Текст книги "Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи"
Автор книги: Новелла Матвеева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Повернувшись и легонько топнув ногой в тряпочной тапочке (а это почти босиком), я останавливаюсь, чутьем угадывая финал. Музыка смолкает. Дядя Петя-баянист, всё время неопределённо улыбающийся куда-то в светлые санаторные дали, поправляет на плече ремень баяна. Девочки бросаются врассыпную. А я всё стою. Теперь, уже завербованная в Стрекозы, я вновь неподвижна. И мне как-то неловко, что меня сразу бросили.
Да. В песне всё совпадало с жизнью по части воды и рельефа, отлично известных мне по нашим местам. Ну так я же и не сомневалась, я ВСЕГДА знала: всё совпадёт! Но, что касается выражения: «Мы так тебя любим давно», – в самом ли деле детсадовские девочки любили меня? Как это было предусмотрено в ПЕСНЕ? Я, конечно, догадывалась, что это-то не входит в их обязанность. Не настолько же сковывали меня предрассудки собственного изобретения, чтобы и этого не понимать. Не так сильно проницало меня током суеверий, как были плотно наэлектризованы роком герои древнегреческих трагедий – до такой крайности с вещими настроениями не доходило. Ясный отчет отдавала я себе в том, что вода водой, а рельеф рельефом, но отношения людей – это что-то совсем другое. Мне вообще рано пришлось в этом убедиться. И всё же… Как было с первыми этими разочарованиями согласовать, примирить тот первый, совершенно негаданный, вещий настрой? Так, чтобы сплошь вся песня сбывалась, а не только через вторые строчки? Нарочно, специально думать об этом я ещё не умела, но всё чаще пребывала в некой растерянности. Пока Божественный План вновь не давал о себе знать через радостно-узнаваемые сигналы того или иного Искусства.
В начале жизни он был слышнее – Божественный план, в который тебя как бы заранее включили. И тебя, какой ты ни есть, будто бы тоже сразу узнают откуда-то сверху, с неба. И сомнений нет. Сомнения (первые) происходят, повторяю, от людей и являются вместе с ними. А всё-таки это было странно, очень странно! Как же так? Речка – за нас. Берега песчаные – за нас. Ночь и утро, свет и воздух, тепло и ветер – за нас! И только люди – против. Но почему? Почему?! И даже могло быть так, что именно несходство и расхождение людей с пейзажами исказило первую направленность моего характера.
Хочу быть понятой правильно. (Чье-то злорадство – в сторону, и до лучшего применения!) Речь вовсе ведь не о том, что, дескать, не понимали, мол, разные людишки избранную натуру. Да что вы, мэм! Совсем наоборот! Это ОНИ, это люди научили меня летать, а не я их! Только вот зачем научили, если потом они меня сразу бросили? Сами побежали играть, приглашая друг друга: «Айда в салочки! Айда в прятки!», и только меня одну не позвали. Вот они-то, видно, и есть «избранные»! – все, за исключением меня. Это не они хуже меня, а значит, это я чем-то таким их всех плоше.
Скажут: «Человек сам кузнец своего счастья». И чем, дескать, «ждать особого приглашения», мне следовало самой себя как-то проявить: всего лишь замешаться в бегущую ватагу – и все дела! Ах, вы думаете, что все? Что ж. Я скажу вам, я отвечу. Классический тип деклассированного элемента, где-то между нарами и Канарами застрявшего на фоне Афони и мирового прогресса, в глазах общества выглядит почти всегда замечательно. Такова сегодняшняя реальность. Зато сколь строгими становятся люди при встрече с некоторыми несовершенствами в стихах незрячего поэта; какими взыскательными делаются при виде лохмотьев бездомного бродяги и до чего же непримиримы они порою к промахам и недостаткам ребенка (таковым, как ни странно, была когда-то и я!), ежели он не из «знати»… Между тем… Нет, вашскабродь, не ждала я «особого приглашения». В своё оправдание могу сказать, что я ведь не всегда стояла на месте. Все способы (включая вторжение в «ватагу») к рассказанному времени были уже испробованы. И что же? Стрекозы лишь ОБТЕКАЛИ меня (замешавшуюся в «ватагу»), как неожиданное препятствие… А затем ускоряли темп, изменяли вдруг направление и нахально поворачивались ко мне «бирюзовыми спинками». Уже заранее, уже СРАЗУ при моем вторжении хозяйки крылышек, прозрачных, «точно стекло», делались непроницаемы для меня, как чёрная вакса, а я – невидимою для них. Если же, не сразу спохватясь и насильственно улыбаясь, я продолжала бежать рядом с ними или среди них, со мной они держались так, словно я призрак в гуще живых, и – опять же – тем быстрее надо бы им от меня отделаться! Или же я просто гонимая ветром конфетная бумажка – даже не фантик (фантик бы они подобрали), а те малозаметные надкрылия (или подкрылия) всякой конфеты; та лёгонькая, полупрозрачная промежуточная обёртка между конфетой и материалом для фантика, каких никто никогда, конечно, не подбирал. Натурально, я останавливалась и поворачивала назад, а потом шла… если не домой шла, то пускалась в большое одинокое исследовательское путешествие, начинавшееся позади нашего дома. Домой было рано. Но человеку, подвергаемому столь явному остракизму, не очень-то хочется возвращаться и в Детский сад.
Да. Сначала меня в Детсаду, похоже, увенчали на Царство. Но ведь я не сама себе это устроила – совесть моя чиста. Да. Я гожусь почему-то для танца, а для игры я почему-то не гожусь. И всё это было, в общем, довольно любопытно и занимательно. И всё это уже тогда могло бы стать материей, достойной глубокого изучения… Но, хотя отец и называл меня «философом» (по тогдашней молчаливости моей), – чт оя тогда могла ПО-НАСТОЯЩЕМУ смыслить?! Только теперь и удосуживаюсь пораскинуть наконец-то умом насчёт всего, столь давно со мной приключившегося. И все «выводы», записанные здесь, есть лишь позднейшие домыслы вперемешку с былым недоумением. И недоумение-то, впрочем, было какое-то недоконченное… так не довести ли хоть домыслы до кондиции? Например, так: «Не было ли у детей какого заговора против меня?». Тогда странно, почему в нём принимала участие даже благородная Валя Самохина? Или… или родители не велели детям со мной «водиться»? Стоп! А может быть, всё же была у них на меня какая… обида? Почему и заговорила я (несколько выше) о некой предполагаемой подвассальности их роли в нашем общем танце. Той, вообще-то пустяковой и вполне условной; той, о которой я-то совсем не думала, но, может быть, думали… ОНИ? Тогда почему же, танцуя со мной, они выглядели такими свободными и счастливыми?
На их физиономиях, повторяю, нарисовано было полное блаженство, когда чистосердечно преподавая мне науку полёта, они принимали меня в свой хоровод. Но вот, расцепивши руки, они улетали – и я оставалась одна.
О, «Уме недозрелый, плод недолгой науки», успеешь ли ты что-нибудь понять в этом мире? А впрочем, тот, кто читал «Тома Сойера» (и сам был в детстве не совсем стариком), знает, как легко развеивались в ту поистине «золотую пору» всякие там неприятности…
4
Не только в детстве. Мне даже и теперь ещё кажется, что, несмотря на некоторые принесённые им огорчения, стихотворение А. К. Толстого «Где гнутся над омутом л озы…» как бы не вовсе напрасно мелькнуло в моей судьбе. К добру или нет, но оно стало для меня в мускатовском периоде какой-то прекрасной воздушной вещью, неотделимой от погожего лета, от его горячего запаха, жара и света, от самих места и времени действия и от моего (тогдашнего) будущего, разумеется РАДУЖНОГО! А как же иначе? Ещё и потому не иначе, что оно, стихотворение это, с первой же строки своей, с первого раза возымело ко мне самое личное (о чём уже было сказано выше) и даже совсем ничем не опосредованное отношение. Оно говорило о целостном, о неразрывном мире – недаром же и сошло ко мне, буквально СПУСТИЛОСЬ – в виде ПЕСНИ. Сразу! Как если бы и не было никогда просто стихами. Что ещё за «стихи»? То было светлое око Дня! То было жизнерадостное миниатюрное откровение! Особо надёжный – для начала детства – друг и оракул! Он открывал мне судьбу через ТАНЕЦ! – что могло быть замечательнее?! «Но и Дюкло мне надоел» – впоследствии, когда всё равно не до танцев стало, а «Лозы», даже тогда, когда из них, точно эфир, убежала музыка и открылись «в сухом осадке» наконец-то просто стихи, – «Лозы» и в этом качестве всё же оставались для меня знакомей и сродственней, чем даже, может быть, «Люблю грозу в начале мая» (Фёдор Тютчев). И, пожалуй, не дальше от меня отстояли, чем наши домашние духи и типичные Пенаты – мамины стихи.
«Где летнее солнце печёт». Мне ли не знать было – ГДЕ? Мне ли неизвестны припекающие лучи в Мускатове! Я ведь уже сказала, и не зря сказала: ГОРЯЧИЙ ЗАПАХ ЛЕТА! «Летают и пляшут стрекозы»? Вот! Вот! Вот именно летают и пляшут, как я – тогда! как всё вокруг меня! Если, конечно, не было поблизости ревнивого и насмешливого наблюдателя, наводящего холод на всё. Или… если не было – тоже – огорчения; детсадовского (из рассказанных здесь) или иного, нового, вовсе с иголочки – из тех, что заставляли вдруг останавливаться и застревать в разных расхолаживающих (не таких приветливых, как везде) уголках санатория. А именно: «Там, где Севера отпечаток / Резче явлен и глубже вдавлен», потому что «Всё летает там ветер мнимый, / Ночи выученик любимый» и просвещает тебя в какую-то неожиданно другую сторону, чем намечали и так таинственно обещали «Над омутом лозы».
И тогда я буквально исследовательски: как-то слишком тихо и пытливо; как-то почти испытующе-открывательски (если не по результатам, то по намерениям) – вглядывалась в целый ряд вещей, которые, казалось, начинали уже меня не совсем законно изводить и обманывать, будто хотела им сказать: «А вы, оказывается, предатели!». Ещё немного – и вслух сказала бы! Всему тому вдруг унылому, внезапно безотрадному, беззаконно, беспардонно безрадостному, что описано теперь в концовке стихотворения «Рассветные звёзды гаснут…». Будучи навеяно тем серым предутренним состоянием суток, когда кажется, что уже от самого рассвета всё идёт не так, как было задумано по правде и справедливости.
«Ветер мнимый, / Ночи выученик любимый, / Завиваясь унылою пляской, / В серых папоротниках колобродит…» Да, но это всё-таки стихи. И даже уже свои! То есть положение более-менее защищённое, не безвыходное. А тогда? А пока?.. Где-то там, в недрах детства? Я ведь ещё ничего не умела выразить. И это делало меня поразительно уязвимой.
Могла ли знать, поражаясь упорству тени
(Как будто винтик на месте какой «заело»),
Сколько ещё возвращений и повторений
Тьмы, что и в первый раз давно надоела!
(В первый раз, а уже давно надоела? Именно так. В начале 1970-х годов записано, в 1978 году в книге «Река» напечатано, а ведь думано-передумано ещё в мускатовском детстве!)
Будь хотя бы требования мои к жизни чуть поскромнее, так, может быть, ещё и ничего… Но я продолжала держаться внутренне так, как если бы всё на свете являлось (или ДОЛЖНО БЫЛО являться) лишь прекрасным развернутым продолжением того, что граф А. К. Толстой сочинил о погожем лете. Своротить меня с этого пути – с пути убеждённости, что человек «для радости родился», – было бы немыслимо и невозможно.
Таким образом, граф становился вроде как заложником мускатовского санатория! Навсегда ответственным не только за свои сказанные в рифму слова (и за пейзажи тамошние), но даже и за погоду… И до поры до времени он как будто бы держал зарок: в цветущих условиях санатория и зарок удержать нетрудно. Однако же и там задували подчас такие ветра-листодёры (к тому же отнюдь не мнимые!), а на глаза навёртывались такие, с позволения сказать, рожи, что трудно было бы графу вписать в реестр – ещё и это!
О, это были конечно же недоразумения, которые непременно уладятся! (Так не уставала я подсознательно повторять.)
Хотя… как может рожа – уладиться? Мысль становится в тупик перед этой проблемой.
И всё же осадок снова рассеивался. Или, может быть, выпадал в чуть видимый первый опыт? Недоразумения (если это были они) коли не улаживались, то забывались. И снова «НАД ОМУТОМ ЛОЗЫ» воцарялись в моей жизни, как надёжные блеск и жар безоблачного и безобманного лета.
И только совсем недавно – всего, может быть, несколько лет назад, – превзойдя к тому времени уже многие мытарства, пережив многие невзгоды; потеряв обоих родителей и мужа; претерпев разнообразнейшие гонения со стороны завистливых и мстительных, озлобленных и нерассуждающих, неугомонных, неутомимых и неутолимых; успев несчётное множество раз отчаяться, прийти в себя и снова отчаяться, – вдруг зимой в глухой час ночи я неожиданно поняла: какое же это страшное, оказывается, стихотворение! И как же могла я ВСЮ ЖИЗНЬ этого не замечать?!
Выходит, что, подобно знаменитому Рипу ван Винклю, я вообще очень редко бодрствовала, а спала, быть может, поболе его… Правда, мучимый бессонницей, ван Винкль спал вовсе не так долго, как, например, наш Илья Муромец, а всего лишь какие-то двадцать лет кряду… Но и он успел-таки проспать американскую войну за независимость, что бывает тоже совсем неплохо для усталого человека… Что же до меня, то я почивала таким причудливым образом, что даже ничего проспать, ни заспать не успела (то есть ничего, заслуживающего упоминания), кроме нескольких слов внутри наизусть, раз и навсегда (канальство!) вызубренного стихотворения! Зато какие это были слова! Не знаешь: гордиться ли, что сумел такие заспать, или, наоборот, поздним сожалением сожалеть о нерасслышанном среди нежных флейт штормовом предупреждении: «Не верь нам! Не верь!».
Всё это, может быть, вовсе не значит, что вчитайся я в те стихи чуть повнимательней, так и судьба (в награду за столь пристальное школярское тщание) сложилась бы лучше, иначе. О, я так вовсе не думаю! И я не думаю, что какие бы ни было вообще стихи, в детстве вами недопонятые (или, наоборот, очень правильно понятые), могут мистически влиять на дальнейший ход жизни вашей. И всё же… Если где-то проставлено слово остерегающее, да ещё и в стихах, для вас заповедных… наверное, лучше всего к этому слову прислушаться. А я не прислушалась. Я не обратила внимания на недвусмысленнейшее указание МЕСТА, где пляшут стрекозы! А ведь это место обозначено, и весьма ТОЧНО, в первой же строчке стихов: стрекозы пляшут НАД ОМУТОМ!
Вот же она, эта строчка, – черным по белому:
Где гнутся над омутом лозы…
И значит?.. значит, над чем же милые прозрачнокрылые уговаривают Дитя полетать вместе с ними? Теперь уже ясно – над чем.
Ах, они научат? А что, если, пока учат, Дитя не удержалось бы в воздухе? Ведь же одного мгновения колебания и сомнения, мига неуверенности довольно, чтобы упасть! Так не отсюда ли и вся эта вкрадчивость летучих вербовщиц, – которые не могут не знать, на какую стезю зовут человека? Не отсюда ли и эта ласкательность усиленно-сладкая в каждом слове линзоглазых, – совсем не обязательная при честной игре, и эти признания в любви – неожиданные, непрошеные?! Не отсюда ли расточительность похвал и собственной красе, и сиянию зноя, – как если бы эти сильфиды попросту торговали всем этим великолепием, точно заправские лавочницы! Кого из взрослых, из умудрённых не насторожил бы столь заливистый тон их призыва?! Но ведь потому и обращаются они именно к неопытному, несмышлёному существу, что оно-то им сразу поверит…
Финал стихов также не оставляет сомнений в верности моей, столь поздней, догадки:
Взгляни, – какой берег отлогий.
Какое песчаное дно.
Чего-чего? Это у омута – берег отлогий? Да где же такое видано?! Обычно почва приступает к омуту не постепенно, а сразу, с места в карьер, и без предупреждения обрывается у самой воды, – у воды мрачной, иногда чёрной, точно китайская тушь, от непроницаемых водорослей, ила, квашеной тины… У воды, не знающей дна своего, а потому – и «себе на уме», и тебе на уме, и всё, что ей будет угодно… Одно слово – омут!..
А как шустро эти невесомые вертолётики с голубыми фарами углядели песчаное дно! И у кого, опять же, – у омута! А ведь песчаное дно как раз только там бывает, где берег вправду отлогий! – где оно не глубоко и не спрятано, близко и познаваемо, светло, наглядно и весело! И просвечивает под прозрачной, как сама честность, водой, лишь постепенно уходя от берега к середине, на всё более тёмную глубину…
На омуте всё не так, – это ведь каждый знает. И есть множество способов «добиться», чтобы раскрылась – и захлопнулась бы за человеком густая чёрно-зелёная хлябь. Так не НАРОЧНО ли те (толстовские) стрекозы вводят Дитя в заблуждение? Гипнотизируя его (как «зомбирует» кто-то нынче и нас путем слов-смягчителей); внушая ему, что перед ним всего лишь пляжик с песочком, видным под мелкой водой? И тем увлекая его к верной погибели!
И тот же вопрос: «Как я-то могла упустить из виду такие важные „пустяки“?».
Была ли я в самом деле замагнетизирована? Ослеплена и усыплена лучистым скольжением красок (тех стихов); их неверной трясинною яркостью, – неизбежной яркостью зацветших вод, водяного запустения в зное? Всем тем, что я им приписывала или МОГЛА приписать? Запуталась ли я в том, что (см. выше) стихи были песней, а песня танцем, а танец – ещё и моим? Или меня сбили с толку маленькие предательства девочек-Стрекоз? О, это могло бы статься. Но было-то всё несколько по-другому…
Дело в том, что в намалёванный здесь наскоро период я некое время периода (или период времени) просто… не знала, что такое «омут».
5
И вот как это произошло.
Вообще-то я имела все возможности узнать это слово давно и сразу. (То есть его смысл.) Стоило лишь спросить о нём у родителей. Но, не зная самого слова, я не знала, что о нём… надо СПРОСИТЬ.
Как так «не зная слова»? И на уровне слышанья – «не зная»? А не я ли, как заведённая, всё повторяла его наряду с другими словами? Я. Но, пребывая под знаком Терпсихоры, я (прошу не забыть) была всё ещё так несмышлёна, что даже некоторые слова произносила неправильно. А дети обычно не интересуются значением слов, уже как-то ими самими переиначенных. Другие слова – другое дело.
Именно в первой (решающей) строке разбираемых тут стихов я всегда ошибалась КАК РАЗ на решающем слове. То есть вместо (это когда мы пели без танцев) вместо «над омутом», я всегда пела «над домутом»!
Никто никогда так и не расслышал лишнего «д» в моём исполнении; никто никогда не сумел меня на нём изловить… Навсегда и безвозвратно кануло оно в хоре других ребяческих голосов (как разобрать – даже бы и не в хоре – одно у вас «д» или два подряд?). Поэтому-то никто так и не смог меня вовремя поправить. И заодно объяснить мне – об чём я пою. Так и повелось у меня: «над домутом» да «над домутом»… Что это был за «домут» такой – неизвестно. Но только он мне совсем не мешал, а иногда был даже связан для меня с некоторыми свободными представлениями. «Домут» это в общем и целом всё тот же наш дом в Звенигороде, – думалось мне тогда. Почему опять же не в Мускатове – тоже не очень понятно. Но я ведь и не гналась за понятностью. «Женская догадка точнее мужского знания», – сказал Редьярд Киплинг. Видимо, я и тут довольствовалась «догадкой»…
У хозяйственного человека всё должно быть в одном месте, а не по всему свету размётано! – чтобы в любое время можно было взять оттуда любую нужную вещь. Этим-то соображением, быть может, и руководствовалась я, сводя всё к Звенигороду как прародине первых стрекоз… Ведь где стрекозы, там и лозы. Должны быть! И так как действие происходило в воображении, то «гнулись» они у меня (и даже, не помещаясь, завёртывались немного внутрь) в аккурат – над самой крышей нашего звенигородского дома, образуя этак над ним прелестный узорно-сквозной балдахин… Чего в упрямой действительности состояться, конечно, никак не могло бы!
Не могло бы – не только из-за отсутствия в нашем климате таких здоровенных лоз, чтобы целый дом, и немалый! обвить и сверху накрыть! Ведь надо ещё отметить, что многоквартирное то пристанище (для служащих Дома отдыха отведённое), в котором мы занимали две комнаты, стояло одной «ногой» (стороной то есть) в глубоком, чуждом растительности, каменном рву (делаясь, таким образом, с одной стороны – двухэтажным, так как ров продлевал стену вниз и добавлял снизу два-три окна.) Тогда как другая (левая) половина дома (там, где крыльцо) опиралась на обычную по высоте почву и таким образом возвращала дому его одноэтажность. Сейчас мне это устройство трудно было бы описать более внятно (надеюсь выправить положение в рассказе, специально посвящённом Звенигороду). А пока суть в том, что и перед этой (пользуясь любимым словцом сестры) НОРМАЛЬНОЙ половиной дома, – хотя к его крыльцу подбегала уже кое-какая короткая трава, – всё же кусты, а тем более деревья начинались глубоко не сразу…
Лишь за несколько взрослых шагов от дома вступали вы наконец на довольно приветливо зеленеющую площадку-лужайку (ту самую, где мы играли), опоясанную дорожкой для беготни, и даже уже с деревцом, отмечающим середину всего – наподобие солнечных часов, сияющих меж домом и Храмом. Чем дальше от площадки, тем гуще было всякой зелени, которая разворачивала свои неисчерпаемые возможности вовсе уже вдалеке от наших дверей. Но и та зелень ведь была сухопутная: вдали от воды – какие могут быть ПРИРЕЧНЫЕ ЛОЗЫ?!
Прямо за домом – почти вплотную к его задним стенам – проходила монастырская крепостная стена. (И это так же верно, как то, что наши атеистические квартиры располагались в бывших монашеских кельях!) В узком, но увлекательном для детей зазоре между обеими стенами всегда можно было найти энное количество битого бутылочного стекла, обрести кирпич и огрести сколько-то извести. Но, разумеется, и в этом тупике никакие лозы свое начало взять не могли. Тем более так, чтобы над полутораэтажной постройкой сводом сомкнуться! И чтобы походить при этом на величественную, почти чёрную против света, акацию, тонко выполненную (и перевыполненную) рукой самого Боттичелли… Так, возможно (уже взрослая), дописала бы я свое впечатление от сей небывалой картины, если бы стала настаивать на её исключительной достоверности. А пока – нерассуждающее воображение неслось, летело к звенигородскому «домуту», силком опутывая его сугубо сухопутную физиономию водолюбивой растительностью; по какому-то непроизвольному произволу – навязывая ему это ботаническое преувеличение. Дико? Но некая дикая логика здесь всё же была. Особенно если вспомнить и повторить напоследок: стрекозы (в виде САМИХ СТРЕКОЗ) впервые мелькнули мне именно в Звенигороде. А коли так, то где же и лозам ИХ ЛИЧНЫМ быть, как не над «домутом», и где тому «домуту» быть, как не там же?! И как тут опять же не повторить: у хорошего хозяина (или хозяйки) всё должно быть под рукой – одно к одному.
О дух Порядка! Будь всё время с нами!
(Как? Только дух? А воплощенье где ж?)
И если уж не фактами, то снами
Счастливыми – философа утешь.
Здесь можно бы и оборвать личный эпос былой малолетней выдумщицы. Но ещё предстоит, – как это ни удручает нас, – разобраться и с настоящими омутами…
* * *
Как же долго могла я не знать о настоящих, из воды состоящих? Кажется, к нашей божественной речке Воре мы никогда не подходили с их стороны. К тому же место омута в моем сознании было уже слишком прочно занято «домутом», а какой дурак родной дом ради омута бросит? (Кстати, я и сейчас не верю в так называемые «брошенные» деревни, а только в ВЫМЕРШИЕ деревни верю. Даже кое-что уже знаю о них.) Когда же (вернусь к детству) – когда поневоле пришлось убедиться в дерзком существовании омутов, я так и не пала до низкого подозрения, что у поэта А. К. Толстого подразумевался один из них! Предпочла уж лучше и впредь прозябать в невежестве, чем такую гадость предположить!
И то сказать! Когда песня уже освоена ТАК, а не иначе; когда так и видишь: стрекозы пар ят над площадкой Солнечных часов или над светлой Ворей, а не над прокисшим водным провалом, то как-то не хочется пересматривать и перестраивать песенный механизм наново. Но не будь я обитательницей Края Непуганых Реформаторов, если таковые пересмотры приходили мне в голову. Они и не могли приходить.
А время шло. Вечно ничего не знать про омуты было нельзя. Но, когда узнала, – сама песня забываться стала. Сделалось не до сопоставлений чего-то с чем-то: жизнь повернула в новую колею.
Разумеется, вызубренная в детстве песня забылась не насовсем. То есть она забылась не как ТЕКСТ, а лишь как ПОНЯТИЕ. То есть как раз настолько, чтобы мне так и не успеть разобраться в ней! И лишь спустя (как было сказано) много лет, глухой зимней полночью (должна повторить и это!) вспомнилась мне вдруг заповедная песенка детства. Вся – от строки до строки. И, как ни странно, а ВПЕРВЫЕ ЗА ВСЮ ЖИЗНЬ удосужилась я тогда вникнуть в её стихи, в их настоящий смысл:
Где гнутся над омутом лозы,
…………………………………………
Летают и пляшут стрекозы…
Так вот оно что открывается! – думала я, поражённая (и пускаясь в обратный путь по следам былого ребячества), – а вот это новость! – они, значит, НАД ОМУТОМ пляшут! И, – как в некоторых старинных балладах русалки подманивают рыбака, а затем, смеясь, утаскивают на дно, – они и Дитя подзывают туда же! Господи! Так они же Дитя утопить хотели!
А я – всё радовалась чему-то… всё радовалась их доброте, красе и таланту! Поймалась на тяжёлую грубую лесть Невесомых! Вероломные какие! Непроницаемую чёрную хлябь с крутым и скользким обрывом (и отдельными «былинками» – сухими дудками, выглядывающими из слизи и тьмы) – расписывали мне, как «берег отлогий», всячески рекомендовали, как «песчаное дно»! И вот они, – продолжала я, невольно переносясь мыслью в далёкое (и вроде как ВЕЩЕЕ) малолетство, – и вот они взяли бы меня – тогдашнюю в свой «весёлый хоровод» над прорвой; взяли бы, глупую-то, за руки под сенью береговых лоз, которые… ведь уж известно над чем гнутся и клонятся (пока цела вода – над мелью – никогда), – а потом… – вдруг и расцепили бы цепь, – выпустили бы мои руки вдруг из своих, крылатых… И – полетели бы, – свободные, дружные; – Айда в салочки! Айда в прятки!.. А я?..
Обманут кем-то сам или обманчив стих,
Таивший некогда Оракула значенье?
Странный, диковатый с виду вопрос приходит мне иногда на ум! А может быть, так и надо было – упустить какое-то слово? Чего-то в заклятии не расслышать? Чтобы оно хотя бы уж не полностью сбылось? Не до конца «жертвой» своей распорядилось в рассуждении расправы? Людей рассеянность часто губит, но ведь иногда и спасает. Быть может, нам не обязательно свой приговор читать внимательно?
Так, стало быть, омут. А уж какие над омутом «девизы»?! Вот и открылось, почему прозрачнокрылые провокаторши сманивали Дитя именно «Пока не проснулася мать»! Будь моё, – столь сильно припозднившееся! – толкование этих стихов даже ошибочным; будь просто путаницей понятий самый омут с отлогим берегом и песчаным дном (мало ли бывает с поэтами недоразумений; мало ли несут они смысловых потерь в погоне за удачной звукописью?) – тем более непонятным осталось бы выражение «Пока не проснулася мать»! Верно, воздушные вербовщицы знали: мать не спящая, мать бодрствующая не позволила бы утопить своего ребенка, – не допустила бы его до омута. И потому:
Дитя, подойди, подойди же,
Пока не проснулася мать.
Увы! Теперь она долго не проснется. Разве проснулась, но уже в другом Царстве, – не в этом.
2002–2003