Текст книги "Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи"
Автор книги: Новелла Матвеева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Из песни слова не выкинешь
… мне хотелось бы, чтобы хоть изредка вступал хор.
Г. К. Честертон
В Детский сад?! Мне это сильно не понравилось. Мне вовсе не улыбалось изгнание из родного дома: стены его ещё не успели мне надоесть!
Я представила себя на месте Мальчика-с-Пальчика; отверженца, которого родители сговорились одного в тёмном лесу оставить! (Теперь мне казалось, что одного.) И хотя названный «тёмный лес», то бишь здание Детского сада, находился от нас всего шагов за полтораста, даже виднелся – напротив – из наших окон, – это не утешало. Может быть, как раз лучше – кабы подальше от нас всё это было устроено? Подольше бы тогда продлился путь к неприветливому учреждению… Хотя бы и лесом на самом деле пройтись! Лесом из сказок Перро…
Я знала: там, в доме напротив, ждут меня (то есть как раз не ждут!) чужие, которых я и так всегда дичилась, но с которыми, по крайней мере, ещё не оставалась – нос к носу – одна!
Запротестовать? Зареветь? Взбунтоваться? Но что-то, смутно похожее на гордость, заставило меня смолчать. И, проглотив обиду, подчиниться новым обстоятельствам.
«И пошёл я в люди»…
До времени умолчу о первом впечатлении от Детсада. Который (как не верить заранее собранным сведениям!) совсем даже не САД был, а попросту дом. Тот самый, – видневшийся из окна. И (так и есть!) ничего другого за собой не таивший. Умолчу (то есть пока совсем немного скажу) о впечатлении от его внутреннего вида и суетного убранства; от пестроты игрушек, валяющихся на полу, от крика и шума, как на базаре, от детского многолюдства. И о своей нелюдимости, защитно обострившейся при виде (и звуке!) всего этого веселья, распространяться долго не стану. Достаточно будет сказать, что Детский сад не обманул моих наихудших ожиданий.
Но в своей непреклонной решимости немедленно и бесповоротно впасть в уныние, я ещё не подозревала, что и здесь найдутся вещи, которые вскоре… если и не спасут положение, то как-то всё же… смягчат мою злую участь.
И, можно сказать, я получила смазку для своих кандалов! Речь о вещах, лучших для меня, чем любые игрушки (из-за которых я застала весь Детский сад вдрызг передравшимся!). Речь о вещах, имеющих отношение к Искусству, – музыке, танцу! «С отрадой, многим незнакомой» отметила я взглядом разноокрашенные ивовые обручи, развешанные по стенам; они заставляли задуматься о их предназначении. Большие блестящие медные тарелки (из которых, надо полагать, никто не ел?), сияя вдоль стен, внушали почтительный страх… Но постепенно робость проходила, сменяясь первыми понятиями о музыке и сцене. Вот металлические какие-то треугольники – их звякнувший ответ, – цзынннь… Вот настоящая балалайка! Впервые в жизни увидела я тогда… кастаньеты! Робея перед их знатностью, взяла в руки, попробовала на звук… И это было для меня значительное событие, – чуть ли не равное путешествию в Испанию! Езде в незнаемое на пиренейских мулах! (Смутные представления обо всём этом я получила от больших домашних книг с несравненными картинками, которые мы часами рассматривали вместе с сестрой, сидя на полу…)
Как выглядело моё вхождение в детсадовскую самодеятельность? Проверял ли меня кто-нибудь на музыкальный слух и на мой, не особенно громкий, голос? Память решила от меня навсегда это скрыть. Зато я помню себя… – уже сразу в ансамбле!
В детском ансамбле, куда, если не ошибаюсь, – без низкопотребной делёжки на «худших» и «лучших» (привычка тех, кто «Из грязи да в князи»!) были призваны и приняты все желающие. Вплоть до самых шкетских шкетов, чьим инструментом иногда являлась обыкновенная расчёска, завёрнутая в папиросную бумагу, – та, в которую дудеть. (Мы с сестрой тоже это пробовали: получалось – чем пронзительней, тем лучше!)
Каждый человек (кроме Козлова-Вякина) чего-нибудь да стоит. Это неоспоримый факт. (Придёт время – и в сонетах «Есть гениальность ночи» и «Народ» я попытаюсь это по-своему выразить.) Но не может же быть, чтобы идеальный музыкальный слух был СРАЗУ У ВСЕХ! В случае Детского сада – у всего учреждения враз? Если не подставлять «ножку», стезю свою найдёт каждый, но ведь не обязательно – в музыке? Право, не знаю, чем это объяснить, но ДИССОНАНСОВ НЕ БЫЛО. Прорвись в ансамбле хоть один, – он запомнился бы мне на всю жизнь!
Быть может, феномен объяснялся тем, что все грехи нашего оркестра дружески покрывал баяндяди Пети Копылова? Властно вмешиваясь в происходящее, повелительно направляя весь поток в должное русло, он так роскошно умел взреветь – этот его баян! С поистине королевской щедростью – направо и налево, точно княжества, раздавал он великолепные звуки! А ничтожные, привходящие (если они были) втягивал в недра свои, и там – уничтожал, перемалывал, перетирая и перерабатывая их в нечто безопасное для общества и даже – с той секунды – удобоваримое. Так, – отмеченные Полигимнией [20]20
Полигимния(с гр. – богатая гимнами) – одна из девяти муз, покровительница гимнов (первоначально, подобно Терпсихоре, считалась покровительницей танцев, а также пантомимы).
[Закрыть]или забытые ею, – ВСЕ ДЕТИ БЫЛИ ЗАНЯТЫ; в пении, в дудении, в кручении рукояток разных трещоток, – все были нужны, довольны и счастливы. И совсем не было, – на всём свете не было! – безголосых, либо лишённых слуха!
Не вспомню никого и такого, чтобы валандался вне ансамбля; чтобы каким-то образом, тоскуя, появился бы вдруг с наружной его стороны, пиная соринку…
А располагались мы все на нескольких широких ступенях летней террасы Детсада, – открытых на улицу, на свежий воздух, – «Откуда льётся мир и где увидишь всех»… [21]21
Из стихов Н. Т. Матвеевой-Орленевой.
[Закрыть]
Дан приказ: ему на запад,
Ей – в другую сторону.
Уходили комсомольцы
На Гражданскую войну, —
пели дети и воспитатели; пели друзья и родственники тех и этих, случившиеся тут же, у нашего ансамбля под рукой; пели иногда и подоспевшие отдыхающие санатория и, наверное, работники клуба (из которого в Детсад просочились вышесказанные литавры, – тогда могло показаться, что и сквозь стену!)… Лица у всех были серьёзные, задумчивые, честные. И свежий летний зелёный запах травы подымался около нас, поющих, – особенно внятный при первом, едва заметном, повечерении.
Ты мне что-нибудь, родная,
На прощанье пожелай.
Начни я только перечислять песни нашего репертуара, боюсь, одни их названия затормозили бы весь рассказ, так много их было…
По военной дороге шёл в борьбе и тревоге
Боевой восемнадцатый год, —
гремели мы изо всех сил, —
Были сборы недолги, – от Кубани до Волги
Мы коней подымали в поход.
Среди зноя и пыли мы с Будённым ходили
На рысях на большие дела;
По курганам горбатым, по речным перекатам
Наша громкая слава прошла.
А надо было ВИДЕТЬ, какого рода коллекция типов выкрикивала эти слова! На всех на нас были белоснежнейшие жаб о, достойные натурщиков Ганса Хальса («Помнят псы-атаманы, помнят польские паны Конармейские наши клинки!»), а на макушках – настоящие черноблестящие цилиндры,для дополнительной элегантности сдвинутые ещё и немного набекрень, – все – в одну сторону:
Веди ж, Будённый, нас смелее в бой!
Пусть гром гремит, пускай кругом гроза!
Мы беззаветные герои все
И вся-то наша жизнь есть борьба!
Прошу представить себе компанию, одетую по-буржуйски, но ведомую в бой красным командиром! Замещал которого (наверное, временно?) дядя Петя-баянист, со своей стороны тоже – в жабо и в цилиндре, щеголевато и залихватски сдвинутом н аухо!
По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперёд…
И не напрашивается ли здесь (для сравнения) «дивизия» (или, вернее, рота) незадачливых и франтоватых лондонских шпионов, которые тоже были не прочь попасть в передрягу, не снимая белых перчаток, и которые Г. К. Честертоном так броско нарисованы в романе «Человек, который был Четвергом»? Но всё это, конечно, не совсем всерьёз говорится; нетрудно догадаться, что были мы, так сказать, всего лишь ДЖАЗ-БАНДОЙ, одетой, как, вероятно, положено быть общеевропейским джазменам (и отчасти – хористам) по тогдашней буржуйской моде. Она вступала, конечно, в некоторое противоречие с нашими боевыми песнями, – тем более, наверно, забавное, что несоответствия на этом не завершались. Ведь, говоря кстати, лишь только с макушки и до плеч мы были экипированы во всё буржуазное, а дальше – от плеч вниз – одеты кто во что горазд; от платьев с безрукавками и (латаных иногда) штанов на лямках – до каких-нибудь ситцевых сарафанов и до любой бумазеи, ветхой и пёстрой, как летняя бузина… Сверху до плеч – буржуи. Ниже, до пят – пролетарии! И как же иначе? «Чуть бой снова», – вперёд, плоёные воротники и чемберленовские головные уборы!
И, – чтобы уж по всем долгам рассчитаться с вопросом цилиндра, – ещё два слова о нём. На гравюрах и других изображениях он кажется… чуть ли не вырубленным из блестящего куска базальтовой скалы! Ну так ничего подобного: носить его очень легко, – одно удовольствие! На башке он почти не чувствуется, на мысль не жмёт, а под подбородком схватывается удобной и незаметной резинкой.
Плыли, плыли тучи,
Где песок горючий.
Разорвали…
(не помню что!)
В ороны летучи.
Чуть
Бой
Снова —
Мы двинемся в строю;
Дай,
Конь,
Повод,—
Не вздрагивай в бою!
А мне слышалось «Даль. Конь. Повар». Так я и пела! Чего никто в общестройном гаме, конечно, расслышать не мог. А что? Зачем так уж, по-вульгарному, вникать в каждое слово? Ведь главное в песне – воодушевление! Не так ли? – Так ли. (Как говаривал, отзываясь на «Не так ли», Иван Киуру).
Взрослых утомляет продолжительное участвование в хоре, особенно если имеются у них и другие заботы, – это детимогут долго не замечать своей усталости. И, может быть, это естественно, что в какой-то момент – с боевой и совершенно неугомонной, казалось, тональности мы соскальзывали на другую, почти лирическую:
Шёл отряд по бережку,
Шёл издалека, —
начинали мы вдумчиво, тихо, очень серьёзно;
Шёл под красным знаменем
Командир полка.
Голова обвязана,
Кровь на рукаве, —
След кровавый стелется
По сырой траве.
Хлопцы, чьи вы будете?
Кто вас в бой ведёт?
Кто под красным знаменем
Раненый идёт?
Мы сыны батрацкие,
Мы за новый мир.
Щорс идёт под знаменем —
Красный командир.
Настоящий хорист не оглядывается по сторонам. И ничего не может знать о своего полку неожиданном пополнении. Никогда во время пения нельзя было вычислить – сколько же нас теперь в общей сложности?! Между тем подходили и подходили всё новые люди, – тихо подхватывали напев.
В голоде и холоде
Жизнь его прошла,
Но недаром пролита
Кровь его была.
Если бы меня спросили «Что такое детство?» – наверное бы я, отшучиваясь, ответила: детство – это временное состояние взрослого человека, от которого (временного состояния) всю жизнь потом невозможно отделаться. Да и зачем отделываться от того, что САМО запоминается так надёжно?
Тишина над берегом,
Глуше стук копыт…
Знамя Щорса красное
П оветру шумит.
Как я уже обмолвилась выше, наш хор выстраивался на ступенях. И с определённого мгновения где-то надо мной, в верхнем ряду поющих, начиналось тихое цоканье – подражание удаляющейся коннице. Это некоторые, специально отведённые для такого дела, ребята принимались ритмично щёлкать языками. Помню своё удовлетворение, что я-то не в цокающем ряду! Но языки того ряда (а то, может быть, и двух верхних рядов) работали, кажется, на свой страх и риск! И с тем пущей отдачей, что их старания пригождались и для следующего – заключительного – куплета:
Тише топот конницы,
Смолкли голоса.
Солнце книзу клонится,
Падает роса.
А солнце действительно уже клонилось. И роса действительно падала. С полей за воротами по-вечернему начинало дышать клевером, а запах травы подымался чуть не от самых ног нашего маленького поющего общества. Ну, а если всё такое же настоящее, как в самой песне, вплоть до запахов вечера, – то и отряд раненого «красного командира», верилось, только что проходил здесь, – прямо перед нами! Мы только по недоразумению могли упустить его из вида! А сейчас он уже где-нибудь там, за воротами; слева от поля, справа от деревни, и как раз огибает её, изогнувшись для этого зигзагом, и вот-вот исчезнет за горизонтом вместе с солнцем, клонящимся туда же… Да, только лишь по занятости песней мы его проглядели – этот отряд! А ведь только что он проходил прямо здесь, мимо Детсада… Такое же точно —закатное солнце и точно такая же, как в песне, роса – тому вернейшее доказательство!
А солнце клонилось ниже и ниже. И трава сырела, и трава благоухала даже лучше, чем цветы, потому что достовернее. И, как я уже сказала, ВСЁ БЫЛО САМОЕ НАСТОЯЩЕЕ. О, всё было такое НАСТОЯЩЕЕ, что никакими словами выразить это мне теперь никогда, наверное, не удастся…
20 августа 2003
Маленькое послесловие
Думаю, что у героев Революции и Гражданской войны (кто бы ни спровоцировал обе авантюры) было гораздо больше общего с нашими царями-великомучениками, чем с Троцкими да Луначарскими (этими сиднями всех войн и хитрованами всех революций).
Лицемерия времён Советов я отрицать не собираюсь. Оно не являлось исключением из лицемерий других времён. Но уж во всяком случае тогда у нас не было «владельцев заводов, газет, пароходов», а по моем уразумению это было ГРАНДИОЗНЕЙШЕЕ ДОСТИЖЕНИЕ человечества и длячеловечества. К захвату газет-пароходов многие уже и тогда, конечно, стремились, – как же без этого?! Но стремились ТАЙНО. В любом разе это (и всякое другое) бесстыдство не поощрялось. Запрещалось. Высмеивалось. Самые нахрапистые поневоле смирялись и сламывались. Обходились неполным краденым. Жалкими улыбочками маскировали тщетный порыв. Имения, как «шило в мешке», прятали ЗДЕСЬ, а не за границей (что тоже ведь было небезопасно!). А когда негодяи вынуждены вот так (хотя бы ТАК!) притворяться хорошими, – ей-Богу – это не самое худшее состояние дел на свете, и никогда я не откажусь от этого убеждения.
В тех насмешках над мистерами-твистерами было что-то очень живое, освежающее, подлинно СВОБОДНОЕ! Не теперешней подлой «свободой», – то есть произволом и разнузданностью толстосумов, – а весёлой свободой ДЛЯ ВСЕХ! Пусть, пусть это была только мечта! «Пусть это был только сон, – Но какой чудный сон!»!
Июнь 2004
Над омутом л озы
1
В счастливую для меня пору пребывания нашей семьи в санатории «Мускатово», где свою постоянную лекторскую работу отец совмещал с деятельностью культурника (организатора художественных мероприятий), явилось в моей малолетней жизни одно удивительное стихотворение! Явилось и воцарилось в судьбе сразу же как заглавное: ни дать ни взять какой-нибудь экслибрис или даже девиз на мой счёт, видневшийся, казалось, даже где-то в уголке неба!.. И неизменный там, и несомненный там, где ни проходила бы я понизу – утром или днем.
То было известное стихотворение графа Алексея Константиновича Толстого «Где гнутся над омутом л озы…». И не то чтобы я его выбрала: оно, как это говорится, само выбрало меня. У меня и смекалки бы тогда не хватило на подобные личные предпочтения. По счастью или к сожалению, я не была ребёнком замысловатым и многозначительным, из тех, что устрашающими массами в виде готовых вундеркиндов выходят из интеллектуальных семейств и сразу по-взрослому отыскивают для себя ведущий стих или кумира-авангардиста (потому что гарвардские университеты они закончили ещё в материнской утробе). Нет, не отличалась я никогда такой расторопностью! Но так как это тоже невелика заслуга, то и всё сказанное (кроме шуток!) не есть камушек в огород истинно образованных фамилий. И уж тем более не экивок в сторону гениальной Марины Цветаевой с её сугубо взрослыми (порой) в детстве поступками. Ведь если она и начертала на дикой скале (ещё в малолетстве) пушкинское «К морю» в качестве своего девиза (или даже уже антидевиза: «Прощай же, море!»), то у неё это было связано лишь с очень ранним развитием и столь же ранним осознанием своего типа и дара, а значит, и выбора.
Привзрослённое и несколько патетичное поведение некоторых детей около века назад могло быть, конечно, и данью времени; видя, как взрослые ходят на котурнах, дети привставали на цыпочки… Но я-то была из другого – по-другому (и притом слегка не по-моему) приподнятого времени. Вот я и не искала себе девизов так рано, как могли искать их старинные дети.
Не могу сказать, что к возрождению подобных обыкновений в нашем доме и предпосылок не было. Не смею утверждать, что родители совсем не проговаривались при мне о моей (будто бы) удивительности. Увы! Делали эту ошибку и они! (Хотя и ошибка-то была не в их духе.) Да! Иногда они хвалили меня как дитё недюжинное, но этому утверждению не было нигде подтверждения. Дома сестра своими насмешками в случае чего быстро посбивала бы с меня спесь. А улица казалась даже и просто враждебной. Так каким же образом в столь неблагоприятных условиях (неблагоприятных не только для «спеси», но и для простого самоутверждения) меня всё же успел найти и настигнуть МОЙ СТИХ? – ещё и обозначившийся как мой девиз? Не от того ли так произошло, что эти стихи – буквально линия в линию! – совпали тогда с моими личными обстоятельствами?
Где гнутся над омутом лозы,
Где летнее солнце печёт,
Летают и пляшут стрекозы,
Весёлый ведут хоровод.
Дитя, подойди к нам поближе,
Тебя мы научим летать!..
А надо сказать, тогда, в начале жизни, в Детском саду санатория «Мускатово» я считалась выдающейся танцовщицей. Среди взрослых, включая даже и не очень ко мне расположенных, не было ни малейших разногласий насчёт того, что я этой роли заслуживаю. Кажется, я и вправду танцевала сносно. Поэтому в Детсаду, находившемся в том же самом доме, что и клуб санатория, мне шили даже специальные платья для сцены.
По режиссуре танцев другие девочки должны были водить вокруг меня хоровод. И одним из важнейших наших представлений как раз было: «Где гнутся над омутом л озы…».
Я не помню эти стихи напечатанными типографски или как-то иначе; не вспомню их как литературу. Они стали известны мне сразу же в виде ПЕСНИ. А песня – сразу же в виде ТАНЦА. А танец танцевать предстояло – мне! Сразу же. В качестве примы. Не это ли тройное совпадение и позволило мне потом ещё долго-долго рассматривать «Над омутом лозы» почти как личную собственность? Или… или было в них даже ещё что-то? Связавшее меня с ними более таинственными узами?
Начиналась музыка. «Дитя, подойди…» И Дитя (то бишь я) принималось выделывать разные фигуры, которые придумывало само. А другие девочки, Стрекозы то есть, подбежав, окружали Дитя, заключали в свой круг. Временно замерев (как сейчас помню, с пальцем у рта!), стояла я в центре круга, простодушно созерцая Стрекоз, а те, одновременно протянув ко мне руки ладонями вверх и придав пальцам своим одновременно подманивающее движение, пели:
Дитя, подойди, подойди же,
Пока не проснулася мать!
Всё как будто бы ясно: Стрекозы хотят научить летать некое Дитя. (Быть может, я и ВСЕГДА была у них на примете? Ещё до всех времён? А теперь это только лишний раз проявляется?) Но почему всё-таки мать подзываемого ребёнка должна в это время спать? Почему она не должна знать ничего о СЧАСТЬЕ, выпавшем на долю её чада? Разве, пока она спит, Дитя не друзей встретило? Разве учить летать – значит учить плохому? Такому, что следует скрывать от своих родителей? Чтобы не нагорело? И… и почему я никогда: ни тогда, ни после – не спрашивала себя об этом? Впрочем, странное на первый взгляд невнимание моё к названному месту в стихах имело своё объяснение…
Первых в своей жизни стрекоз (не Стрекоз-девочек, а настоящих летуний) увидела я ещё в Звенигороде. Мне потом вспоминалось так, что я встретила их даже множество на той площадке-лужайке перед домом, куда мать обычно отсылала нас, детей, всякий раз, когда собиралась вздремнуть по дневному времени. «Гуляйте, играйтесь», – говорила она.
Получив полную свободу, но томясь, но скучая самим ПРЕДСТАВЛЕНИЕМ, что ДНЁМ спать возможно (мастерство сложное и нам непонятное!), мы с сестрой прогуливаемся, играем, но… как-то без энтузиазма. Стараясь не шуметь даже на улице, мы ничего не обсуждаем и никого не судим. Но, не будь мы сознательно и подсознательно врагами и ненавистницами этого нелепого «мертвого часа», нам и странствовать веселей было бы, и лучше клеились бы наши игры! К той скуке сознания, что мы теперь как бы снова одни на свете – чуть только не сироты в безмерной, бесприютной и обессмысленной Вселенной! – (разве мы не сиротеем немножко, когда другие спят?), примешивалось, признаться, ещё и опасение за скорое будущее: а вдруг, проснувшись, мама заругается?
С какой стати? Да ни с какой. Просто после дневного (именно дневного) сна у мамы почти обязательно портилось настроение. И попасть нам тогда могло за что угодно! И за то, что вбежали «внезапно, как ненормальные» за мячом или скакалкой – чуть не разбудили её. И за прежние прегрешения… И даже вообще ни за что! Поэтому кабы во время потери ею законного бодрствования мы научились летать, то были бы… да нет: не то чтобы «жестоко выпороты», а всё же как-либо за этот шаг наказаны. Не потому, что летать – плохо. И не потому, что хорошо. А просто потому, что научились. И… вот тут-то мне ни в коем случае не хотелось бы напроситься на превратное толкование!
Мама НИКОГДА и НИ В КОЕМ РАЗЕ не ратовала за невежество. Никогда не выступала против наук в любом их виде, а совсем наоборот. Столь же чудовищной несправедливостью явилось бы утверждение, что она была якобы злою! Никак нет, сэр! Скорее, это мы с сестрой были слишком чувствительны. А идея взлёта, а принцип крыла? Разве могли они быть чужды маме, как поэту, автору стихов, и каких! Всю свою жизнь мать высоко ценила и жалела всяких там мотыльков и велела нам сразу отпускать их, если поймали, «а то – от пальцев – у них пыльца с крыльев стирается!» Старательно по краям стихов (пером и цветным карандашом) рисовала она стрекоз – голубых, прекрасных! Не кто иной, а именно мать показала мне первую в моей биографии стрекозу и объяснила, кто это. Всё так. Но… только ведь это было наверняка не после ДНЕВНОГО СНА!
И вот, маясь присутствием в нашем доме возмутительного дневного Морфея и в конце концов не выдержав этого неестественного положения (и моего общества в придачу!), сестра убегала к подругам, а я оставалась играть на площадке одна. С кем же было играть, как не с теми же бабочками, жуками, стрекозами? И я то бродила праздно, то бегала за ними, делая вид, что ловлю. (Что если и они как-то ЗАПОМИНАЛИ меня в это время?) Лишь с отъездом семьи из Звенигорода были прерваны все эти мои светские знакомства и высокие общественные связи…
Почему я не удивилась, встретив Стрекоз и на новом месте – хотя бы и в новом обличии – воспитанниц Детского сада? Почему не насторожилась, заметив, что меня и ЗДЕСЬ отсылают с ними играть? Как если бы и не обрывалась та наша звенигородская таинственная взаимопротекция! А что, я теперь всегда и непременно обязана буду встревать во всякое новое стрекозиное начинание? Как вообще поняли, что я тут замешана? Не могли же власти Детсада и санатория списаться тут без меня (Почтой духов?) с моими звенигородскими знакомыми (с этими феями воздуха в больших голубых пилотских очках), чтобы у них обо мне проведать! Да. Царство Стрекоз всё ещё оставалось для меня чисто звенигородской приметой. И недавним прошлым. И сугубо внутренним делом. Так как же это произошло, что о нём и здесь, на новом месте, знают?
Опешил – значит не сам спешился, а с лошади упал. Ошеломлён – значит шлем с головы сбили. Но я, как сейчас помню, и с коня не слетала, и шлема не теряла. Удивления не было. Это, признаться, моё уже ТЕПЕРЕШНЕЕ удивление. И вопросов не было. Это ТЕПЕРЕШНИЕ вопросы. А было, как ни странно, убеждение, что всё идёт правильно. Так, как следует быть по судьбе.
Забот, разумеется, прибавлялось. Теперь на моих, так сказать, руках находилось уже не одно, а целых два воздухоплавательных сообщества. И как же далеко отстояли они друг от друга – эти два стрекозиных стана: эфирный – звенигородский и полуэфирный – мускатовский! Далеко и по времени (в детстве всегда и так непомерно растянутому), и по расстоянию, которое отделяло девочек-Стрекоз «Мускатова» от натуральных, виденных там, на территории Саввы Сторожевского! (Натуральные-то водились, конечно, и здесь, на новом месте. Но ТЕ – были ведь первыми…)
Так как же быть? Держать (мысленно) тех и этих врозь – это так неудобно! Так как же (ради общего блага и общего танца обеих летучих организаций), как не поступиться всеми временами и пространствами? Как тут не придвинуть одно к другому? И вот я, заправская монтажница (которая и в стихах своих будет потом сводить воедино саморазличные места и времена), соединяю в начинающем воображении своем ТО время и ЭТО. ТУ местность и ЭТУ. ТЕХ стрекоз и ЭТИХ Стрекоз. («Мускатово» пишем, Звенигород – в уме.) Быть может, впервые в жизни (и притом совершенно бессознательно) применяю я этот приём…
«Собственной смеялся затее.
Может быть, немножко некстати,
Как смеются все чудодеи
Ночью и на бурном закате».
Оле Лукойе.
Рисунок Новеллы Матвеевой. 1945 г.
Ой, мало в юны лета мне песен своих серебряных спел соловей с приречных кустов! Не удержала я коня беспричинной Радости – пропал мой конёк за краем хлебов… Но не забыть мне и того краткого времени, когда я ещё верила, что все стрекозы на свете: и те и эти! стрекозы-старики и стрекозы-дети – звали меня летать!
– Такое юное и уже такое дерзкое самомнение?
– Нет, мадам. Самомнение ни при чём. А что до идеи полёта – это не я; это ОНИ ПЕРВЫЕ начали! Там, далеко, над площадкой между храмом и нашим домом, они ПЕРВЫЕ выстраивались передо мной в воздухе – для ответственных переговоров – в одну неровно трепещущую линию… (так, по крайней мере, продолжало мне твердо грезиться, хотя, наверное, на такую шеренгу их там всё-таки не хватило бы!) и звали, уже ТОГДА – ПЕРВЫЕ ЗВАЛИ: «Подойди! Подойди!..»
Во всё это тем проще было поверить и тем невозможнее не поверить, что Действительность превосходила Мечту. Судите сами! Наряду с дерзкой выдумкой, с «дичью», разве нет здесь и невыдуманных совпадений? Давно ли эти знатные дамы, умеющие летать, принимали меня у себя на звенигородской земле? И вот я снова у них! У их слегка сварьированных мускатовских двойников! Я в центре их круга. У меня особенная (как для приёма) одежда. У меня (как по условию!) один с ними танец и одна с ними песня! В ней записана, конечно, моя судьба… ах да! – с точки зрения реальности это-то снова не факт? Но… но разве танец, когда я в него вступлю, не оторвёт меня и вправду немножечко от земли?!
Если же скажут, что все эти совпадения так себе… не с жизнью… и не по шву… и слабо документированные… и, словом, некачественные, бракованные всё совпадения, то я скажу вам, я отвечу: есть в запасе ещё одно… Только одно, зато настоящее! Можно сказать, заслуженное, без страха и упрёка, всем совпадениям совпадение! Есть чем прожить (а дуновенью – с чем унестись за окоём)!.. То есть? То есть не забыть бы тут важную толстовскую строчку, посвящённую СПЯЩЕЙ МАТЕРИ. Спящей ДНЁМ или утром! (Ночью ведь не бывает стрекоз!) Каковое совпадение с жизнью и убеждало меня лучше всего остального, что песня о лозах – это, собственно, песня О НАС, о нашей семье… ЭТО ведь НАША мама, именно она обычно днём спит. А перед тем отпускает нас поиграть со стрекозами…
Играть можно, летать нельзя, смутно подсказывали стихи. Можно и полетать, пока она спит, подстрекали стрекозы стиха. Не то я не убегала бы к ним с понятием некоторого запрета в душе, как мальчишка к индейцам! И как я ни минуты не сомневалась, что я-то и есть то песенное Дитя, так не сомневалась я и в том, что это ЕЁ, конкретно – Надежду Тимофеевну Матвееву (в девичестве Малькову) ни за что не надо будить. А надо спешить бежать, спешить играть, а главное, «пока не проснулася», поскорее учиться летать у этих глазастых на их индейской территории… Вот я и убегаю к ним туда. И для меня, значит, нет вопроса: «Почему это нужно мне?» Но я никогда не спросила себя: «Почему это нужно стрекозам?»
2
Под нами трепещут былинки,
Нам так хорошо и тепло, —
продолжали между тем детские голоса, —
У нас бирюзовые спинки,
А крылышки точно стекло.
Девочкам так явно нравилась их роль подзывающих, что вряд ли они задумывались о некоторой, быть может, служебности этой роли по отношению к подзываемой. Когда задумываться? Надо петь, танцевать – это так увлекательно! Не задумывалась и я, отчего я в центре: для меня это было естественно – ведь же и на других танцах (например с обручами) я всегда была прима. Страшиться же какой-то ревности со стороны Стрекоз, их недовольства социальным неравенством в условиях танца тоже вроде не было оснований. Для этого у меня у самой была слишком подчиненная (по-своему) роль; подчиненная ИМ ЖЕ. Какая-то странная: сразу и первая и последняя. С одной стороны, моё место – самая середина, и всё роится вокруг меня. А с другой – я одна в этом действе не пела, одна некое время простаивала (я уже только к финалу опять примешаюсь к танцующим); одна не умела ЛЕТАТЬ. Мне одной было смиренно воспринимать преподаваемую мне науку, когда другие, считалось, уже знали её. Так что никто здесь не был общественно ущемлён. Я тоже. Мне и в мысль бы не пришло, что учиться летать – унизительно: наоборот – это так чудесно! Единственная ученица шести летучих учительниц, я условность искусства воспринимала так серьёзно, как если бы над всеми нами уже веяли крылья Предназначения и как если бы я уже знала – своё!
И танец продолжался, и музыка звучала, и девочки всё манили к себе Дитя; подбегали и манили вблизи; отбегали и манили издалека, и снова сдвигали круг: «Дитя, подойди же!..». Но оно к ним не шло, потому что основные слова ещё не были спеты.
3
Мы песенок знаем так много,
Мы так тебя любим давно…
Смотри, какой берег отлогий,
Какое песчаное дно.
И это была чистая правда. Я сама видела: у нашей речки Вори – с этим её сырым и свежим, вечно праздничным запахом тины – действительно берег отлогий. И там в самом деле светлое песчаное дно! С некоторыми камушками, начинающимися ещё на суше… И с поразительно точными по рисунку лодочками речных раковин, полузарывшихся в песок – сначала на суше, потом тоже и под водой… И так занимательно просвечивающими оттуда – из-под зеленоватых неторопливых водяных колебаний. Обычно я собирала их (сначала сухие которые), вытряхивала из них песок (так, находившись по берегу, вытряхиваешь песок из собственного башмака) и выуживала их затем из воды, хотя там они упирались в дно (а кроме того, я сильно боялась пиявок).
И вот – на мыслях моих о той мускатовской речке (от Детсада, правда, не видной); на самом-самом её дуновении; на сигнальных для меня словах «песчаное дно» я, подобно всем уважающим себя земноводным, наконец обретаю крылья! Кто меня звал? Я здесь! Вот и научили меня летать! И я снимаюсь обрадованно с места, словно и впрямь отрываясь от земли… Хоровод расступается, уступает и мне местечко среди Стрекоз. Торжественное посвящение меня в Стрекозы свершилось… Я теперь уже не Дитя – я теперь как все! И я делаюсь необыкновенной, как все, и танцую – летаю вместе со всеми…