Текст книги "Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е"
Автор книги: Нина Катерли
Соавторы: Сергей Носов,Сергей Коровин,Игорь Адамацкий,Василий Аксёнов,Николай Исаев,Борис Дышленко,Сергей Федоров
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
– Есть – и на здоровье! – кричал Моисей. – Не нуждаетесь, и прекрасно! Мне вашего не надо, я пенсию имею за работу! Всем, чем обеспечен!
Внезапно он выхватил у Розы Львовны сумочку, открыл ее, высыпал туда деньги, повернулся и чуть ли не бегом направился к воротам. Роза Львовна, вконец растерянная, нерешительно пошла за ним. У ворот он замедлил шаг, видно, запыхался, но продолжал уходить, не оборачиваясь.
Так они и двигались к Сенной площади друг за другом. Роза Львовна в каких-нибудь десяти шагах видела впереди старческую спину, сутулые узкие плечи, обтянутые старым пальто, желтую сетку с какими-то кульками – откуда он ее вытащил? В кармане была, наверное, так.
Моисей не оглядывался.
Они миновали рыбный магазин, перешли Московский проспект, теперь Роза Львовна почти догнала его. Куда он? К метро, конечно. На вокзал лучше всего – на метро.
Вот и состоялось их последнее свидание…
– Моисей! – крикнула Роза Львовна, – Моисей, постой!
Крик ее неожиданно пресекся, густой зеленоватый туман застлал глаза, ноги ослабели…
– Что с вами, мамаша? – участливо спросил молодой голос, и Роза Львовна почувствовала, что ее крепко взяли под руку. – Вам плохо?
– Ничего… остановите его… гражданина, – еле выдохнула она, пытаясь поднять руку, – вон тот, пожилой, с сеткой…
– Нету там никого, мамаша, вам почудилось. Вы не нервничайте. Можете стоять?
– Я стою. Все уже проходит. Прошло. Спасибо.
Зеленая мгла рассеялась, и Роза Львовна увидела рядом встревоженное лицо в очках. Совсем мальчик, студент наверное.
– Все прошло, вы идите, молодой человек, спасибо вам, я сама.
Она освободила руку и шагнула вперед. Моисей исчез. Народу поблизости было немного, она внимательно вгляделась – нету. У входа в метро нет, и на трамвайной остановке, и у магазина. У Розы Львовны зоркие глаза, очков не носит, не могла она ошибиться. Моисей Кац пропал, как провалился.
В последний раз Роза Львовна медленно и тщательно оглядела Сенную площадь. Что ж… Нет так нет. Сорок лет не было – и опять нету. Значит, так оно и правильно, что ни делается – все к лучшему. Роза Львовна крепко прижала к себе сумочку и пошла на остановку.
VIII
Наконец-то подошла очередь поговорить о Семеновых. А то уж так, по правде сказать, надоели все эти драмы и трагедии, пьяная Антонина с распухшим глазом и синяками по всему телу, заплаканная Роза Львовна, молчаливый и похудевший Лазарь. Да что их всех перечислять, бумаги не хватит, а мы с вами – тоже люди, у нас и дома хватает неприятностей, и на работе, а тут еще – видали? – сел человек раз в жизни в свободное от дел, хозяйства и телевизора время почитать книжку – и опять ужасы, разводы, слезы, треугольники какие-то… И все герои, как один, или сволочи, или вовсе – моральные уроды. Как будто нет вокруг здоровых, веселых, румяных людей, спортсменов, как будто никто не едет на БАМ и КамАЗ, будто не ходит по нашему городу умная интеллигенция с портфелями, мольбертами и творческими замыслами… И погода – всегда плохая. И в магазинах – очереди.
Все. Передых. Расслабились.
Мы у Семеновых. Семья у них крепкая, дружная, здоровье отличное, и это не случайное везение, просто никто не пьет и не валяется по диванам с книгами, а все работают, так что болеть и ныть тут некогда. В комнате тепло и чисто, все блестит – от пола, покрытого лаком, до мебели и окон. Сын – отличник английской школы, председатель совета отряда; глава семьи Семенов – передовик производства, портрет его висит во дворе завода. Не фотокарточка какая-нибудь, а настоящий портрет, нарисованный настоящим художником. И характеры у всех спокойные и уживчивые, с соседями никогда никаких ссор. Вот Тютины, старики уже, Марья Сидоровна, когда ее уборка, бывает, и пыль в коридоре в углу оставит, и плиту плохо моет. Но разве ей когда слово сказали? Ни разу. Наоборот, всегда: Марья Сидоровна, я – в молочный, вам кефиру взять?
Счастливые люди редко бывают злыми, это известный, проверенный факт, а Семеновы со всех точек зрения имеют право называться счастливыми людьми.
Вот только что такое счастье?
Один не очень уважаемый человек говорил, что счастье, мол, это максимальное соответствие действительного желаемому. Если отбросить наши с ним личные счеты, то, может быть, он и прав? Все дело в том, что для кого – желаемое. Какая цель? А если не дубленка, а коммунизм?
Но, с другой стороны, есть мнение, что цель – ничто, а движение – все, и это уже не кто попало придумал, а какой-то классик, чуть ли не теоретик перманентной революции.
Есть еще люди, которые утверждают, что счастье – это когда нет неприятностей. Что-то в этом есть, и как-то, лежа бесплатно в больнице «25 Октября»… Ладно. А вот счастье Семеновых как раз заключается в том, что они не ищут этому состоянию никаких определений или – себе оправданий: почему, дескать, нам хорошо, когда другому, той же Розе Львовне, плохо. Вообще они не занимаются решением проблем, а просто живут. На вопросы знают ответы, знают, чего хотят и что надо сделать, чтобы их мечты стали явью. И делают дело, а не ждут, когда придет дядя или детский волшебник Хоттабыч. Поэтому я считаю, что если уж где и отдохнуть нам с вами, так только у Семеновых, где в настоящее время хозяин, сидя за столом, ест борщ. Восемь часов утра. Семенов пришел с ночной смены, сын уже в школе – сегодня сбор металлолома, а Дуся на больничном. Вот тоже повезло, всего день была температура, а врач уже неделю не выписывает, но платят сто процентов.
Чистая клеенка. Тарелка с золотым ободком. Борщ украинский с чесноком и сметаной. Свет еще горит – темно на улице.
– На Пасху буду две смены работать, в ночь и в день, – говорит Семенов, откусывая хлеб.
– Чего?
– Мастер сказал: двойной средний и к майским премию выпишет. А может, и живыми деньгами. Четвертной. Никто не хочет выходить, все верующими заделались.
– Еще не скоро Пасха…
– Доживем. Парню, если перейдет с пятерками, велосипед надо покупать, обещались… Ты небось тоже пойдешь куличи святить?
– Пойду. А что, мы не люди?
– Верующая, значит?
– Ладно тебе.
– Если богомольная, то где твоя икона?
– С ума сошел! Сын же у нас. Пионер! Ребята из класса придут, потом Майе Сергеевне скажут – у ихнего председателя дома религиозная пропаганда.
– Ишь ты, «пропаганда»! Пошутил я. И куда их нам, эти иконы, всю комнату портить. Только тогда скажи другое: как вам Христос велел? «Не воруй»?
– Не укради.
– А из чего ты пододеяльник вчера строчила?
– Ой, да отвяжись ты с глупостями!
– Нет, а все же: купила бязь на свои или все-таки с завода приволокла?
– Это не воровство. Воровство – это если у людей, а я со склада. Там этой бязи знаешь сколько валяется? Девятый год работаю, все валяется, скоро в утиль спишут. Не я возьму, другие в два раза больше утащат. Не обеднеет твое государство, все берут – ничего. Хоть ваш начальник цеха, а хоть и замдиректора.
– По-твоему, честно?
– А на улице если нашел, поднять – честно? Да хватит тебе болтать лишь бы что! Не на собрании. Доедай и ложись, я уж постелилась. Разговорился тут, депутат!
– Дуська, не нервничай, я так. Тебя дразню. Борщ вкусный, будь здоров! Хорошо, когда жена дома.
– Ясное дело, гулять – не работать! Ой, чуть не забыла! Эти-то в Израиль собрались.
– Кто?!
– Лазаря жена с Петуховым, ну, с начальником-то. Чего делаешь квадратные глаза? К Петухову она ушла, уезжают в Израиль.
– Ну?!
– Вот и «ну». Татьяна в нервную больницу попала.
– Ну, дают. Не ожидал от Петухова. Все было: машина казенная, по заграницам бесплатно ездил. У кого все есть, всегда мало.
– Я вот думаю, а может, он еврей? Похож.
– Ладно, Евдокия, я спать пошел. Хрен с ними со всеми, нас, слава богу, не касается, я с этим Петуховым и знаком, считай, не был – «здрасьте – до свиданья».
И верно, прав Семенов, не касается. И пусть он спит, слесарь шестого разряда, золотые руки, ударник труда. Он не после гулянки спит, а после смены.
А мы посидим еще немного около батареи парового отопления, неделю назад выкрашенной масляной краской в голубой цвет. Молча посидим, чтоб не мешать, только отодвинем жесткую, накрахмаленную занавеску и увидим, что за окном среди темного осевшего снега раскинули ветки мокрые деревья.
Тает, со вчерашнего дня тает, с крыш вода течет, и капли стучат по железному карнизу.
Глава третья. ПРАЗДНИК
I
Если в первомайский день посмотреть с вертолета, праздничная площадь похожа на лохань, в которой стирают белье. Колышется, плывет многоцветная пена, лопаются в воздухе пузыри воздушных шаров, ручьями стекает в улицы толпа, устало опустив свернутые, отслужившие знамена и тяжелые портреты.
Если же посмотреть с вертолета на Марсово поле – это тоже очень внушительное зрелище: точно факелы, поднялись над ним обернутые красными полотнищами фонари, расставленные какими-то особыми геометрическими фигурами, только с высоты различимыми и понятными. А в самом центре днем и ночью вечным пламенем полыхает желтый костер.
Красные флаги хлопочут на ветру вдоль решетки Кировского моста, красные флаги свисают со стен домов, красные флаги в руках тысяч людей, заполнивших в это праздничное утро улицы, набережные, переулки и скверы. Красные улицы, красные набережные, красные переулки и скверы. Красный город, если смотреть с вертолета.
И красные повязки на рукавах румяных дружинников, спорящих с женщиной в несвежем белом халате около белой машины с красным крестом во лбу.
– Проезд закрыт. Прохода нет, нельзя здесь, – устало повторяет и повторяет один из дружинников, главный; не в первый раз произносит он эти слова, и давно бы надо гаркнуть, но он говорит так тихо только потому, что – воспитанный человек, не может грубить пожилой женщине, да и неохота портить настроение в такой день. Но, наверное, тоже не в первый, похоже, в десятый раз твердит свое бестолковая и настырная докторша, талдычит охрипшим сломанным голосом:
– Там возможен инфаркт, вы что, не слышите?! Там инфаркт, понимаете, нет?
– Проезд закрыт, – из последних сил говорит дружинник, даже и теперь не повышая голоса. – Видите, грузовики? Ваша машина просто не пройдет, что я могу сделать?
Грузовики стоят сомкнутым жестоким строем, перегородив улицу. Врачиха замолкает – дошло наконец. Секунду она бессмысленно топчется, уставившись на широкий неумолимый зад грузовика, потом мрачно лезет в свою машину и громко хлопает дверцей. Взревывает мотор, и, медленно развернувшись, «скорая» уезжает искать объезд.
А на Марсовом поле уже толпа – флаги, портреты, шары, – хлынула демонстрация.
II
Приглашение на трибуну Петру Васильевичу Тютину прислал Совет ветеранов. Помнят, черти, ценят, уважают старого солдата, опять, смотрите, – солдата, не мастера, тем более не пенсионера, а именно солдата!
Получив пригласительный билет, старик долго ходил с ним по квартире, показал жене и Дусе Семеновой, потом пошел во двор, тоже показал кое-кому, а еще позвонил на работу Анне и торжественно объявил, что берет с собой на площадь обоих внуков, Тимофея и Даниила. Дочь, однако, сказала, что долгосрочный прогноз обещал холодную погоду и осадки, а мальчики оба кашляют, пусть лучше посидят дома. Ну что ты скажешь! Обычная женская глупость, как будто не ясно – для любого мальчишки пойти с дедом-фронтовиком на трибуну в сто раз полезнее любых горчичников с микстурами! Петр Васильевич крякнул, выгреб из кармана груду двухкопеечных и принялся названивать друзьям: поздравлял с наступающим, спрашивал, как в части здоровья, встретимся ли на День Победы, а в конце между прочим сообщал, что вот, хочешь не хочешь, а Первого мая придется идти на трибуну. Совет ветеранов требует, билет на дом принесли, так что болен – здоров, никого не касается, будь любезен явиться в 10.00 и принимать парад трудящихся, товарищ Тютин.
В день праздника с утра хлестал дождь, ползли по небу мордастые и злобные тучи, похожие на армии Антанты со старого плаката, и в груди жало, в силу чего Петр Васильевич тайком от жены принял нитроглицерин.
Марья Сидоровна несколько раз с тревогой поглядывала на мужа, но сказать ему, чтоб остался дома, не смела, да и правильно: что без толку раздражать старика?
До Дворцовой Тютин добрался быстро и хорошо, дождь как раз попритих, по звенящим от репродукторов улицам бежали опаздывающие на демонстрацию, многие, конечно, уже хвативши, нехорошо вообще-то – с утра, да у кого язык повернется осудить – такой день! Еще во дворе Петр Васильевич столкнулся с Анатолием. Тот был в сбитой на затылок кожаной шляпе, в расстегнутой нейлоновой куртке, с распахнутым воротом белой рубахи.
– С праздничком, Петр Василич! – рявкнул Анатолий, и на Тютина понесло сивухой.
– Тебя также, – сдержанно отозвался Петр Васильевич. Анатолий ему не нравился.
– Демонстрировать идете? – не отставал тот. – А и я тоже. Знамя до Дворцовой понесу, у нас за знамя два отгула обещали.
– Постеснялся бы ты, Анатолий! – все же не выдержал Тютин. – Кто это у вас придумал такой цинизм? Вот напишу в райком. И ты – хорош! Это же честь – нести заводское знамя!
– Не смеши человека в нерабочий день, папуля! «Честь»! Это все словечки из до нашей эры. Вы уж их забирайте с собой на заслуженный отдых, а нам давай деньгами.
Тютин больше не стал разговаривать с дураком, ушел, но настроение все-таки подпортил паршивец, и сердце опять засосало. Как у них все просто, черт его знает! Такой за целковый будет тебе крест вокруг церкви на Пасху таскать, ничем не побрезгует, лишь бы платили, беспринципность полная. Это поколение такое – горя не знали. Черт с ним, паршивая овца, хороших людей у нас намного больше.
…Что там ни говори, а приятно стоять на трибуне среди заслуженных людей, почти рядом с руководителями города, приветствовать – руку к шляпе – проходящие мимо мокрые, но все равно веселые, гулкие колонны. Демонстрация только еще вступила на площадь.
– Слава советским женщинам!
– Ур-р-а-а!
Это уж верно, слава, сколько они на своих плечах вытащили, наши бабенки, и до сих пор тащат. А вон идут – нарядные, красивые, точно не они – и у станков, и на машинах, и в поле. Нету в мире красивей наших женщин, знаю, Европу прошел, повидал. Нету!
– Слава советской науке!
…и в космосе мы первые, Саяно-Шушенскую, вон, сдаем…
– Ур-а-а-а! – ревет площадь.
Что-то в груди как будто стало тесно, как будто сердце там не помещается, жмет на ребра, подпирает под горло. Петр Васильевич вынул нитроглицерин, пальцы плохо слушались, и уже чувствовал – надо уходить, быстрее уходить, не хватало еще грохнуться тут в обморок, чтобы сказали: наприглашают на трибуну старья, а они и стоять уже не могут… И в глазах смутно… наверное, упало атмосферное давление, для гипертоников – последнее дело. Торопясь, стараясь не думать про тупую боль в груди, не думать про нее и не бояться, Тютин спустился с трибуны и пошел к выходу, к улице Халтурина.
Боль в груди, однако, не утихала, она была другой, не такой, как обычно, была незнакомой и грозной, росла. Но сейчас-то не страшно, вон уже и Марсово поле, добраться бы как-нибудь до Литейного, а там автобусы, да и машину какую-нибудь можно остановить… только бы домой, скорее бы домой… темнеет, дождь, что ли, опять собирается, воздух как мокрая вата, дышишь, дышишь, а все без толку…
Боль сделалась громадной, ослепительной. И захлестнула весь город.
На Марсовом поле веселье. Докатилась сюда исторгнутая площадью людская масса, повсюду – на скамейках, на дорожках, на газонах – обрывки расчлененной толпы. Прямо на мокрой земле, на только что продравшейся траве расстелен кумачовый плакат. Вдоль белой надписи «Мир и социализм неразделимы» – батарея пивных бутылок, две «маленькие», груда пирожков, бутерброды с сыром.
– С праздником, старики!
– Будьте здоровы!
Подняты бумажные стаканчики и сдвинуты.
– Ура, ребята. Вздрогнули.
– Глядите, дед-то как накирялся. Вон, на скамейке. Лежит как труп. Когда успел?
– Долго ли умеючи.
– Умеючи-то долго!
– Ну ты, Валера, даешь! Специалист… Не шевелится. А вдруг ему плохо?
– Ага. Сейчас. Ему-то как раз хорошо.
– Пойти поглядеть…
– Иди, иди, Галочка, протрясись, человек человеку друг, товарищ и волк.
– Гражданин! Гражданин!.. Пальто расстегнул, как будто лето. А медалей сколько, и ордена… Гражданин! Эй!.. Колька! Колька! Валерка! Ребята, надо «скорую»! Валерка!..
Ill
…Совсем уже синее, пронзительно яркое небо над Марсовым полем. Из кустов, из-за голых веток сумрачно и с обидой глядит розовощекий, нарисованный на фанере портретный лик. Косой пробор в гладких волосах, темный пиджак, звездочка на груди. И у Петра Васильевича на груди – тоже звездочка, орден Красной Звезды, приколол по случаю праздника.
Смотрит из кустов брошенный кем-то приколоченный к палке портрет. Смотрят в празднично-синее небо застывшие глаза ветерана Тютина. И уже не видят, как далеко в космической вышине пролетают над городом и лопаются радужные пузыри детских воздушных шаров.
IV
Наталья Ивановна Копейкина на демонстрацию не ходила. В семь часов утра сорвался с цепи будильник, долго радостно трещал, но иссяк. За окном лило, кричали мокрые репродукторы, и она подумала, что в праздник человеку должно быть хорошо, а это – когда живешь как хочешь. И, виновато посмотрев на поджавший губы будильник, она повернулась к стене и с головой залезла под одеяло.
Оттого что все должны вставать и тащиться куда-то по дождю, а она лежит себе в теплой постели, как королева, Наталье Ивановне сделалось совсем уютно, и она заснула под марши, несущиеся из-за окна.
В пол-одиннадцатого, открыв глаза, подумала, что хорошо, чисто, вчера полы натерла, в серванте посуда блестит. И пирог. А впереди целый день, который можно провести как хочешь. Потом вспомнила, что позавчера было письмо от сына, он здоров, работает механиком. Может, и станет еще человеком? Правда, Людмила последнее время стала редко заходить, как бы не любовь у нее, как же тогда Олег?
Не спеша Наталья Ивановна попила чаю с пирогом, оделась и пошла гулять. Потому что, сколько она себя помнила взрослой, никогда не ходила просто так, без дела, по улицам. Гуляла в садике с маленьким сыном, а как вырос, только: купить, отнести, к врачу, на родительское собрание, на работу, с работы, на работу, с работы… Эту зиму, правда, грех жаловаться, Людмила где не таскала – и в музеи, и в Музкомедию, и в Пушкин, в лицей. Но это все равно были дела для повышения культуры, тоже заботы: прийти, что положено – увидеть и запомнить, сколько положено – отбыть. Нет. Сегодня она пойдет одна, куда захочет.
– С праздником, Марья Сидоровна! Здоровья и долгих лет жизни! Петру Васильевичу тоже.
– Спасибо, Наташенька, тебя также. А Петр Васильевич на трибуну пошел рукой махать. Не слышала по радио: кончилась демонстрация?
– Еще идет. Рано ведь.
…Наверное, сегодня весь город на улицах, идут взявшись под руки по трое, а то и по пятеро… Почему так: человеку хорошо, когда можно делать что хочешь, а делать что хочешь можно, только если ты один?.. Много все же у нас одиноких женщин, и сразу их узнаешь – семейная идет и по сторонам не смотрит, а вот те, три, здоровые, на всех мужчин заглядывают, улыбки, как ненастоящие, и лица незамужние… Смешные бабы, вцепились друг в друга, как три богатыря с той картины, самая полная – Илья Муромец… Нет, все-таки обязательно надо иногда походить одной…
Мимо старухи, торгующей «раскидаями», мимо пьяненького инвалида со связкой дряблых воздушных шаров Наталья Ивановна подошла к лотку и купила себе шоколадный батончик за тридцать три копейки, с коричневой начинкой. Давно она не ела шоколада, ну как это – ни с того ни с сего взять да и купить себе шоколад?.. А народу на улице все больше, наверное, кончилась уже демонстрация.
…Господи, что это? Крик. Да страшный какой, точно кого убивают.
У входа в гастроном толпа. И, ударяясь о стены, о лица, мечется ржавый, хриплый, отчаянный женский крик. Драка.
– Чего они?
– А пьяные…
– Милицию надо, вечно их нет, когда что…
– Побежали за милицией.
Наклонив вспотевшие лбы, набычив шеи, они наступают друг на друга. Медленно, как в кино. Наталья Ивановна, конечно уж, протиснулась в первый ряд. В руках – это ж с ума сойти! – знамена. Наперевес, как ружья. Блестят на солнце медные острые наконечники, похожие на школьные перышки № 89, теперь такими не пишут, теперь авторучками…
– Стойте! Ребята, стойте!
Наталья Ивановна вцепилась в рукав одному из дерущихся, тащит:
– Брось! Слышишь? Брось! С ума сошел?
– Отойди… с-сука… сука… убью! Уй-ди!
…Батюшки! Толька! Зверюга пьяная…
– Сука!
Здорово бы Наталья Ивановна расшиблась об асфальт, да воткнулась в толпу, подхватили.
– Ах ты, гад! Ну, погоди же…
– Куда вы, женщина, обалдели?! Такой зарежет и не охнет!
– Две собаки дерутся, третья не приставай!
Вот идиот какой, еще в очках! Вцепился в рукав и не выпускает.
– Пусти! Твое какое дело? Пусти, говорю! Чего пристал, очкарик, тоже мне еще!..
– Женщина, вы что, выпили?
– А ты чего лезешь?! Сам пьяный, дурак чертов! Пусти, сволочь, как дам вот по очкам…
А Анатолий и тот, второй, поменьше, точно сигнал получили, кинулись, матерятся, целят друг в друга своими копьями.
И опять кричит от страха, визжит в толпе какая-то женщина.
Два наконечника – перышки. Два древка. Две пары побелевших от напряжения рук. Да где же эта милиция?!
А из серебристого репродуктора над головами толпы вдруг посыпался вальс. Точно летний, грибной, солнечный дождь. Зазвенел, заглушая крики, а дерущиеся все ближе друг к другу, лица все темнее, уже глаза…
– Гражданка, прекратите хулиганить! Хотите, чтобы и вас укокошили?
– Пусти, идиот!!!
– Совсем одурела, чего руки распускаешь? По очкам?! Дружинников надо! Тут баба пьяная дерется!
…Вырвавшись, выставив вперед руки с растопыренными пальцами, раздирая толпу, вслепую, по чьим-то ногам Наталья Ивановна уходит прочь. Скорее отсюда, скорее домой… домой!
А сзади музыка, рояль… И – вопль! Это уже не женщина кричит. Скорее, скорее, наступая на бумажные цветы, на мертвые комочки лопнувших шариков… скорее… только подальше от этой толпы, от того места, где, наверное, стекает на шершавый асфальт густая красная кровь.
Вечер. Зажглись над накрытыми столами, над белыми скатертями праздничные теплые огни, свет во всех окнах. С праздником!
– С праздником!
– С праздничком!
– С праздником!
– Ах, дед у нас. Вот дед, безобразник! Все собрались давно, все его ждут: и дочь, и внуки Тимофей и Даниил. А он… Отправился, не иначе, к своему дружку Самохину, встретил небось на трибуне. Ну, я ему…
– Да ладно тебе, мама, придет. Не трогай старика, пусть гуляет ветеран.
…Ярко горят разноцветные фонарики, высвечивают контуры военных кораблей.
– Линкор. Вот, самый большой – это линкор. Видишь, Славик?
– Да ты чего, папа! Не линкор, а ракетоносец, линкоров сейчас не строят.
– Дожили: яйца курицу… Слышишь, Дуся?
– Ну, это надо же, какие дети стали, больше нас разбираются!
– Лелик, ну что ты – как пришибленный? «Плечи вниз, дугою ноги и как будто стоя спит». Никакой выправки. Пошел бы куда-нибудь, к товарищам. Ведь ты же совсем еще молодой человек, а киснешь в праздник около телевизора. Надо быть мужественнее, мальчик, я вот – одна тебя растила, сколько перенесла, а духом никогда не падала. Ты, наоборот, докажи, что ты сильный…
– Хорошо, мама, сейчас я докажу. Хочешь, подниму тебя вместе со стулом?
– Все твои хохмы! Лучше подойди к окну, посмотри, какая красота.
…И верно: красота. Багровое зарево огней полыхает над городом, разливается по светлому весеннему небу.
Грохочет салют, рассыпаются над Невой ракеты.
– Ой, как здорово! Раньше я внимания не обращала. Саш, я не знаю, мы там с ума сойдем, такого второго города нет!
– Лирика, Фирочка. Салют – зрелище довольно варварское, особенно в сочетании с пьяной толпой приматов. Уверяю тебя: карнавал в Венеции ничуть не хуже.
– Я понимаю… но все же, если знаешь, что ни-ко-гда…
– …Ур-ра-а!!! – кричит набережная.
– Вот сейчас они кричат «ура», а завтра им велят кричать «бей жидов», и они, все как один…
– Саша, ты прав! Ты всегда прав, а я сентиментальная, глупая дура.
– А то еще не поздно, можешь вернуться к своему патриоту Лелику, к его маме и «Жигулям»…
– Не надо, Саша. Давай лучше посидим, вон скамеечка. Как тут мрачно, фонари в каких-то красных саванах.
– В саванах – это точно. А что же, Марсово поле – это ведь, если разобраться, кладбище.
– Ой!
– Ну что «ой»? Обыкновенный портрет. Кому-то из трудящихся было лень нести – и бросил.
Еще залп. И ракеты. И – снова залп.
– Ур-а-а-а! – несется над домами.
– Ура-а-а-а! – со звоном встречаются над столами, ударяются друг о друга рюмки, бокалы, стаканы, жестяные кружки.
Праздник. Хорошо, когда праздник. Весело людям – и слава богу. Ура.
Эпилог
Что ждет нас там, куда мы попадем, когда все наши дела здесь кончатся? Никто ни разу не дал окончательного ответа на этот вечный вопрос. Мог бы теперь в качестве очевидца ответить на него Петр Васильевич Тютин, но молчит. Не потому ли молчит, что знает такое, чего живым знать раньше времени не положено? И не потому ли, не затем ли, чтоб поставить на место тех, кому постоянно не терпится, всегда так надменно-загадочны отрешенные лица мертвых?
Чужой и строгий лежит сложив на груди руки Петр Васильевич. Одет он в старый свой синий костюм – все-таки по его получилось, серый оказался весь в масляной краске.
Пахнут новогодним праздником венки из еловых веток, пахнут летом, сырым тенистым оврагом букетики ландышей. Похоронный автобус движется сквозь дождливый полдень, капли стекают по запотевшим изнутри стеклам, молча сидят провожающие – родственники и близкие соседи.
Фронтовики поехали в другом, обычном автобусе, и правильно поступили. Старые все люди, для каждого похороны друга – репетиция, пусть себе едут отдельно и даже разговаривают на посторонние темы, пускай, успеют еще…
Марья Сидоровна молчит, вздрагивая от толчков, на переднем сиденье. Дочь, распухшая от плача так, что и не узнать, обнимает ее за плечи, вдоль стен неудобно выпрямились Роза Львовна, Лазарь Моисеевич, Семенов – вот кто помог с организацией похорон, золотой мужик! – Дуся, Наталья Ивановна. Антонины нет, сама не своя с того дня, как забрали Анатолия, ничего не понимает, никого не слушает, бегает где-то целыми днями, говорят, нашла ему какого-то особенного адвоката. Роза Львовна ее уговаривала: таких бандитов, Тоня, надо, извините, расстреливать на месте, он же человека инвалидом сделал, а мог и убить.
Куда! Наберет продуктов – и в «Кресты», а подследственным передачи не положены, вот и тащит со слезами обратно, а назавтра – опять. Похудела, глаза как фонари, живот уже торчит – на пятом месяце, о чем только такие бабы думают! Второго хочет рожать, и снова без отца, а самой сорок с лишком. Подумала бы лучше о Валерке, мальчишка хилый, слабенький, как картофельный росток, а она убивается по этому бандюге, сына от него, видите ли, ждет.
Зато Полине, той хоть бы что. Так, говорит, паразиту и надо. Осудят, возьму развод, отмечу заразу на хрен к такой-то матери! Пьяная всегда, ему, Анатолию, самая пара.
Ехать еще далеко – по Садовой, по Стачкам, к Красненькому кладбищу, где с большим трудом – фронтовые друзья в больших чинах хлопотали – удалось добиться разрешения похоронить. В могилу к отцу, скончавшемуся сорок с лишним лет назад, положат теперь Петра Тютина, это называется «подхоранивать», но пока выколотишь нужные бумаги, все ноги сносишь.
Марья Сидоровна не плачет, отплакалась. Да еще утром дочка дала выпить какую-то таблетку, от которой все внутри задеревенело, и руки как чужие, и мысли в голове как не свои. Что-то силится вспомнить вдова Тютина, а никак не может, что-то важное, неотложное, долг будто какой.
Мелькают за дождем дома, трамваи, чужие люди едут в них, небось многие еще недовольны: что за черт, приходится в такую погоду куда-то тащиться. Не понимают, какие они счастливые, раз не пришел пока к ним день, когда и они поедут в таком вот автобусе – провожать…
Не отстает, мучает Марью Сидоровну тень какой-то мысли, треть пути проехали, а она все не вспомнит, что же это такое. Вот и Сенная площадь, автобусный вокзал, отсюда они с Петром прошлое лето ездили в Волосово… А вон метро, а была когда-то церковь… Церковь Успения Богородицы… И вдруг поплыло в глазах, разъехалось, стало мутным, грязно-зеленым, черным…
…Да где ж это она? Так спокойно, тихо, не хочу просыпаться, не трогайте, что они будят, трясут за плечо?..
Не хотелось Марье Сидоровне возвращаться, остаться бы там – в темноте и покое, где нет похоронного автобуса, нет тяжелого запаха вянущих ландышей, нет гроба… а это ведь вовсе не он лежит, не он, вчера кричала, звала, по всякому упрашивала – не отозвался.
…Но пришлось ей вернуться, заставили. Лили в рот какое-то лекарство, плакала дочь, говорила что-то про внуков, Наталья Ивановна растирала руки.
…Автобус остановился перед светофором.
И тут зеленая мгла совсем рассеялась, ясно стало в памяти, и Марья Сидоровна строго и громко сказала:
– Надо петь. Он велел: у гроба – чтоб песня была.
– Мамочка, успокойся, мамочка, не надо… – запричитала дочь и полезла с каким-то пузырьком.
– Молчи, – Марья Сидоровна отвела ее руку, – я не с ума сошла, я тебе говорю – он велел. И надо выполнить. Больше никогда ни о чем не попросит, сказал, чтоб была песня, военная, потому что – солдат.
– Мамочка, – опять попробовала дочь, – как же, на похоронах – и петь?!
– Дикость! – ужаснулась Дуся Семенова.
– А когда живой человек умирает – не дикость?! – закричала Марья Сидоровна.
– Ладно, – решил Семенов, – чего спорить, когда покойный сам распорядился. Какую петь?
– Солдатскую, – стояла на своем Марья Сидоровна.
Все молчали. Роза Львовна смотрела в окно, точно происходящее ее не касается, да и не знала она подходящих песен. Лазарь во время войны был маленьким, а на действительной не служил, тоже не знал. Наталья Ивановна, посматривая на вдову, выти рала слезы – пожилой человек, а до чего додумалась… Дуся только покачала головой, пожала плечами и отодвинулась к спинке сиденья.
– «Землянку», что ли? – предложил Семенов, но жена гневно взглянула на него, и он замолчал. Замолчал и виновато посмотрел на Марью Сидоровну, сперва виновато, а потом даже испуганно, потому что она опять побледнела, глаза громадные, губы трясутся.
– Марья Сидоровна, вы не волнуйтесь… а ты, Евдокия, помолчи, – решается Семенов. – Сейчас, Марья Сидоровна. Сообразим.
……………………
Письма добрые очень мне нужны,
я их выучу наизусть,
через две зимы, через две весны
отслужу, как надо, и вернусь…
Молодец Семенов, хорошо поет, ему бы в театре выступать!
…Через две, через две зимы,
через две, через две весны
отслужу, отслужу, как надо, и вернусь…