355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Катерли » Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е » Текст книги (страница 7)
Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 00:00

Текст книги "Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е"


Автор книги: Нина Катерли


Соавторы: Сергей Носов,Сергей Коровин,Игорь Адамацкий,Василий Аксёнов,Николай Исаев,Борис Дышленко,Сергей Федоров

Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)

Меня знобило. Сильно тянуло по малой нужде. Я прошелся по набережной, ища подворотню потемнее. Забрел в какой-то угрюмый двор. Примостился между кирпичной стеной и высоким бетонным основанием стальной трубы, косые распорки которой делали ее похожей на баллистическую ракету. Когда я вышел оттуда, мне в глаза бросились высокие, сумеречно освещенные окна какого-то длинного одноэтажного строения. На дверях висела табличка с крупною, плакатным пером выведенною надписью. Я подошел поближе. Сознание вернулось ко мне почти полностью, так что надпись, которую я прочитал на дверях в полутьме раннего вечера, удивила меня:

УЧАСТОК «ПАЛЕРМО»

и чуть ниже помельче:

открыто по техническим причинам.

Недоуменно рассматривал я обыкновенную казенную дверь с натеками серой масляной краски. «Открыто, – подумал я. – Значит, можно войти?» Тут же за дверью раздались голоса, она приотворилась, и ко мне на булыжный двор вышли двое, оживленно переговариваясь.

– Надо увеличить давление эзотеры, – сказал тот, что повыше, снимая с локтя нарукавники.

– Подкрутить шестигранник?

– Ну ясно, что не пентакпь! – ответил тот, что с нарукавниками, засовывая их в портфель, и расхохотался. Не переставая смеяться, он внимательно и отчужденно глядел на меня, и, рассмотрев его лицо, я заметил, что нос его, необыкновенно бугристый и толстый, переходящий в густые пакляные брови, сделан из папье-маше.

– А ты что стоишь, голубчик? – вдруг подлетел он ко мне. – Видишь – открыто? Ну и ступай! – И он с неожиданной силой взял меня за руку повыше локтя и втолкнул в помещение.

Дверь за мной затворилась; я услыхал, как щелкнул сработавший замок.

– О, да в нашем полку прибыло! – услышал я веселые голоса из глубины помещения. – Давай-давай, не стесняйся! Вольф, наливай! Штрафняка ему!

Я растерянно огляделся. Помещение на первый взгляд представляло собой нутро обыкновенной газовой кочегарки. Правда, котлы, стоявшие вдоль стены, не работали, но запальники – стальные длинные трубы, в которые по гибким резиновым шлангам поступал газ, – были укреплены наподобие факелов отверстиями вверх, и каждый из них венчался языком пламени. Таких языков было много, штук десять, их неровный, прыгающий свет с трудом разгонял темноту. Пахло горелым газом, пролитым вином, человеческим потом. Синий табачный дым плавал под потолком.

– Да ты ползи сюда, не менжуйся! – кричали мне из глубины помещения. – Здесь все свои, люба! В нашем учреждении сегодня сабантуй!

Я решил откликнуться на их зов. Преодолев небольшой лабиринт из чертежных досок, поставленных кое-как, вразнобой, я оказался у продолговатого бильярдного стола, на зеленом сукне которого в беспорядке валялись обломанные куски хлеба, колбасы, сыра, табачный пепел. Удивило меня то, что сыр был обгрызан как-то мелко: зияли ровные полукружья откусов – небольшие, не человечьи.

– А, это ты, Никеша! – обратился ко мне восседавший как бы во главе стола, заросший до глаз густою черною бородой, совершенно незнакомый мне человек. – Наслышан, наслышан… А что, иди ко мне оформителем! Не обижу… А?

Я не нашелся, что ему отвечать.

– Да что это я, – сказал бородатый, – так сразу и подступаю. Вольф, сукин ты сын! Налей гостю!

Мне поднесли граненый стакан с темной жидкостью. Где-то совсем недавно я видел такие же зазубрины на венчике стакана. Я зажмурился и, сколько мог, выпил. Излишне, может быть, говорить о том, что питье было все то же – портвейн «розовый». Да, очень крупную партию этого товара прислали в наш город из молдавских степей.

– Ну как, пошло? – спросил меня тип со старушечьим острым лицом – тот, кто мне наливал.

– Спасибо, нормально, – ответил я, преодолев легкую тошноту, и поинтересовался, по какому случаю праздник.

– О, да ничего особенного… Сороковины отмечаем… по нашему… гм… знакомцу! – осклабился остролицый. – Кстати, ты его тоже, кажется, когда-то знавал… Его зовут Дима. Ну, художник-иллюстратор, Димитрий… Уж сорок дней, как преставился…

– Что вы говорите? – весь так и вскинулся я. – Не может этого быть! Я ж его видел сегодня утром!

– Пить надо меньше! – раздался из-за спин чей-то тонкий и злобный фальцет. Я попытался взглядом разыскать наглеца, но за кругом голов и плечей ничего, кроме пляшущих неровных теней, не увидел.

Я обратился к чернобородому.

– Скажите мне, это правда? – спросил я полным отчаянья голосом.

– Увы, мой друг, мужайся, но это факт! – ответил начальник, мясистое лицо которого выразило в эту минуту чувство оскорбленного достоинства.

– На поминки попал! – с издевкой проверещал все тот же тонкий и ненавидящий голос. Я не нашелся что отвечать. Неожиданное и острое чувство горя охватило меня с такой силой, что я уронил голову на руки и разрыдался.

– Ну-ну, успокойся, не горюй, бедный Йорик! – опустил бородатый мне на спину свою тяжелую длань, и я, содрогаясь, ощутил позвоночником его твердые и длинные когти. – Ничего, дело житейское… Покойному попросту незачем было жить… Ну, а мы, как видишь, его с удовольствием поминаем. Чем бы тебя отвлечь? Хочешь посмотреть машинное помещение? Это, так сказать, средоточие нашей деятельности… Вольф, проводи!

Вольф как-то нехорошо усмехнулся, отчего его острое лицо стало на миг еще безобразнее, и поманил меня за собой. Вытерев мокрые щеки, я отправился следом. Он провел меня в темный угол котельной, к двери, над которой горела красная лампочка. Набрал нужный номер на замке с шифром и, толкнув дверь, ввел меня в машинное помещение. Сквозь мутное, запыленное окошко я первым делом глянул на улицу, где синели негустые майские сумерки, и узнал бетонное основание той самой трубы со следами своего недавнего пребывания.

– Смотри! – сказал Вольф каким-то торжественно-страшным голосом.

Я посмотрел прямо перед собой. Сквозь узкое жерло печи я увидел слепящее пламя вольтовой дуги, а когда пригляделся, заметил – там, между двух угольных электродов, вьется, шипит, пузырится и истончается в дым чахлый крысиный трупик. Дым втягивался в отверстие за электродами, которое, как я понял, ведет к трубе, только что мною виденной.

Полуослепленный на мгновение, я отвернул голову от печи и спросил в ужасе и отвращении:

– Зачем это?

– Фирма «Миазм», – ответил Вольф лаконично, но глаза его горели каким-то непонятным мне торжеством. – Участок «Палермо». Снабжаем весь город.

– Уйдем обратно, – попросил я, отворачиваясь.

– Как хочешь, – ответил Вольф лаконично, – это нетрудно.

Когда мы вернулись к пирующим, я каким-то шестым, так сказать, чувством отметил, что настроение за столом изменилось. Царило тягостное молчание. Бородатый глянул на меня строго и сумрачно. Он собственноручно налил стакан до краев и, поставив передо мною, коротко бросил:

– Пей!

– Спасибо, мне, кажется, хватит…

– Пей, тебе говорят! Ишь, невежа…

– Ну, если вы настаиваете, – ответил я, машинально озираясь по сторонам, и отпил немного.

– Он слишком много знал! – раздался все тот же издевательский голос, и я, вскинув взгляд в ту сторону, откуда он прозвучал, увидел пухлое безволосое личико, лишенное подбородка. Глаза, встретившись с моими, изобразили деланный ужас.

– Послушайте, что за наглость! – закричал я прямо в это мерзкое личико. – Кажется, всему есть предел! Я вас не знаю и знать не хочу!

– А ты кто такой, собственно, чтоб кричать на Валюнчика? – угрюмо спросил чернобородый.

– Как это «кто такой»? – опешил я. – Вы ж меня знаете! Сами в оформители звали, оклад предлагали…

– Ну, оклада я тебе, положим, не обещал, – насупился чернобородый. – А интересует меня, что ты за тип, что за птица, чтобы каркать на моего штатного сотрудника?

– Что за птица? – ответил я, усмехаясь. – В чайки собрался… Да вы меня, боюсь, не поймете…

– Ты, кажется, Йорик, того, в Гамлеты метишь… – угрюмо сказал бородатый.

– А хоть бы и так! – воскликнул я, возбуждаясь.

На меня напало какое-то необъяснимое вдохновение. Весь этот чадный день, сгущаясь, клубясь, наподобие пьяной тучи, разразился во мне ливнем жарких речений.

– Мечу! – воскликнул я. – Всю жизнь метил! Вы люди служащие (кто-то бросил вслед: «Вот именно!») и не поймете меня совсем. А живет, бродит средь вас популяция неприкаянных душ! Страшные видом, сильны они духом и провидящим зрением! Пусть они кажутся вам в лучшем случае чудаками, в худшем – подозрительными отщепенцами. Это потому, что видят они вещи в их истинном свете, а не в искусственном и наведенном! Да, нелегко нам живется. Душе хочется распрямиться и возлететь, а ее загружают свинцовыми чурками разных запретов, угроз, обязательств! Сколько сил уходит на то, чтобы вытеснить из души этот сор и хоть ненадолго сосредоточиться! Как надрывается в этом ежеминутном борении весь душевный состав! Вот и бежишь в гастроном покупать какой-нибудь гнусный «розовый», пьешь, чтоб забыться хоть на минуту!

– Или напросишься на чужие поминки! – злорадно заметил тот, кого звали Валюнчиком, и его глаза, встретившись с моими, вновь изобразили комический ужас.

– Пусть так! Напросишься. Сущая правда – пьем на халяву! Да что – пьем. Все мы – разного рода поэты, романтики и пропойцы, не то что киряем – живем и то на халяву, за чей-то ненужный и тяжкий счет. Примите, канючим, любезные, в вашу честную компанию. Так уж нам трезво, грустно и одиноко. И вы принимаете… чтоб надсмеяться или убить!

– Ну, это он, кажется, перегнул, – пробубнил Вольф себе под нос. – Тут вам поминки, а не судебное заседание…

– Фи, гадость какая! – воскликнул Валюнчик, деловито распаковывая пакетик бритвенных лезвий.

Он стал раздавать лезвия прямо в бумажках, обходя всех присутствующих, приговаривая:

– Это – тебе… это – тебе…

– Вот что, други! – сказал чернобородый, вставая и засучивая рукава. – Мы, кажется, ошиблись в этом субъекте. Думали, что он наш, а он… Одним словом, пора мочить, а?

И вдруг стул с треском вылетел у меня из-за спины, по потолку рванулись в мою сторону черные тени, и я был схвачен десятком рук и опрокинут, так что лопатки мои воткнулись в твердый бетонный пол. Я тяжело дышал, силясь вырваться. Тут, не выпуская меня, клубок разомкнулся, и я увидел, как торжественным аллюром, с бритвой в руке, ко мне вышагивает гладколицый. Он подмигнул мне заговорщически и кивнул чернобородому. Тот, своею сильною дланью схватив меня за подбородок, еще сильнее задрал его, и мое сердце затрепетало вместе с огнями газовых факелов, вставших перед меркнущими глазами.

Чудовищным усилием вырвал я ноги из чьих-то лап и пнул прямо в живот Валюнчику. Тот отлетел с тонким писком. Вдруг входная дверь затрещала, по потолку побежали сполохи от внезапного сквозняка, и я почувствовал, что свободен.

– Атас, братва! Шухер! – крикнул чей-то высокий и сиплый голос, точно петел пропел.

Я вскочил на ноги. В помещение парами, ровно и монолитно, раздвигая путаницу чертежных досок, вливались черные гибеллины. Порскнули по углам рваные тени недавних моих собутыльников.

– Ваши документы! – сказал, подойдя, их предводитель.

– Нет у меня никаких документов! – с сердцем ответил я, отряхиваясь и потирая ушибленные места.

– Что ж. Тогда пройдемте.

Предводитель накинул на свою литую бронзовую голову пепельного цвета капюшон, козырнул мне и показал в сторону выхода. Я шел впереди, они вслед за мною. Выйдя из двери первым, я вдруг быстро захлопнул ее (щелкнул сработавший замок) и бросился наутек…

Преследуемый страхом, бежал я вдоль набережной Мойки, огибая провалы перед подвальными окнами, но меня, как ни странно, никто не преследовал, как будто наваждение осталось там, за дверью котельной… Я пересек Поцелуев мост и пустился вдоль густых тополей дальше, мимо Новой Голландии. Наконец я остановился и перевел дыхание. На фоне неба тускло горели фонари. Я обернул лицо к старым пеньковым складам, и острое восхищение проникло в мою душу. Поднося к моему разгоряченному лицу ломтик тающего пространства, поражая редким совершенством пропорций, с которым были укомплектованы сочетания темных тяжелых масс, ее составляющих, к моим глазам подступила вечная и прекрасная арка. Я долго глядел на нее в знак прощания, стараясь навсегда отпечатать в душе образ предельной и пламенной земной красоты. «Здесь! – думалось мне. – Тут-то я с вами и попрощаюсь». Я напоследок взглянул вдоль набережной. Навсегда запомнились мне ломтики сухого собачьего помета под фонарем, блестевшие, как темный металл, толстые корявые кряжи тополиных стволов. Я стал быстро срывать с себя не нужную больше одежду. «Кончено! – думалось мне. – Пусть это будет страшный, но и последний грех мой». И вдруг…

Из темной подворотни выбежала девочка лет тринадцати. Ее преследовали мужчина и женщина, тучные, с трудом переваливающиеся на своих толстых лапах.

– Ненавижу! – крикнула девочка. И, птицей взлетев на гранитную стойку перил, бросилась в воду.

– Помогите! – крикнул мужчина неожиданно мелодическим тенором, подбегая к перилам и свешиваясь в сторону воды, но прыгнуть вслед не решаясь. Девочка, видимо, обо что-то там трахнулась под водой, потому что она долго не всплывала, а когда всплыла, то двигалась вяло и бессознательно, снова медленно погружаясь. Я бросился вслед за ней, но с таким расчетом, чтоб упасть в воду как можно дальше от берега, туда, где поглубже. Вынырнул я благополучно, ощущая на своем лице и губах легкую аммиачную вонь. Кусок девочкиного платья еще колыхался над водой. Я подплыл к ней и обхватил рукою ее бесчувственное тонкое тело. Плыть обратно, загребая одной рукой, было очень трудно. Я держал к далекому спуску. Наконец мы приблизились. Здесь, на спуске, собралась уже маленькая толпа. Особенно разорялась бежавшая вслед за девочкой пара: дебелые мужчина и женщина что-то кричали, размахивая руками. Как только мы подплыли, девочку вырвали из моих рук, а меня, уже вторично за вечер, схватили многочисленные цепкие пальцы.

– Ах ты, дурочка! – слышал я чей-то толстый плачущий голос.

– Меня-то пустите! – закричал я. – Я не хочу к вам обратно, будьте вы прокляты!

– Да помогите же, видите, человек не в себе! – вибрировал над моим ухом чей-то мощный убедительный бас.

– А пошли вы все на!.. – крикнул я, отбиваясь.

Но тут силы оставили меня, и я стал тихо терять сознание. Последнее, что я увидел, были стройные гармонические массивы старинной арки, восходящие надо мною в светлеющем небе майской прекрасной ночи…

Впрочем, сознание иногда ко мне возвращалось. Меня куда-то несли, где-то клали. Кто-то подходил ко мне и брал за руку. В голове работал какой-то зуммер, так что речей я не различал. Единственная фраза, которую я услышал перед тем, как погрузиться в небытие, была произнесена деловым, будничным тоном.

– Делириум тременс! – сказал мужчина, одетый в белое. – Запишите, Марья Васильевна…

……………………………………………………

Вот уже месяц, как я нахожусь в больнице. Я все-таки достиг устья Мойки: психушка, куда меня поместили, находится на пересечении ее с рекой Пряжкой, при самом впадении в расширяющуюся горловину Невы, которая здесь не Нева уже, собственно, а Финский залив, море… Нет, не подумайте, с головой у меня все в порядке – отделение наркологическое. Лечат меня принудительно от любви к алкогольным напиткам.

Чувствую я себя хорошо, спокойно так. Ну, да оно и понятно – ведь и лекарства там всякие, само собой, как сказать, ну, то есть, да, – успокаивающие душу…

Один раз только я поволновался – когда Зина перестала ко мне сюда приходить. Появилась она надо мной, как только я оклемался, что было совсем не сразу. Я ей обрадовался – она хорошая девушка, добрая, милая… да… А тут вдруг пропала и перестала совсем приходить. Я как-то томился, места себе не находил, что называется, даже, верите ли, плакал в подушку… А потом, по прошествии двух недель приблизительно, снова она пришла. Оказалось, был у ней приступ какой-то женской болезни: врачи ей сказали, что она не сможет родить. Я ее как мог успокаивал; ели мы вишни, принесенные ею с базара, сидя рядком на казенном моем шерстяном одеяле…

К Диминой матери я звонил из больницы: он умер несколькими неделями ранее – попал, что ли, под машину по пьянке. Больше ничего ни о ком не слышал, да и немудрено – город большой, всякое может в нем затеряться…

Самое мое любимое сейчас занятие – глядеть из окна. Под окном растут больничные тополя; листья деревьев уже стали летними – налились, потемнели, покрылись глянцем. Но и сквозь них видны какие-то пакгаузы, трубы, сараи, краны… И между ними – маленький кусочек восходящего, горе отлетающего пространства – то белого, то голубого, поблескивающего, несмотря на свою малость, тысячью искр при дневном сильном солнце. Это – море. Глядеть на него – и радость, и мука, ибо чудится там, за далью, какая-то светлая, неземная отчизна… Как бы попасть туда, в этот счастливый край?

1980

Нина Катерли

Треугольник Барсукова

Повесть

Посвящается М. Эфросу

Это ведь родина. Что же ты плачешь, дурак!..

Д. Бобышев

Глава первая. УЖАСНЫЕ НОВОСТИ

I

Марья Сидоровна Тютина, по обыкновению, встала в восемь, позавтракала геркулесовой кашей, вымыла посуду за собой и мужем и отправилась в угловой «низок», где накануне определенно обещали с утра давать тресковое филе.

Марья Сидоровна заранее чек выбивать не стала, а заняла очередь в отдел, чтобы сперва взвесить. Отстояв полдня, уж полчаса всяко, она оказалась наконец у прилавка, и тут эта ей сказала, что без чеков не отпускаем. Марья Сидоровна убедительно просила все же взвесить полкило для больного, потому что она здесь с утра занимала, а к кассе полно народу, но продавщица даже не стала разговаривать, взяла чек у мужчины и повернулась задом. Из очереди на Марью Сидоровну закричали, чтоб не задерживала – всем на работу, и тогда она пошла к кассе, сказала, что ей только доплатить, и выбила семьдесят копеек. Но к прилавку ее, несмотря на чек, не пропустили, потому что ее очередь уже прошла, а филе идет к концу.

Когда Марья Сидоровна сказала, что она здесь стояла, то одна заявила, что лично она никого не видела. Бывают же люди на свете! Марья Сидоровна связываться не стала, а пошла в хвост очереди и отстояла еще двадцать минут, а за три человека до нее треска кончилась.

II

Петр Васильевич Тютин, муж Марьи Сидоровны, пенсионер, любит читать газеты и общественно-политические журналы, потому что он ветеран и член партийного бюро ЖЭКа. Выходя в среду утром из дому, он взял с собой мелкие деньги в сумме, требуемой для покупки «Недели» и «Крокодила», плюс две копейки, чтобы позвонить в квартирную помощь и вызвать врача к жене, заболевшей нервным расстройством от вчерашнего. В телефонной будке Петр Васильевич частично по рассеянности, а отчасти в расстройстве бросил в щель таксофона вместо двух копеек гривенник. В поликлинике ему грубо сказали, что невропатологи на дом не ходят, а к старше шестидесяти – так уж просто смешно, хоть стой, хоть падай, а когда Петр Васильевич потом пришел к газетному ларьку, то ему, естественно, не хватило восьми копеек и пришлось остаться без «Крокодила».

Ill

Тютина Анна после окончания восьмилетки прошла по конкурсу в газотопливный техникум, где на танцах познакомилась с волосатым Андреем, сыном профессора из интеллигентной семьи. Непонятно, кстати, что это такое за интеллигенты в кавычках, если сыновья у них не могут постричься, как люди, а ходят похожие на первобытного человека.

На последнем курсе Анна с Андреем поженились, после чего он пошел учиться дальше, в Технологический институт, к папе, Анна же вынуждена была работать по распределению на абразивном заводе в три смены, чтобы содержать семью, а стипендии охломон не получал из-за успеваемости, которая, несмотря на блат, была намного ниже средней.

Родители Анны, Петр Васильевич и Марья Сидоровна, в качестве пенсионеров не могли все время помогать молодым материально, а отец Андрея оказался подлецом и, будучи профессором химии, не давал сыну ни копейки якобы из принципа – раз женился, потрудись сам себя содержать, а на самом-то деле потому, что ненавидел невестку, считая ее и ее родителей ниже себя. И, наверное, имел две семьи, как они все.

Закончив институт, Андрей при помощи отца все же устроился в аспирантуру, а Анна продолжала ломить сменным мастером термического цеха, имея к этому времени уже двух детей от трех до пяти лет.

Еще через четыре года Андрей защитил кандидатскую и стал получать двести пятьдесят рублей в месяц, у Анны же как раз в это время от недоедания и нервов открылся миокардит, и тут случайно выяснилось, что этот мерзавец встречается с другой женщиной, аферисткой и «сотрудницей отца», то есть дочерью другого богатого профессора, такого же прохиндея, как они все.

Марья Сидоровна и Петр Васильевич имели все основания обратиться к руководству, чтобы сохранить семью, но у них-то блата нигде не было, и они посчитали это ниже достоинства. Теперь Андрей живет в новой квартире на Типанова с новой бабой, похожей на селедку в шубе, оба профессора сами не свои от радости, а между прочим, кандидатского жалованья ему бы сроду не видать, если бы Анна не отдала за это всю свою молодость и здоровье.

Сама Анна, оставшись с миокардитом и двумя детьми, теперь правильно думает, что, как говорят родители, лучше вырастить детей одной, чем жить с подлецом, недалеко укатившимся от своей яблони.

IV

Антонина Бодрова, соседка Тютиных по дому, сказала своему Анатолию, что если он с ней зарегистрируется, то она пропишет его постоянно к себе на 18 метров. Анатолий на это ей возразил, что поскольку она старше его на четырнадцать лет, то он поставит свои условия, а именно что сына Антонины Валерика он кормить не собирается и считает ублюдком с еврейской кровью.

Антонина давно догадывалась, что Валерик, возможно, родился у нее от заведующего винным отделом Марка Ильича, но уверена не была, а уточнить не могла, так как Марк Ильич отбывал срок в колонии усиленного режима за растрату и дачу взятки должностному лицу.

Лично сама Антонина к Валерику ничего не имела – ребенок не виноват, хотя цвет глаз и нос ребенка намекали на его происхождение. Под давлением Анатолия Антонина пообещала устроить Валерика в круглосуточный садик, но вскоре Анатолий раздумал, согласия на это не дал и сказал, что детский дом – это его последнее слово как гражданина и патриота своей страны.

Антонина трижды обращалась в райисполком и различные комиссии по делам несовершеннолетних, но ей везде указали, что это ни на что не похоже, когда мать так поступает. Антонина сутки плакала и побила Валерика, а Анатолий велел ей поторапливаться с решением вопроса и пригрозил, что его обещала прописать дворник Полина, женщина хоть и совсем в летах, но полная и безо всякого потомства.

Тогда Антонина выпила натощак «маленькую», отвела Валерика на Московский вокзал, взяла ему детский билет в один конец – до Любани, посадила в электричку, купила эскимо и сказала, что в Любани его встретит бабушка Евдокия Григорьевна.

Мальчик поверил родному человеку, хотя и помнил, что бабушка в прошлом году умерла в Ленинграде от паралича и лежит на кладбище, где растут цветы.

Когда поезд с Валериком ушел, Антонина вернулась домой и сказала Анатолию, что можно идти в загс. Они выпили пол-литра и еще «маленькую» за все хорошее, легли на тахту и уснули в обнимку, а Валерик в это время плакал в детской комнате милиции в Любани и никак не мог вспомнить свой домашний адрес, а только говорил, что ехал к бабушке, которая закопана в земле.

К вечеру следующего дня, а это был четверг, ребенок был все же доставлен к матери сержантом линейной милиции, но Антонина, находясь в нетрезвом состоянии, заявила, что видит этого жиденка в первый и последний раз, в то время как Валерик протягивал к ней худенькие ручки и кричал: «Мама! Мама! Это же я!»

Присутствовавший при этом Анатолий плюнул на пол, обозвал Антонину сукой и ушел навсегда к дворничихе Полине на ее четырнадцать метров.

По приказу милиции Антонина вынуждена была принять Валерика. Весь дом ее осуждает, а Тютины даже с ней не здороваются, причем Марья Сидоровна при всех сказала, что, когда ребенок вырастет и поймет, он не простит.

V

Наталья Ивановна Копейкина вырастила сына одна. Являясь медсестрой, всю жизнь она работала на полторы ставки и часто брала за отпуск деньгами, чтобы у мальчика все было не хуже, чем у других детей, которые растут в благополучных семьях с отцами.

Таким образом, Наталья Ивановна себе во всем отказывала, десять лет ходила в одном пальто, и к сорока годам ей давали за пятьдесят и называли на улице «мамашей». Сына же звали Олегом, и когда он вырос, то получил образование и хорошую специальность шофера такси. Одевался Олег Копейкин всегда во все импортное, и однажды Наталья Ивановна заметила, что сын как будто стесняется матери. Например, когда она попросила Олега сходить с ней в овощной за капустой для квашения, он сказал: я и один могу сходить. А в другой раз посмотрел на ее пальтишко и говорит: «Ты в этом балахоне на чудище огородное похожа, не следишь за собой, даже люди смеются».

Наталья Ивановна, услыхав про людей, так сразу и поняла, что сына ее забрала в руки какая-нибудь. И действительно, буквально через два дня зашла соседка Тютина из восьмого номера и рассказала, что видела Олега около кинотеатра «Искра» с девицей в такой юбчонке, что ни стыда ни совести – все наружу.

Наталья Ивановна в тот же вечер строго предупредила сына, что не допустит его встречаться с женщинами легкого поведения, что или мать – или эта. Но для него, видно, мать была хуже не знаю кого, и он на ее слова закричал, что в таком случае уходит из дому, сложил свои вещи в два чемодана и рюкзак, сказал, что за проигрывателем и пластинками зайдет завтра, и ушел, а наутро явился вместе со своей прости господи и, даже не поздоровавшись, сказал, чтобы Наталья Ивановна дала согласие на размен площади, не то он подаст на принудительный раздел ордера по суду.

Наталья Ивановна заплакала и напомнила сыну, что растила его без отца, ничего не жалела, что пусть они с лахудрой сдадут ее лучше в дом хроников, а себе забирают всю комнату с обстановкой. Олег на это взял проигрыватель и пошел к дверям, а своей сказал, что с Натальей Ивановной хорошо вместе только дерьмо есть. Тогда Наталья Ивановна разнервничалась, подбежала и плюнула потаскухе прямо в намалеванные глаза, та разревелась, села у дверей на табурет и велела Олегу убираться на четыре стороны, потому что ей не нужен мужчина, у которого мать плюется и обзывается, и что кто предал мать, тот и с женой не посчитается.

Теперь эта девушка, ее зовут Людмилой, и Наталья Ивановна лежат в одной палате в больнице Коняшина. У Натальи Ивановны травма черепа, а у Людмилы сломана ключица и укус плеча.

VI

Почему-то в семнадцатой квартире на четвертом этаже, как раз над Тютиными, всегда живут нерусские жильцы. Конечно, евреи евреям рознь, есть люди, а есть, с позволения сказать… вроде Фрейдкиных, которые предали Родину, уехали за легкой наживой в государство Израиль. Говорили, что эти Фрейдкины вывезли десять килограммов чистого золота, и это вполне похоже, иначе зачем бы они потащили с собой своего облезлого кота Фоньку. Антонина Бодрова, хоть и сволочная баба, правдоподобно сказала, что кота небось полгода перед отъездом силком заставляли глотать золотые царские монеты, а потом повезли, изображая, будто они такие любители живой природы.

Черт с ними, с Фрейдкиными, зато семья Кац, которую почему-то поселили в их квартиру, очень умные и культурные люди. Особенно сам Кац, Лазарь Моисеевич, кандидат технических наук. Да и жена его Фира, зубной врач-техник, – очень приличная женщина, не говоря уж о матери, Розе Львовне, которая, после того как потеряла на войне мужа, сумела воспитать сына, получить хорошую пенсию и до сих пор работает в библиотеке.

Жизнь складывается у разных людей по-разному. Взять двух женщин – Наталья Ивановна, кажется, ничем не хуже Розы Львовны, а вот почему-то одной повезло с сыном, а про другую говорить – только расстраиваться. Видно, и правда: евреи – и сыновья, и мужья хорошие, всё – в дом.

После Фрейдкиных семье Кац пришлось вынести горы грязи и сделать дезинфекцию – клопов те в Израиль почему-то не взяли, наверное, там и своих достаточно.

А через неделю после дезинфекции Лазарь Моисеевич мыл во дворе свою машину «Жигули» и вдруг обратил внимание, что на скамейке сидит и смотрит на него оборванный и грязный старик с очень знакомой внешностью. Лазарь Моисеевич, не прекращая мыть, стал вспоминать, где же он встречал этого старика, но не вспомнил, а старик тем временем встал со скамейки, подошел к нему и спросил: «Это ваша машина?» Лазарь Моисеевич подтвердил, что да, но спросил, в чем дело. Тогда старик разрыдался, как ребенок, вытащил из кармана замызганный бессрочный паспорт и показал, что он как раз Кац Моисей Гиршевич, 1901 года рождения, по национальности еврей, то есть родной отец Лазаря Моисеевича, якобы погибший во время войны. Правда, как потом выяснилось, «похоронки» Роза Львовна не получила, а значит, не имела никогда никакой помощи на сына. Есть такие бестолковые женщины. Лазарь всем говорил, будто еще в детстве видел письмо фронтового друга отца, где сообщалось, что рядовой Моисей Кац героически пал смертью храбрых, что буквально на глазах этого друга бесстрашного Моисея разорвало вражеским снарядом на куски и, так как вместе с ним, скорее всего, разорвало и его документы, вдове нет смысла наводить справки. Естественно, Лазарь Моисеевич всегда считал отца погибшим и только теперь, через тридцать с лишним лет, вдруг узнает: оказывается, Моисей жив и здоров и вспомнил, что у него есть сын, как две капли, кстати сказать, на него похожий. Старик собрался было броситься Лазарю на шею, но тот аккуратно отстранил его и отвернулся, хотя надо было не отворачиваться, а задать вопрос: «А где вы были, так называемый папа, когда мы с матерью сидели в Горьком, в эвакуации, в качестве семьи без вести пропавшего? И где вы были потом, когда мать выбивалась из сил, чтобы дать мне высшее образование? А теперь, когда я стал человеком, вы являетесь и протягиваете мне документ. Вы мне не отец, я вам – не сын, и, кроме матери, у меня нет и не будет никаких родителей».

И хотя Лазарь по бесхарактерности ничего этого старику, к сожалению, не сказал, тот все равно зарыдал еще громче и попросил, раз уж так получилось, дать ему три рубля на дорогу не то в Шапки, не то в Тосно, где он живет с детьми от второго брака, а у них зимой снегу не выпросишь. Лазарь Моисеевич дал ему два рубля, хотя по роже старика было ясно, что он тут же их пропьет, и намекнул забыть дорогу к этому дому и не травмировать мать.

И действительно, хотя сам он матери ни слова не сказал, Марья Сидоровна Тютина, которая слышала весь разговор, стоя с помойным ведром возле бака, на другой же день все сообщила Розе Львовне, слово в слово, вследствие чего Роза Львовна слегла, но теперь уже поправляется. Петр Васильевич выругал жену: зачем сказала. А та ответила: как это «зачем»? А чтоб знала…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю