Текст книги "Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи"
Автор книги: Новелла Матвеева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Поведать ли о сомнениях, что одолевали меня на том поприще дальше?
Таким образом, «защищённым» оставался только мой язык: единственное моё оружие – он должен был печально ржаветь в ножнах под свист враждебной стали! Жалкое тряпичное забрало! Оно не спасало ни от внутреннего врага (больного зуба), ни от внешнего – тёти Л. Наоборот, оно обезоруживало меня, лишая языка, верного меча моего. Собственно, меня побеждала мельница! Впрочем, способная измолотить в муку любые доспехи! Знай моя преследовательница мысли мои, она, вероятно, осталась бы ими довольна. Но её глаза, вырывающиеся на полметра дальше носа, всё-таки дальше носа не видели, и моё наружное презрительное спокойствие – в чём-то намеренное, а в чём-то и вынужденное – она принимала за чистую монету, и это только подливало масла в огонь…
До этого случая если я и спорила с ней, то мои возражения были сурово-сдержанны. Я не знала, что, игнорируя своего врага, этим-то и довожу его до наивысшего остервенения! А каково ей теперь, когда я ДЕЙСТВИТЕЛЬНО не могу ей ответить ни слова? Когда я вообще молчу? Это так разнуздало тетю Л., что, в упоении неограниченной властью, она уж совсем забылась! Напустилась на меня с удвоенной лютостью, но, понятно, отнюдь не по-рыцарски.
Обычно в таких случаях я уходила домой, вся увешанная матом, думая под ненастьем только о том, как бы поскорее попасть под крышу. И предоставляя противнику праздновать матерную свою победу на освободившемся поле битвы. Как раз сюда подошли бы мамины и мои вариации!
МАМА:
И, не имев к тому мат-знаний,
Позорно пал на поле брани.
Я:
И, не имев матерных знаний,
Пал н аполе матёрной брани.
«И растерял при общем смехе / Матерно-бранные доспехи», / «На поле брани пал матёрно». И так далее. Но тут мне наконец надоело моё преступное молчание (принимаемое врагом, наверное, за «знак согласия»!), и я решила освободить Л. от этого крупного заблуждения во что бы то ни стало! Больше не думая о больном зубе, не сносящем холодного воздуха, я отвела «забрало» (или – как там называется штука, закрывающая рыцарю рот?) и сипящим от простуды голосом с возмущением отпарировала удар.
В ответ на ливень словесных помоев, в приступе злости и отчаяния, я назвала-таки Л. «пузатым князем тьмы».
«Не ругайтесь чёрным словом, – со страхом говорила мама. – Вы накликаете ЕГО, – а ОН и так всегда близко!» Но – оттого ли, что «он» (в лице тёти Л.) приблизился теперь ко мне уж совсем почти вплотную или оттого, что наказы родителей вообще долго не доходят до слуха детей – я употребила-таки, защищаясь, чёрноё слово. Утешаясь тем, что зато оно якобы не похабное, я двинула его, конечно, прямым кратким текстом, безо всяких «князей». Но теперь, когда мой взгляд на вещи переменился в пользу родительских старых предупреждений, я – ничего в дневнике не меняя – всё же заменила (в виде исключения) «князем» словцо, которое Анастасия Цветаева заменяла буквой «ч». Тоже, видно, не зря!
Не правда ли? Учитывая все обстоятельства, я могла позволить себе такую роскошь! Это ведь не матерщина, хотя и не строка из «Песни песней». Конечно, у Л. передо мной то преимущество, что её словарь гораздо богаче. Но там, где у неё был выигрыш по богатству, я брала убедительнейшим постоянством. Она награждала меня гнуснейшими прозвищами. «Князь тьмы пузатый», – отвечала я. Она свободно перебирала весь жаргон. «Князь тьмы пузатый», – слышалось в ответ. Новое мерзкое прозвище шлёпалось с неприятельского языка. «Князь тьмы пузатый» – только и всего. Никаких доводов, опровергающих обвинения и разоблачающих ложь: «Князь тьмы пузатый! пузатый князь…»
Было бы ошибочным думать, будто я специально остановилась возле Л.: война шла лишь до тех пор, покуда коровы не были загнаны в стойло и привязаны. А лязг оружия лишь сопровождал эту мирную церемонию.
Я не здесь, не здесь!
Я вас не знаю.
Я на дне растаявших столетий,
В тёмной глубине Средневековья.
Больше не хочу я к вам подняться —
Я хочу остаться здесь навеки.
Я не знаю вас, не вижу и не слышу,
Только слышу чей-то голос нежный,
Голос, от волнения дрожащий:
«Плачут потускневшие виолы».
Сцена у конюшен будет неполной, если я умолчу о приютских детях, присутствовавших на турнире. Л. постоянно собирала их возле конюшен и стойл, дабы подтянуть их «насчёт словесности», а заодно обучить их всему, чего сама она не умела, то есть: запрягать, распрягать, седлать и рассёдлывать… И, делая вид, будто «учит», незаметно всю работу она переваливала на детей. (НЕЗАМЕТНО – это значит с помощью мата.)
Таким образом, ребятишки в прямом смысле ВОСПИТЫВАЛИСЬ НА КОНЮШНЕ.
В виде гонорара они получали от добренькой тёти позволение курить, плевать с цыканьем сквозь зубы на большие расстояния – чуть ли не на противоположный берег и, как я уже намекала, развивать язык соответственно близости свинарника и конюшен (свинарника же в особенности!).
Пройти мимо этого Кембриджа немыслимо было, не вспомнив о топорах, что обыкновенно развешиваются в спёртом (то есть украденном, то есть от слова «спереть») воздухе. В воздухе, который приютские бидли (рифма – быдло) всегда, в крайнем случае, успевают заменить АТМОСФЕРОЙ.
Л. получала две зарплаты: и как свинарь, и в качестве конюха. И это было, пожалуй что, справедливо, потому что визжала она, как свинья, а ругалась, точно конюх. В чём-в чём, а в этом она обе должности оправдывала с лихвой.
Натурально – ребятишкам льстила обстановка свободы нравов. К тому же, обучаясь «языку» у конюха, не умеющего запрягать, они ощущали себя великодушными защитниками слабых и (в промежутках между бранью) прежалостно охающих. Им было даже выгодно глядеть сквозь пальцы на неумелость Л. – умелые-то, возможно, не дали бы им ни запрячь, ни выругаться!
Одного Л. никак не могла своим верным ученикам втемяшить, одного они не понимали: за что они должны ненавидеть местного пастуха? И открыто пренебрегали этой дополнительною обязанностью, как самой неинтересной.
Но я остановилась на том, как – «Лязг оружия лишь сопровождал эту мирную церемонию».
И когда всё необходимое мною было сделано, я не задержалась у стойла ни одной лишней секунды.
Уходя в надвигающуюся холодную ночь, я ещё долго слышала позади себя дикие задыхающиеся крики.
Проходили дни. И каждый день я думала: «Завтра я сама приду пасти». Но пасти не пришлось.
Как-то поздно вечером, возвращаясь домой через территорию Детдома, мама встретила там вечно бодрствующего завхоза и говорила с ним о моей пастьбе. Оказывается, мои услуги уже не требовались: завхоз сдал стадо колхозному анискинскому пастуху.
Не говорила ли я, что коровы не останутся в стойлах?!
А всё-таки – что наделал безвременный снег! Выпал – и тут же растаял, а всех обманул, всё переиначил!
На этом и закончилась моя аркадская идиллия.
Сентябрь и октябрь 1954
Послесловие
Да, нелегко бывало. Но ведь было не только плохое. Ведь кроме хищных молочников и прочих уголовных паяльников; кроме самодовольных растратчиков и хитителей, вечно безнаказанных; кроме страшных рецидивистов, диккенсовских приходских бидлей и распущенных колчеданских фурий, под видом грубоватого, но честного «простонародья» навалившихся на сиротский приют; кроме всегдашнего напряжения, вечного – и вечно бесполезного! – бунта, конюшенного классицизма и «турниров» – было ведь и другое. Была молодость! Были наброски стихов и прозы, рассованные по карманам. Была пленительная цветущая местность Молодой Колонии! И, наконец, великие планы! Я собиралась, например, поступить в мастерскую вывески или сделаться надомницей – разрисовывать рожицы куклам для игрушечной фабрики. Мечты, мечты! Этим непомерным притязаниям не суждено было сбыться. «Пойди туда, – не знаем куда, и принеси то, – сами не знаем – что», – говорили мне самые разные люди. И власти Детдома (потом ещё некоторое время) не отпускали меня восвояси.
– И всё-таки хорошо, что ты в коллективе! – говорил отец.
– Па, какой же это «коллектив», если это шайка разбойников?
Как тут не вспомнить и кое-что из испанской классики: «Это не волшебники, о сеньор, это стадо баранов!» Но отца невозможно было переубедить. Это был тот же Дон Кихот! – один из последних романтиков нашего трудного времени.
Дама-бродяга
Повесть

I
Но сей пожар в груди – тому залог,
Что некий Карл тебя услышит, Рог!
Марина Цветаева
Как ни старайся автор быть суровым, свободным и пересмешливым, всё равно, – если рассказывает о детстве, – нет-нет да и увязнет в умилительностях, нет-нет – и запутается в ползунках телячьих нежностей, не тех, так других. Что до читателя, то ведь и он наверняка устаёт от этого безостановочного пряничного бильярда с непрестанно катающимися в его (читателя!) глазах колобками чистого ребячества. К тому же и улыбающимися, если так можно выразиться, одинаково пеклеванно и – с ямочками на щеках… Никакого разнообразия! И хотя простодушнейшие колобки эти, то направляемые кием биллиардера, то вновь ускользающие от всякого умозрения, на поверку оказываются подчас глубокомысленнее, чем от них ждали, и даже, как заметил о других героях Иван Киуру, «хитрее, умнее, —
Могло ли – что видено ими – хитрому греку
Даже присниться?» —
всё же мне захотелось приостановить нахлынувшие образы детства, отшагнуть временно в сторону от их колобковых позиций и от их пеклеванных улыбок, дабы затем, оборотясь и воротясь, взяться за старое с новыми силами.
Итак, беру себе отпуск от непрошеных воспоминаний полумладенчества, признаюсь, осаждавших меня в последнее время, а в качестве законного отдыха от них избираю пока что путь по ограниченным пространствам взрослой жизни… Хотя, впрочем, и то верно, что в трудовых буднях человек (иной раз) – что сыр в масле! А на отдыхе-то, на курорте – ему, наоборот, – денно и нощно тачку с камнями толкать приходится, подвергаясь к тому же издевательствам доброго десятка надсмотрщиков! Нарочно кем-то подобранных по признаку самой что ни на есть изобретательной лютости и почти что ненатуральной беспощадности!
Во всяком случае именно такой сюжет подсказывали мне всегда мои сны (разве сон не сокровищница сюжетов?), но, как это ни странно, в точности так же было с нами и наяву… О сновидении, странно-последовательном сновидении из взрослой жизни и пойдёт здесь, если позволите, разговор. Но сначала – два слова о той действительности, что навевает сны, каковые бы наверняка не могли «хитрому» (древнему?) «греку даже присниться»!
В доме отдыха злейшие надсмотрщики это те, которые вам отдыхать не дают. А в Доме творчества лютейший тот, который, наоборот, надсматривает, чтобы вы ни в коем случае не поработали. Чтобы вам работать даже в голову не пришло. Нужды нет, что вы за это вперед заплатили и даже, никак, приехали специально для этой цели?
У нас с Иваном Семёновичем в распоряжении одних только основных брежневистских соглядатаев (мелких и рассыпчатых я уж и не считаю) – всегда было до дюжины голов на сезон. «Богат и славен Кочубей!..»
(Не забудем, кстати, что действие происходит всё ещё наяву – я просигнализирую, когда сон начнется.)
Не будем (также) ни на кого пальцем указывать и дадим нашим принудцобровольцам условные клички.
Господин Грегор Идельфонсе Отребьев (от слова «отребье», а не «тряпьё», потому – с тряпьём у нувориша всегда всё в порядке), держатель подпольных гаремов и воспитатель подрастающих поколений (подросли уже!), возглавлял благородное движение боевых дружин против меня и моего мужа.
Верный ленинец и сталинист-хрущёвец по брежневизму, подобно новому Ариону, всплывший, взлетевший (правда, никогда не тонув!) на гребне новых дней и, с возгласом «Наконец-то!», радостно шлёпнувшийся в самую серёдку реки Перестройка, этот-то вот Отребьев (он же – князь Тьмышкин) производил те взлёты свои буквально из-под земли! – подобный причудливой череде нефтяных фонтанов, и неожиданный, точно оклахомская скважина… А ведь так-то – весь век ползком: от большевистского подполья и до подпольного бизнеса с примыкающими сюда же личными подземными домами свиданий, о которых мы здесь уже сказывали, и, – как подытожил впоследствии Иван Семёнович, «с личными подпольными курортами»… Но то-то я и дивлюсь: да неужто же там, под большими почвами, не нашёл этот бедный ребёнок Подземелья ничего лучшего для своих наблюдений и – политически – ничего подозрительнее, чем такие легко обозреваемые «объекты», как мы? К тому же ведь и ходили-то мы всегда по земной поверхности, а не под нею, почему и подземельщикам с нами бы не должно было быть интересно!
(Всё это странно? О, понимаю. Но нет: это ещё не сон. Это всё ещё ЯВЬ продолжается. Когда будет сон, – я свистну, себя не заставлю я ждать!)
Приспешники Гришки Отребьева, коим характеры, кажется, заменяла их святая общая цель, были под стать своему начальнику, и что ни должность, то синекура! Теперь они дружно изображают существ и созданий, якобы претерпевших от всех режимов. Они сделались вдруг так мило аполитичны, что и не вспомнят небось: а по какой же это такой политстатье (совсем почти что ещё на днях!) вели они охоту на человеков? И так преданы капитализму (тут они, впрочем, впервые правдивы), что и сказать невозможно. Но если наживаться вдруг почему-нибудь станет невыгодно, они и этому своему кумиру, – знаю! – изменят, потому – им не привыкать-стать!
Ах, боюсь: меня опять посчитают злою! Что, по мнению некоторых людей, слишком не соответствует моему, творчески-беззащитному, облику и нежной, как фиалки, манере письма… Что ж. Если я так беззащитна, как это кажется, – почему никто не вступился за меня? Почему никто не защищал меня от номенклатуры с той же силой, с какой номенклатуру защищали от меня?
Гром и молния! Не довольно ли с кафкианских Проходимцев – («Проходимец» – гениальная миниатюра Кафки – не выходит у меня из головы!) – не довольно ли с них и того, что я не называю их прямо?! Чем не бережное отношение к неприятелю? – чем не наивысшая необязательная учтивость? – чем не фиалковое письмо на японского шёлка подкладке?! Сейчас вы убедитесь: я даже клички отребьевцам подобрала почти нежные! А именно: Аспид. Випера. Сатир. Уголино. (Не от углей дантовского ада пока что, а всего лишь от уголовщины пока что.) А также – знаменитый пушкинский Фарлаф и с ним – Контрабас-Панталоний.
Ах! Негр суеверен,
Моряк суеверен,
А я суеверна… —
как негр-моряк!
Вздрагиваю
И от скрипа двери,
Не начертав перед тем на дверях, —
На косяке, и сыром и вздутом,
Невыносимый враждебным духам
Знак.
С нами Крестная Сила! В предлагаемое время перечисленные чиновники ведь промышляли делами, о которых только Сам Пресвятой, – многотерпеливый до поры – Господь наш на небесах ведал, а в здешней юдоли, – по-видимому, только тёмная ночь, да мы с Иваном Семёновичем. Почему именно мы? Да потому что гнусную летопись деяний своих люди Вандалитета записывали прямо у нас на шее.
Даже любопытно иногда становилось: а с чего, собственно, проходимцы взяли, что бедные наши загривки суть самое тайное место на свете? А значит, их почтенные записи никогда-де не будут найдены, ни должным образом оглашены? Ведь, к примеру, я в рисуемый период была на литературной арене несколько даже нашумевшей фигурой. Так как же они всё-таки догадались, что за меня им ничего не будет?!
Впрочем, они уж постарались убавить и шум, производимый лилипутскими тиражами небольших книжек моих. А Ивана Киуру – и вовсе не допустить до печати с её спасительной гласностью. Теперь никакая наша жалоба на завистливых проходимцев не прозвучала бы авторитетно. Так, заведомо приготовив нам отнюдь не такие места, где нас будут выслушивать, они заранее давились от смеха.
И вместе с тем… они явно боялись нас! Казалось, они нутром чуяли, что мы разгадали бы их в любом случае. Ну, так ведь и то сказать!
За одно лишь выраженье
на лице его, – под стражей
Продержала бы я шельму
всё оставшееся лето!
Пусть он лучше не выходит,
пусть не портит мне пейзажей…
(«В том лесу…», 1980-е гг.)
И однажды отребьевцы вкупе со своими аляповатыми мамзелями и трепетными прихлебателями заплели против нас с мужем здоровеннейшую кознь, – очередную, не первую и не последнюю, но тоже очень внушительную. Им, должно быть, опостылело наблюдать, как мы, даже на ходу, на прогулках, всё что-то сочиняем! Статочное ли дело – для Дома творчества?! И на этот раз захотелось им (для разнообразия) на веки вечные лишить нас путёвок – сразу во все Дома творчества, сколько их ни есть.
Сказано – почти сделано. Для начала по кругам и округам был пущен слух о наших с Иваном Семёновичем якобы широких буйствах на почве пьянства и наркомании! А лекаря (для отребьевцев свои в стельку) сидя в Москве и радостно потирая ладошки, заведомо поддержали эту удачную мысль странствующего туда-сюда клуба «весёлых и находчивых». Для этого предприимчивым эскулапам даже не обязательно было встречаться с нами. И – «пошла писать губерния»! Тут впору было последнего юмора лишиться, а не то что сна, аппетита и охоты к творчеству! Но —
Не поддавайся опасным бредням;
Спи ты, спи, неусыпный страж!
Двери же старые
Утром бледным,
Чтоб не скрипели,—
Смажь!
В жизни, пожалуй, не видывала такого мужского типа, который бы выпивал меньше, чем Иван Семёнович! Ведь же любой на его месте запил бы, как лошадь Мюнхгаузена! И осудил бы зафлажкованного человека за это разве что распоследний палач. Вообще-то и мне полагалось бы давно уже спиться с кругу! Но моя транспортная болезнь с её неизбежными укачиванием и плывучестью заведомо исключает всякую возможность (к тому же и неприличного для нашей сестры!) поклонения Бахусу. И, кстати сказать, антивакхическую природу болезни Меньер ( моейболезни!) лучше всех должны были знать развесёлые обманщики Гиппократа, – те, в стельку свои для отребьевцев, медики, что так смешливо согласились увязать и меня с «Пьяной горечью Фалерна»! Как всегда, плуты скрыли от общества, что именно им, а не мне «председательница оргий» Постумия что-то такое «велела»! И ведь это именно о них, – в стельку-стёклышках, стеклянных огурцах и непробудных трезвенниках, – я даже стих в ту пору составила:
Возвращаясь в родные шпинаты,
Не пинай в огородах томаты!
Что же до Ивана Семёновича, нервы его были уже настолько расшатаны, что даже маленькая рюмка коньяку или пива могла бы привести его к срыву, коего от него и так слишком нетерпеливо ждали. И даже, можно сказать, требовали! О, ему никак нельзя было пойти навстречу этому скромному соцзаказу или, так сказать, пожеланиям трудящихся! К тому же, если бы загнанный человек съездил кого-нибудь из них по физиономии (хорошо, что этого не случилось!), никто не поверил бы, что это от маленькой рюмочки и великой травли (а не от маленькой травли и полуведра!), и клевета полностью восторжествовала бы под лозунгом: «Ага?! Что мы вам говорили?!»
Нерв звенящей натянут тугою струною
И дрожат на нём горькие слёзы, —
записывал тогда Иван Семёнович (разумеется, по другому поводу, так как презренные поводы его перо не обслуживало).
…То не Лорки ли песню они отразили
И трепещут, сорваться готовы?
Не сорвутся. Вы соли их не раскусили.
И подумали вовсе не то вы.
Срывы бывали. Но, конечно, значительно реже, чем их малевали. Я могла бы пересчитать их – за долгие времена – по пальцам одной руки. Но они были очень страшны,так как вызывались каким-то совсем особенным случаем… Так было, когда мою книгу «Река» отпечатали мелким комментаторским шрифтом. (Тщетно я заверяла Ивана Семёновича, что это не есть ещё шрифт расправ,что это случайность!) Так было, когда в уютном домотворческом клубе мы просмотрели с ним американский фильм «Лихорадка на белой полосе» и когда он справедливо углядел в этой киноистории разительное сходство с нашими с ним обстоятельствами.
…Боссы-коррупторы и разложенцы по ходу сюжета фильма всей кодлой преследовали двоих ни в чём не повинных молодожёнов. (Вот только в честности,правда, повинных: что было, то было!) По окончании фильма Иван Семёнович встал и, не думая об опасности, с этим связанной, степенно, большими, графически чёткими шагами направился прямо в презренный (потому что отребьевский!) бар. Лицо его было бело как мел. Я никогда не забуду ужасаэтой минуты.

«Инвалида посетил
Во саду я:
Отсудил его костыль
По суду я».
Клевета.
Рисунок Новеллы Матвеевой. 1950-е гг.
II
А будете слишком строптивы,—
Ну что ж?—
Произведем нажим!
…И прямо на этом слове
Кончился тот режим.
Разумеется, мы периодически и возмущённо жаловались на террор в разные писательские инстанции.
Но не было в мире такого угла,
Где жизнь их удачно сложиться могла,
потому что «от Москвы до Бреста» не было «такого места», где неугомонные кафкианские Проходимцы не побывали бы раньше нас…
Нескрываемо надвигалось на нас выселение (а лучше сказать, так целое выдворение!) – ни с того ни с сего и ни за что ни про что! – из Дома творчества; только потому, что гласно-чиновным (а негласно – уголовным) типам, расстреливающим поселковых собак и считающим всякую территорию своей, требовалась новая развлекаловка.
Встречая нас (без свидетелей) на дорожках писательского сада, тьмышкинцы неинтересно, негибко паясничали, шутовски-близко засматривали нам в лицо, почти профессионально играли на губе и чуть только язык не выказывали (о, милые крошки!), чтобы, миновав нас и обернувшись, загоготать нам вслед громко и нагло. «Не вздумай с ними связаться, – потихоньку предупреждала я Ивана Семёновича при их приближении. – Им ведь того и надо!» «Выпрямись! – отвечал мне он. – И не вздумай уступать им дорогу!» Их же – одаривал таким взглядом, что (надобно отдать им должное!), не выдержав, они отводили взоры…
А жизнь в Доме творчества текла своим чередом. Все здесь видели нас постоянно, – никому и в помысел бы не взошло, что мы какие-то «буйные»… (Разве про себя «буйные»? Мысленно? По секрету от всех?) Повторяю: кроме преступно упорного желания работать, мы ни в чём не были виноваты. А вместе с тем в нашей истории было что-то болезненно препятствующее жалобе и огласке.
Общий, жеманно интонированный, гул в столовой за трапезой не впускал в себя истинную реальность с её возможным неожиданным ропотом. Возмущение, негодование (если по живому, а не по книжному поводу) воспринимались как бестактность. Люди так боялись уронить своё достоинство, словно оно у них было стеклянное! При том, что непристойность какая-нибудь вовсе не считалась у них нарушением правил светскости; даже дамы (очень многие!) встречали явную сальность воркующим благосклонным смешком… При случае же и сами не прочь были запустить в оппонента увесистым утюгом матюга! …Словом, наше положение походило на один из тех сиротливых кошмаров, в которых вы вроде бы и на людях находитесь и в то же время одни.
И вдруг… нас с Иваном Семёновичем осенила идея! Господи! Да ведь не все же такие, как Тьфу-Кха-пхчинг или Аделаида Секир-Башка! Даже здесь, в писательской среде, обретались всё же и порядочные люди! Так почему же мы не обращаемся к ним? В «Лихорадке на белой полосе» за тех двоих вступился наконец Профсоюз, – долой же страх последнего отвержения! Правда, я давно поняла: чтобы тебе помогали, надо делать вид, что тебе хорошо… Или, хотя бы, не до конца плохо. (Кто станет помогать, например, бродяге, замерзающему на мостовой? Никто!) И всё-таки огласка наших бед – назрела! И где же «наша не пропадала»?! Как шутил (цитатно) Иван Семёнович: «Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей».
И вот мы с ним создали специальный лист (по его слову – «Да-цзы-бао»), вопрошающий напрямик: замечались ли за нами когда – наркомания, пьянство, буянство? А так же другие какие поступки, несовместимые с нашим пребыванием в государственных учреждениях? И что же? Документ этот, подкреплённый множеством подписей изумлённых, возмущённых, негодующих, гневных; подписей, почти восхищённых неожиданностью абсурда, происходившего с нами; подписей, порою снабжённых смешливыми и развёрнутыми комментариями, – документ этот, будучи подан в Союз писателей, – вдруг развеял параноидальные мифы, разбил злые чары. И, глядишь, поотстал от нас наш неустанный, перемигивающийся и пересмеивающийся, непрошеный и кривоногий конвой.
Но долго воздухом свободы нам дышать не пришлось. «Правда неправдоподобна», – сказал Мопассан. И для нас продолжалась реальность, которая зыбче, но и шибче, уродливее, дичее и невероятнее всякого сновидения.
В недрах брежневизма люди, видевшие и фашизм, почему-то перестали верить, что на неугодных-то и теперь можно наезжать, что можно сталкивать их (упаси Бог!) на полном ходу с поездов или, на «слабо» заманивая за углы, устраивать им «тёмную» (после которой светлойуже не бывает). А ведь с человеком уже и тогда что угодно могли проделать, например, покончить его с собой!Потому – «не возникай!»
Таким сюрреалистом будь,
Таким кубистом,
Чтоб не покончили тебя
Самоубийством!
(«Выбор профессии», 1971)
В моём истерзанном воображении Иван Семёнович, – как человек бесстрашный и слишком неосторожный, – при всякой его отлучке из дома погибал тысячу раз! Всего не обскажешь и всего не обхватишь, но дело усугублялось тем, что, по отсылке письма, здесь названного, в Союз писателей нам с Иваном Семёновичем дали беспрепятственное продление любых путёвок в любые дома творчества!Недолго же довелось нам пользоваться и этой льготой, – за нами она осталась лишь на бумаге. Но весть о ней пребольно ударила по головам весь всполошившийся отребьевский стан. Она не могла не задеть Проходимцев, не подлить масла в огонь их ярости. Как?! Всем коллективом, усерднейше пробиваться к единой цели, а прийти – к другой, и даже к совсем противоположной?! Куда в прорву ухлопали столько трудолюбия?! И других добродетелей? Словом, я не могла не знать, насколько опаснее против прежнего сделалось для нас ожесточение негодяев, потерпевших фиаско, но остающихся на свободе…
Вот почему – из Москвы ли на Сходню, из Сходни ли в Москву, или в Дом творчества, или из Дома творчества, или – куда бы то ни было, я – в мирное для всех время – провожала Ивана Семёновича как на фронт! Как на войну, видную, казалось, нам одним, слышную – нам одним,тайно объявленную – для нас для одних.Я боялась, что его… покончат с собой!
Вандалитет «уходит в горы»? Как бы не так! – вандалитет разделяется. Одна половина его всё ещё усмехалась, – все ещё знала, что лжёт. Другая – уже не совсем осознавала это. Почти верила уже и сама в собственные басни. Потяжелевшим взором следила за нами. И, помрачнев, более не усмехалась.
Вот как боятся маленькой струйки
Мощные воды!..
…– ОНИ ИЩУТ МОЕЙ ПОГИБЕЛИ, – так всё-таки признался однажды вслух долго беспечный (или… долго молчавший?) Иван Семёнович.
3 октября 1996 г.
И странный же сон привиделся мне однажды в 1983 году! Сон, который записать мне удалось – в два приёма – только в 86-м и – окончательно – в 89-м. В чём-то был он, конечно, совсем ни на что не похож, но в чём-то причудливо-обобщённо напоминал мои обстоятельства. Ну так, —
Неужто ускользнуть дозволим мы ему?
Ну нет! Как протокол, мы разбираем сказку
И страшным снам даём такую же огласку,
Как преступлениям, свершённым наяву.
(Из сонета «Эдгар По»)
Ноябрь 1996



























