт сделалась 'персоной нон грата' в нашей квартире.

Взбешенная Рива стала выталкивать спившуюся 'Брунгильду' из комнаты, выбрасывать вон её концертные платья и туфли. Ненавидя 'фрю' всей душой, я принялся посильно помогать Риве, плюясь на обидчицу из-за угла и приговаривая: 'Шайзе, шайзе!'. И тогда мерзкая гримаса исказила опухшее от пьянства, порочное лицо 'фри'. Она глянула мне прямо в глаза и прошипела:

– Ах, гадёныш, и ты против меня? Да чтобы тебе всему, с головы до ног, оказаться в шайзе!

Наконец, Рива палкой прогнала пьяную Ольгу из комнаты и спустила её вниз по лестнице, причём жили мы на последнем третьем этаже дома с многочисленными верандами, столь характерными для Тбилиси. 'Шайзе!' – кричала ей снизу разъярённая Ольга. 'Юдише швайне!' – отвечала ей сверху не менее разъярённая Рива. Соседи высыпали на веранды и аплодировали победе Ривы над 'фашистским' угнетателем.

Изгнание фрау Гильберт было столь радостным событием для меня, что я сразу же позабыл о проклятии 'Брунгильды'. А зря – если бы помнил и опасался, возможно, уберегся бы, пожалуй, от самой позорной истории в моей жизни.

Но особенно запомнились мне постояльцы-лилипуты. Кочующий театр лилипутов давал представление в тбилисском клубе им. Л.П. Берия – весёлую азербайджанскую оперетту 'Аршин-мал-алан', правда, на русском языке. Даже меня водили на это представление, и оперетта мне понравилась. Особенно понравился припев, который постоянно пел один из лилипутов – главный герой оперетты: 'Ай, спасибо Сулейману, он помог жениться мне!' Мне было лет пять, но я с дотошностью, свойственной мне с детства, постоянно расспрашивал маму, кто этот Сулейман, и каким образом он помог жениться лилипуту, который жил рядом с нами без жены? Мама отсылала меня в соседнюю комнату узнать об этом самому.

Я часто бывал в гостях у лилипутов. Я почему-то считал их детьми и заигрывал с ними. Они нередко огрызались и гнали меня из комнаты. Однажды я застал процесс изготовления ими колбасок. Приготовленный тут же фарш один из лилипутов, стоя на табуретке за столом, кулачком набивал в кишку. Меня поразило это, и я попытался сунуть свой, громадный по сравнению с лилипутским, кулак, в эту кишку. За что был с гневом изгнан лилипутами из нашей же комнаты. Потом уже я прочитал про путешествия Гулливера, и нашёл, что мои взаимоотношения с лилипутами несколько напоминали описанные Свифтом.

Женат был лишь один лилипут из всей труппы – её директор по фамилии Качуринер. Имени я не запомнил. Жена его была обычная, высокая и дородная русская женщина. Думаю, что никакого секса между ними не было, и быть не могло. Просто так им было удобно – их поселяли в одном номере гостиницы, да и мы бы не пустили, если бы директор не показал паспорт, где была записана его жена. Но казалось, что жена не воспринимала его как мужа, а скорее – как ребёнка.

Однажды, когда я, по обыкновению, был в гостях у лилипутов (дело было летом в тбилисскую жару), жена строго приказала мужу-Качуринеру: 'Пойдём купаться!' Муж тонким голоском пытался что-то возражать, но жена, подхватив директора на руки, нашлепала его по попе и понесла в ванную, снимая с него штаны по дороге. Плеск воды и визг любимого директора вызвали переполох в стане артистов. Но тут жена вернулась, неся на руках довольного, чистого, завёрнутого в полотенце директора, шикнула на малорослых артистов и принялась одевать мужа.

Кажется, это были последние постояльцы у нас. Наступал 1947 год. 'Жить стало лучше, жить стало веселее', – как говорил вождь. Я слышал эту фразу и был согласен, что жить становилось очень даже весело. Но с лилипутами всё равно было намного веселее!

Сбылось проклятье Брунгильды!

Войну я помню очень смутно. Я запомнил её как голод, постоянно плачущих маму и бабушку (обе получили похоронки на мужей), чёрный бумажный радиорепродуктор, не выключающийся ни днём, ни ночью. Иногда были воздушные тревоги – репродуктор начинал завывать, и все бежали в убежище – свой же подвал под домом, который на честном слове-то и держался. Я хватал плюшевых мишку и свинку и бежал, куда и все. Я слышал треск выстрелов, говорили, что это стреляли зенитки. Иногда, очень редко слышались далёкие взрывы – это рвались то ли немецкие бомбы, то ли падающие назад наши же зенитные снаряды.

Запомнились и стоящие на улицах зенитные установки с четырьмя рупорами – звукоуловителями и прожекторами. Говорили, что если поймают самолет в луч прожектора – хана ему, обязательно подстрелят.

Мне говорили, что я был странным ребёнком. Во-первых, постоянно мяукал по-кошачьи и лаял по-собачьи. Дружил с дворовыми кошками и собаками и разговаривал с ними. Метил, между прочим, свою территорию так же, как это делали собаки, и животные мои метки уважали. Понюхают и отходят к себе. Да и я их территорию не нарушал.

Мама и бабушка решили этому положить конец и запретили мне спускаться во двор. Двор – это огромная территория, почти как стадион, заросшая бурьяном, усыпанная всяким мусором. Посреди двора, в луже дерьма стоял деревянный туалет с выгребной ямой для тех, у кого не было туалета в квартире. Наш трёхэтажный дом с верандами и железной лестницей чёрного хода, стоял по одну сторону двора; по другую сторону – 'на том дворе' – находились самостройные бараки и даже каморки из досок и жести. Там жили 'страшные люди' – в основном, беженцы, бродяги, одним словом – маргиналы, но попадались и вполне интеллигентные люди. Боковые части двора с одной стороны занимала глухая стена метров на пять высотой, а с другой стороны – кирпичное пятиэтажное здание знаменитого Тбилисского лимонадного завода с постоянно и сильно коптящими трубами.

Что ж, я очень переживал мою изоляцию от животных, и вечерами, с шатающегося железного балкона, который держался только на перилах, тоскливо мяукал и лаял своим друзьям во двор, а те отвечали мне.

Были попытки отдать меня в элитный детский сад, где изучали немецкий язык. Но я тут же стал метить территорию, и нас попросили убраться, да побыстрее. Дома мне было строжайше запрещено мочиться под деревьями, на стены и т.д., так как это 'очень стыдно и неприлично'. Справлять свои нужды можно было только там, где тебя никто не видит, т.е. в туалете, закрыв дверь. Лаять, мяукать и выражаться, нецензурными словами (что я уже начал делать) – нельзя ни под каким видом нигде. Внушения эти сопровождались поркой, и я торжественно обещал не делать всего вышеперечисленного.

Это моё обещание сыграло самую печальную и жуткую роль в моей жизни, так как я, из-за собственной моей педантичности, действительно придерживался всего обещанного, а оказалось, что это чревато очень печальными последствиями.

Была ещё одна причина взять с меня подобное трудновыполнимое обещание. Дело в том, что после неудачи с элитным детским садом, меня тут же отдали на летнее время на так называемую детскую площадку. Это была отгороженная территория бывшего детского парка 'Арто', близ нашего дома. Контора, столовая и кавказский туалет с дырками и двумя кирпичами по обе стороны оных в помещении без перегородок и с многочисленными дырочками в наружных деревянных стенах женского отделения. Дырочки были и в стене, отделявшей мужское отделение туалета от женского. И эти дырочки почти постоянно были заняты глазами наблюдателей. Поначалу и я, чтобы не отстать от других, проковырял свою дырочку и делал вид, что внимательно смотрю туда. Было неинтересно, да и запашок стоял неподходящий для летнего отдыха, но я не хотел отставать от других.

За этим занятием ко мне как-то подошёл старший мальчик лет двенадцати (мне было около пяти лет), непонятным образом шастающий по площадке для дошкольников. Приветливо улыбаясь, он предложил мне, на смеси русского и кавказских языков, стать с ним 'юзгарами'. Потом я узнал, что это, кажется, по-азербайджански означает 'дружками'. Я немедленно согласился, ведь предлагал старший мальчик, а он ведь плохого не предложит.

– Тогда (видимо, для подтверждения 'юзгарства') надо пиписька сунуть в попка, – на своём наречии сказал кандидат в 'юзгары'.

Я, опять же, вследствие своей педантичности, начал пытаться повернуть назад то, что он оскорбительно назвал 'пиписькой' и достать до того места, куда надо было её сунуть. Не получалось – длины не хватало. Я в ужасе хотел сообщить 'юзгару' об этой неудаче, но увидел, что он хохочет, обнажив не по-детски гнилые зубы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю