355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Новелла Матвеева » Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи » Текст книги (страница 7)
Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:57

Текст книги "Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи"


Автор книги: Новелла Матвеева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

И ведь это ещё неизвестно – у кого рожа! У них или у вас, вообще-то. И у кого «краснорожесть»… Ах да! Это, кажется, я сказала? Что ж. Если я и отозвалась таким образом не о нас с вами, то спешу напомнить и повторить: я произнесла это с восхищением! Потому что к портрету мастера блюд «лицо» просто бы не подошло стилистически. Ну… а ежели к поварам сейчас побегут глашатаи и альгвасилы (сегодня таких много!) и огласят перед ними следующую мысль: – Алькальд, – скажут, – вы ДОЛЖНЫ, вы ОБЯЗАНЫ разобидеться! – что ж? – я скажу вам, я отвечу… То есть не вам я скажу, а ПОВАРУ я отвечу: – Согласна, – скажу, – выслушать от вас, что я-то и есть краснорожая. (Даже если тут и выйдет ошибка насчёт расцветки.) Только бы вы не обижались, товарищ кухмистер моего детства, если, конечно, это ВЫ будете, а не кулинар-эстет, Ылитою для Ылиты с Цейлона выписанный, и не самозванец какой, притащившийся требовать сатисфакции от дамы. Потому что в таком разе, боюсь, не сатисфакцию, но сатисфикцию вы получите, ибо вы сюда явились без приглашения. Вас тут попросту не спрашивали, а вы явились без приглашения.

Рожа? Ну что ж такого? Лишь бы не харя! Вот ХАРЮ иметь – это действительно большое несчастье для кого угодно, даже если сам потерпевший не чувствует своего позора. «Рожа» есть нечто нечаянное и её можно сделать на время. Но «харя» – это уж навсегда. И всегда злонамеренное! Но, впрочем, это отдельная тема – и я обещаю ещё вернуться к ней с более тщательными разработками и во всеоружии познаний.

 
Поэт! Не говори ты,
Что здесь живут Хариты:
Я вижу только харю
Твоей подруги Риты.
 
(«Харя Риты»)

…Канонада искр не смолкала. Да и что за «искры»! По их громогласности – скорее то были целые угли, – крупные экземпляры типа знаменитого Угля из сказки Гриммов «Соломинка, Уголь, Боб», – но только уж не в одиночестве, а в десантных множествах вылетающие из пламени… Правда, самиэти увеличенные искры, ЛИЧНО искры, если не ошибаюсь, не были с нашего места видны. Но, не будь я мной, не будь я счастливой современницей чуда обычных столовых для обычных людей, —если эти искры на слухне были КАНОНАДОЙ!

– Видишь? – вот это титан, – сказала мама, указав глазами вправо, за выступ стены, – из него берут кипяток.

Действительно: в том углу вплотную к стене стоял высокий богатырского вида бак – сооружение из тёмного железа, даже на внешность горячее. И такое представительное, что я испугалась!

Да. «В одну реку нельзя войти дважды» (а в две – четырежды, как впоследствии уточнит Веста из романа «Союз Действительных»), Но, помнится, он уже был мне знак ом – запах кипятка: сырой, жгучий и немножко железный. А в то же время как бы сухой.

– А вон там, в кухне, видишь? – этот дядя – шеф. Шеф-повар.

Не успела пройти моя робость перед «титаном», как её немедленно заступила робость перед шефом! – когда в кухонном дверном проёме проплыл самый толстый, самый высокий и, как почудилось мне, самый хмурый и грозный из всех поваров: с малиновой (от внутреннего и внешнего жара) физиономией, с гневно сросшимися (на широкой благодушной переносице) персидскими чёрными бровями. И поварской белейший колпак на нём был почти что до потолка; головной убор, красноречиво изобличающий Повелителя!

Ко всем оробениям моим (и почти страхам!) мама продолжала говорить со мной всё тем же голосом наставительной скрипки: – Вот это титан… А это дядя шеф… – словно преподавала урок и опасалась, что я их могу перепутать! Ну так ведь что ж. Их и вправду было нетрудно перепутать, потому как титан выдвигался истинным ШЕФОМ в своём металлическом роде, а шеф (как все уже, конечно, догадываются) – вылитым ТИТАНОМ, существом почти мифическим. И какого-нибудь там расшалившегося не в меру Циклопа, ни слова не говоря, мог свалить одним кулаком.

Я не очень даже удивилась бы, увидев на стене рассказанной харчевни картину, изображающую ВОЙНУ ШЕФОВ С ТИТАНАМИ. Титаны, – как рыцари или роботы, – одеты, конечно, во всё железное, по-железному элегантное тёмно-серое, а шефы, разумеется, в белое – под стать, ввязавшимся в битву, облакам… Лица красные, в руках вертела. А у Титанов – только маленькие, но крепкие железные руки с растопыренными пальцами и круглые глазки на лицах, переходящих непосредственно в туловище, и взбрыкнувшие ножки. (Подзаголовок основного названия – «Маленькая размолвка».) А в голубой перспективе… Но будет, будет! Они тоже неплохие – эти бедные баки: мы брали у них кипяток! И шефы работали на нас. А главное т о, что в этом пункте рассказа беспристрастная честность историка позволяет мне лишь только вздохнуть: чего не было, того не было. Не было даже в мыслях. И не к лучшему ли, что не красовалась на стене подобная ахинея?!

Еда, которая лучше голода, но не намного, – помнится, людям не предлагалась. После супа (я его тогда ненавидела и, должно быть, отвергла) нам подали отличные бараньи котлеты с превосходным гарниром. (Как сейчас помню, потому что в хороших столовых они были тогда в ходу.) Боюсь, что, несмотря на всю свою слабость, робость и тонкую чувствительность, я всё же оказала честь угощению! Не от того ли, впрочем, и слабость была, что надлежало попросту – подкрепиться? Недаром – уже во время уничтожения своей порции (зимой – так уместно что-то горячее!) я как бы меньше стала дичиться, меньше и унывать, мысленно пятясь даже от титана с горячей водой!.. Скажут: Пообедала – и на здоровье. Но ты сказала «боюсь». Почему – «боюсь»? Ах, это для красоты слога и для того, чтобы не считаться обжорой. Вообще поэты (даже только будущие) обедать не должны. Это так вульгарно! Не должны они, конечно, и завтракать или ужинать. Кроме того, у них, кажется, никогда не должно быть крыши над головой. Гнездо своё

 
У птицы есть,
У ящериц есть,
Есть у крота, – у всех, кто живёт,
 

а у поэта не должно быть! Во всяком случае так думают многие, хотя не всегда проговариваются насчёт этого вслух. (Но и мы ведь не дураки: действия глядим, а не слова слушаем!) Спать поэт должен, разумеется, там, где листопад постелет, а небо укроет. Если, конечно, он вообще должен спать, хотя и это ему совсем не обязательно. Но довольно, довольно. Не отпираюсь, что отдала должное горячему блюду. Ведь ещё скоро ли удастся путём поддержать силы? В дальнейшем читатель узнает, что не скоро. К тому же – «Завтра была война»!

…После того обеда – полный обрыв памяти. (В смысле воспоминаний.) Как если бы та, вполне добропорядочная, еда была зверской выпивкой, а сама я – запойной пьяницей! Которая, враз опорожнив стопку, вдруг проваливается в долгое тёмное забытьё, небытию равное… Во всяком случае почти равное сну Рипа ван Винкля [19]19
  Рип ван Винкль– герой одноимённой новеллы американского писателя Вашингтона Ирвинга (1783–1859). Отведав тайком напитка забвения, принятого за водку, Рип ван Винкль проспал 20 лет, а проснувшись, не узнал родные места.


[Закрыть]
, – если уж не по длительности, то по глубинам… На самом деле никакого забытья, разумеется, не было. Просто дальше, наверное, не было, – долго уж потом не наблюдалось тех впечатлений. Не каждый день встретишь в лесу Пряничный домик, – может быть, этим-то и ярко, и увлекательно малообеспеченное детство? Не каждый день выдаются явления столь выразительные, как – с титанами и шефами, – в пышных снегах столовая или странная старинная кухня – с треском искр, подобным разрыву петард… Не каждый день! И потому последующие впечатления поневоле меркнут по сравнению с ними. И потому кажется, что затем наступил сон.

 
А внизу все огни потухли,
Только в кухне скачут отблески углей…
 

Долго ли, коротко ли длилось относительное процветание нашей семьи, – мы узнаем после. А пока… от санатория мы получили необыкновенно уютный дом, одноэтажный, бревенчатый, а всё равно ДОМ (то есть не изба), с двумя выступающими вперёд с обоих углов тамбурами и крылечками.

Правый тамбур сразу вводил в курс дела, – то есть в нашу угловую комнату. Но выйти-то из неё можно было и по-другому, а именно – через небольшой светлый коридор, который вёл как раз ко второму (левому) тамбуру, – вот нам и другой выход на улицу! Соответственно – выход уже общий, а не только наш, чуть не сказала я, но это было бы не совсем верно. Ведь кроме нашей семьи никто больше в чудесном убежище не селился, если не считать некую незнакомую библиотекаршу, – «не считать» которую, впрочем, было нельзя! Потому что её дверь помещалась как раз МЕЖДУ нашими двумя дверями. Одна из которых вела в нашу общую (скажем так) комнату, а другая – в папин рабочий кабинет.

Я не могла постичь: почему «она» поселилась не за нами и не перед нами, а в аккурат междунами, точно бельмо в глазу? Кто она такая, кто её сюда сгрузил и всобачил в самую середину чужой для неё фамилии? И почему она саматак охотно встревает – со своей дверью – в нашу семью?! В самый центр между детьми и родителями, между нами и нами! Разве не в сто раз лучше, – кабы две наши родственные двери шли подряд, а не вразброд? И при чём тут какая-то библиотекарша?!

Может быть, это так называемый «детский эгоизм» говорил во мне? Думаю, что на этот раз – нет. В виде исключения – нет. И кто же обрадуется «добрососедству», похожему на подселение или вторжение? Хотя никто и слова не скажет, если сосед – в своём праве. Вот и я при всех моих (очевидно, уже тогда наметившихся!) варварских несовершенствах вовсе не об изгнании соседки мечтала, а всего лишь о НЕСМЕШИВАНИИ ПРОСТРАНСТВ, о НЕ-ПУТАНИЦЕ дверей. О каком-то, как я его понимала, порядкев мире. Где я впервые столкнулась тогда с этаким микрокосово – в микрокосме своей семьи! Словом, на месте той библиотекарши – сама бы я так не сделала. Поселилась бы и самана краю, – ведь так даже интересней! Ведь как таинственна всегда в сказках, как занимательна – «хижина на самом краю города»! Или деревни! Я была больше чем уверена, что за дверью между нами и нами живёт враждебное сказкам, неестественное существо.

Тем не менее, наверное, к лучшему, что я не оглашала свою досаду, негодовала молча. Наверное, это удача, что отец, который жил для всего человечества, этих моих гадкихмыслей не знал! Навряд ли он разделил бы мои новые воззрения, а я ничего не сумела бы объяснить. Отец бредил коллективизмом и, как «суровый Дант» – сонета, не презирал даже, кажется, и самого общежития! Во мне же этого коллективизма – не было никогда и маковой росинки; я была на редкость необщительна и неисправимо дика. Правда и то, что я знать не знала: чем именно можно вызвать «гнев отца» (он нас никогда не наказывал), и молчала я не из страха, а всего лишь по необъявленному обычаю всех детей: скрывать, замалчивать именно то, что кажется особенно серьёзным и трудным.

 
«И звук его песни в душе молодой
Остался без слов, но живой…»
 
М. Ю. Лермонтов

Ангел ночи.

Рисунок Новеллы Матвеевой. 1942 г.

Впоследствии я не могла разгадать этот феномен даже на собственном бывшем примере. И опыте! А недавно мысль о непонятной скрытности детей встретила у самого Честертона.

А может быть, в путанице дверей, что так возмущала меня на первых порах вселения, не содержалось для нас ничего обидного? Может быть, библиотекарша-то была из бедных, и следовало здесь не о дверях подумать (как в моей, тогда будущей, пьесе «Трактир „Четвереньки“» о дверях только и думает моя героиня Веста!), но о самой соседке: что за личность? А если не злая? И вопрос дверей тогда станет лишь вопросом привычки? Возможно, у меня просто не было чутья на людей – ни очного, ни заочного, – а нечего и говорить тут о каком-нибудь предчутье? Позволяющем порой даже малому ребятёнку (и прежде всего – ему!)

 
Ловить предзвуки – вести предоткрытий.
 
(Сонет« Предзвук», 1960-е гг.)

Как знать, как знать… Быть может, всё и на самом деле было сложней? Или, наоборот, гораздо проще?

Может быть, да, а может быть, нет. Может быть, не здесь, но в главе под названием «Синдбад Мореход и другие» всё и откроется? Может быть, да.

* * *

Проходила зима, но мы ещё застали (и нас ещё застали) кое-какие из её весёлых примет.

Комната у нас хотя и угловая была, но ещё угловей (и ещё правей) находилось и почти вплотную к дому примыкало некое совсем небольшое и необитаемое строение. «Без окон без дверей» (точно огурец или трактир «Четвереньки»), Вроде сарайчика для сбережения топлива (или для привидений!). Эта безвыходностьзаброшенного сарая – не есть ли всего только плод моей тогдашней ненаблюдательности? Или вход-выход был просто сильно завьюжен? И верно: был. Но расчищать не хотелось. В белизне зимы сарайчик был слишком чёрен; ветхость и мокро-льдистая непроницаемость его общего вида не могли не отталкивать нас от расследования: есть ли «луч света» в этом «тёмном царстве». Да не очень-то и нужны были нам окна-двери: нас интересовала КРЫША! Для сестры (а значит, и для меня) она явилась бесценной находкой! Обогнув дом, мы по насту снежного заноса (или по какому другому – не помню – приспособлению) взбирались на её верхний, высоко поднятый край и, сидя на подошвах, съезжали – по ледяной кровельной поверхности – к её нижнему краю. Спускавшемуся, наоборот, так низко, что, съехав, мы оказывались в аккурат рядом с нашим крыльцом – на уровне самой нижней его ступеньки… И-и-ихх! И какой же русский не любит быстрой езды?!

Волшебства и молодцеватости, и неповторимого счастья езды той, – как будто со звёзд – и в незнаемое, в снега; езды в зимнее предвечерье, неуловимо похожей на подвиг и на свершение, – всё равно не описать! По вдохнутому воздуху – на таинственную миссию, по выдохнутому – на героическое свершение! Ну и что же, что результатов свершения – не видать? Ну и что же, что этот подвиг бесполезен? – всё равно не верилось, что это не он и что он напрасен.

…Надо ли пояснять, что детски-молодецкие представления эти могли проноситься у нас в умах и душах лишь на детском же уровне? Думаю, и пояснять тут нечего. И, конечно, мы не могли бы выразить всё это словами. (И долго ещё не собирались выражать!) Но могу опять поручиться; казалось– многое! Казалось, что в синем напуске сумерек, в снежной остроте воздуха, в свисте движения было что-то от наших умопомрачительных подвигов и заслуг! Забавно? Зато оно успокаивало, снимало «заботу», к ночи обеспечивало хороший сон.

 
В движении, в движении —
Весь мельника покой, —
 

разве не так поётся в песне Шуберта на стихи Мюллера (с которым, кстати, во умножение моих «заслуг», я родилась в один день!).

Рассказать ли… Но нет, не описать! И я умолкаю (надо признаться, весьма неохотно!). Ограничусь лишь выражением запоздалого удивления, что меня (больную «Меньером») в езде той ни разу не укачало.

Крыша, идеальная, так сказать, ещё изначала времён, (а после шлифовки ещё идеальнее сделавшаяся), вроде во всех отношениях состоявшаяся крыша, – всё же имела свои недостатки. Гвоздь – не гвоздь, – не знаю: может быть, ржаво-изогнувшееся кровельное железо (кто ездил по крыше – меня поймёт), – но к нашим пальто на каком-то отрезке пути всё время что-то каверзно придиралось… Проносясь, мы старались не думать об этом; это ведь было, кажется, только в одном месте крыши, а захват духа не давал задерживаться из-за пустяков. И что же? Девочками из приличной семьи среднего достатка взбирались мы на эту кровлю – деклассированным элементом, оборвышами – спускались с другой стороны! И хотя наше столь наглядно-показательное ниспровержение из интеллигенции в люмпены происходило, конечно, не сразу, а из раза в раз и частями (кстати, низвергаясь по ГЛАДИ, тоже ведь великолепно обтрёпываешься!), мать, наблюдавшая из окна наши румяные профили и повторяющийся полёт, не могла не озадачиваться состоянием нашей экипировки.

– На них не напасёшься ни одежды, ни обуви! – жаловалась она отцу. – На них всё горит и рвётся! – негодовала она, стремясь думать только о рутинном быте. А сама, взирая на наши вылазки, вслушиваясь в разудалое шипенье наших подошв о лёд и железо, «незаметно» от нас (то есть не без труда!) подавляла улыбку. Она только более-менее успешно стягивала губы, но из голубых глаз рвался юмор…

На «не напасёшься» отец отвечал рассеянно: – А? Да-да! Совершенно верно. – Не особо и сам вникая – чт оименно «верно» (хотя НАПАСАТЬСЯ-то предстояло именно ему. На маме была обязанность шить и перешивать).

* * *

…«Как зима беспредельна!» – запишет через много лет ваш адресант. Да. Но беспредельна она, наверное, только в рассуждении пространства. Только вширь. (А может быть, даже и внутрь? Как «даль свободного романа» «сквозь магический кристалл»?) Всё так наверно и есть. Но даже зима не беспредельна ВО ВРЕМЕНИ.

 
Вблизи снега ещё совсем упруги,
А в дальний лес уже весна зашла:
Лежит в тиши, заламывает руки
И жадно ждёт заветного числа.
Число придёт! Оно уже так близко…
 

Это из маминых стихов. Из стихов тогодома. Того периода.

* * *

Собственно говоря, весну мы, наверно, встретили у своего двора (что-нибудь вроде болезней могло помешать нашему с сестрой немедленному выходу на более вольную волю). Была уже, может быть, и не весна, а полное раннее лето, когда мы выбрались в настоящую – по нашим масштабам – даль. Но именно тот наш выход запомнился мне как первый. Как если бы мы только что приехали – и СРАЗУ же вышли в путь, точно какие-нибудь впервые открывающие широкий мир основатели колоний.

Их, правда, ещё без нас, донас основали, но не всё ли равно?

 
Я в каком-то странном новом городе,
А в каком – не знаю, —
 

писала известная финская поэтесса Катри Вала. Попасть «в какой-то странный новый город», а в какой – не знать, – всегда было и моей заветной мечтой (хотя не совсем уверена: можно ли считать «городом» санаторий «Мускатово». Пускай даже странный и новый).

В лёгких летних платьицах, свободные и независимые, ничьи соседи и ничьи пока что знакомые – мы шли навстречу ясному склону дня. Сами! Одни! На поиски новых приключений…

Боюсь, правда, что последующие эпизоды чуть-чуть потеряют понятность, если я не возьму себе минуту на их подготовку.

Как ни был бы скромен бюджет нашей семьи, а в отношении искусства (картин, книг, песен) наш дом всегда был – полная чаша. Это обстоятельство довольно рано начало меня воодушевлять, вызывая представления о чём-то очень ЦВЕТНОМ впереди (вроде волшебных стёклышек стетоскопа); о великих фантиках туманного, но прекрасного будущего. Родители с готовностью поощряли меня на этом (небезопасном, может быть) направлении к творчеству, но если по занятости или ещё почему-нибудь временно упускали из виду этот вопрос, министром моей культуры становилась моя сестра (проказница и насмешница, каких свет не видал!), а тогда картинки в книгах делались у нас основными наглядными (и ненаглядными!) пособиями.

Не меньше моего ценила сестра высокую художественность во всём. Но так как при этом ей страшно нравилось меня дразнить, она всячески стремилась удержать моё внимание на «хулиганских» картинках. Ей доставляло прямо изысканноенаслаждение наблюдать, как я горюю, как безутешно сокрушаюсь я при виде всякого безобразия. Вот, к примеру, известные рисунки Гранвиля к «Путешествиям Гулливера»: больной с отравлением, склонившийся над лоханью… И весь (пардон!) процесс… Или дикарь йеху, кушающий (прошу прощения!) крысу! Я плакала. Зато мою воспитательницу гравюры эти приводили в неописуемое восхищение. – Смотри, – говорила она, – Хулиганское, а напечатано. Прямо в книге! Хе-хе…

Плач превращался в рёв. – Реви сколько угодно. Я, что ли, нарисовала? Обращайся с этим в Академию наук.

…Мало-помалу, по однобокой аллее (справа – наш дом и несколько берёз, а слева от нас – основная и сплошная полоса высоких прекрасных деревьев), по этой самой большой мускатовской аллее-улице вышли мы и на главную площадь. Так же счастливо пустующую в тот час. (Некого дичиться – и слава Богу!) Здесь внимание моё развлекли и направили в русло, нужное мне, в основном дведостопримечательности. Во-первых, большая цветочная клумба и – среди разных чудесных цветов – так называемые анютины глазки! (Впервые увиденные, а уже запылённые! Впрочем, такой симпатичной летней предвечерней пылью незнакомого «города»!) И во-вторых – низко на белой стене санаторного здания, на самом углу – синий почтовый ящик с белыми буквами.

Я остановилась перед ним, как громом поражённая! Я так на него вытаращилась, что, кажется, до сих пор – при одном воспоминании – ломит орбиты.

– Это почтовый ящик, – честно объяснила сестра.

Что это был он – я уже и сама догадалась. (Сообразительность не совсем была мне чужда. Так же, как зрительная память на картинки.) Но меня потрясло другое: его невозвратно-безвыходное, как мне показалось, устройство! Для заглатывания конвертов у него, конечно, имелся прямой, внутренней чернотой зиявший, мойдодырский «рот». Но где же «глаз» или «ухо»? Где хоть какое-нибудь приспособление, через которое людские руки могли бы подтолкнуть письмо дальше или извлечь его обратно? Ничего этого не было. Видимо, жизнь столкнула меня с неразрешимой загадкой…

– Это через неговсе письма доходят? – с большим сомнением спросила я у сестры.

– Через него.

– А их бросают – сюда? – указала я на железный зев Мойдодыра.

– Сюда. (Её спокойный голос и тягучий выговор не изменились, но, видимо, она, давно наблюдая за мной, прикидывала: какой бы ей добыть эффект из моего, столь удивительного, простодушия? Насмешливому человеку грех было упустить такой случай!)

– А как же эти письма потом отсюда… достать?

– Да зачем тебе их доставать, если прямо отсюда они идут к людям, которые их как раз дожидаются?!

– Вот я и говорю: как же эти люди их отсюда сумеют достать? Если они их дожидаются?

– Да никак. Ведь письма к ним сами придут.

– Да как же так – «сами»? У них разве есть ноги?! – невольно вскричала я (попутно развивая навыки логического мышления). Уж не насмехается ли сестра надо мной? Но почему же тогда дикие сведения, которые я сейчас от неё неожиданно получила, так совпадают со стихами, напечатанными в книге? —

 
Письмо
Само
Никуда не пойдёт,
Но в ящик его опусти, —
Оно пробежит,
Пролетит,
Проплывёт
Тысячи вёрст пути.
 

Стихам Маршака нельзя было не верить. В них не могло быть насмешки. Они были до величественности серьёзны. А если так…

И тут я узнала от сестры удивительную историю из почтовой жизни!

Она терпеливо объяснила мне наконец устройство почтового ящика. Выяснилось, что его наружная часть (то бишь сам он) есть лишь выступ над бесконечной, никому не видимой шахтой (или тоннелем), где царит вечная тьма. И шахта эта, – как следовало из слов рассказчицы, – «проходит сквозь всё». Да! «Незаметно для отдыхающих» и сквозь санаторий (сначала через стену в пол, а потом в котельную). А там – вообще «сквозь весь земной шар!»… И вот по этой-то чёрной, пустой внутри, нарочно сделанной для этого, шахте – каждое письмо – летит, летит, летит – «без конца»… И появляется оно только уже на другой стороне земного шара, где его сразу подхватывают землекопы и антиподы, которые там ходят на головах – вверх ногами. А получают эти письма не только они, но и проживающие там же дикари йеху. Которые (как я сама изволила видеть на картинке из «Гулливера») обычно угощаются крысами.

Конечно же неистовая изобретательность моей сестры подогревалась и моими наводящими вопросами: «А потом куда оно падает? А кто его с той стороны быстро ловит?» И так далее. Отсюда и таковые ответы: ведь я же спрашивала – вот мне и отвечали… И от того, что небылицы росли и крепли в чём-то по моему заказу, я была ими почти довольна. Но едва лишь внезапный поворот повествования вырулил на гнусную личность йеху, которого я всегда ненавидела, – я не выдержала и заплакала. Нет! Я не могла допустить, чтобы письмо, пролетевшее через всю середину земного шара, досталось какому-то крысоеду! Стоило ли письму (какому угодно) проделывать для этого столь великий ТЫСЯЧЕВЁРСТЫЙ путь?! Да и кому понадобилось вдруг писать письмо к йеху? Зачем? Неужели кому-то нужен был его адрес? Да он и читать небось не умеет!

Как большинство людей (больших и маленьких), я даже любила быть немножко напуганной страшными сказками. Но… изо всех своих цыплячьих сил я сопротивлялась отвратительному! Мой рот кривился, из глаз бежали ручьи… Рёвом я выражала протест негодному йеху!

…Ставши взрослой, сестра как-то притихла и скромно поступила в Детский сад воспитательницей. Куда девались её «характерец», её отчаянность, её фантастичность? «Она с неба звёзд не хватает, – говорил отец, – зато это хорошая, скромная – настоящая тургеневская девушка». Но я-то знала, что иногда и тургеневские девушки с неба звёзды хватают. Особенно в детстве. Просто это очень трудно потом доказать… Потому что они за собой ведь ничего не записывают. Хотя изустно прямо-таки на ходу, на каждом шагу творят свою повесть и свою мифологию. Потом их затягивает рутина. И одарённость их, быть может, недюжинная, пропадает навсегда, – как то письмо, провалившееся в тартарары… И полученное непримиримыми антиподамина противоположном полушарии нашей планеты.

1990-е, 2002

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю