355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Катерли » Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е » Текст книги (страница 1)
Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 00:00

Текст книги "Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е"


Автор книги: Нина Катерли


Соавторы: Сергей Носов,Сергей Коровин,Игорь Адамацкий,Василий Аксёнов,Николай Исаев,Борис Дышленко,Сергей Федоров

Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 29 страниц)

Annotation

Последняя книга из трех под общим названием «Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период)». Произведения, составляющие сборник, были написаны и напечатаны в сам– и тамиздате еще до перестройки, упреждая поток разоблачительной публицистики конца 1980-х. Их герои воспринимают проблемы бытия не сквозь призму идеологических предписаний, а в достоверности личного эмоционального опыта.

Автор концепции издания – Б. И. Иванов.

Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е

Игорь Адамацкий

Евгений Звягин

Нина Катерли

Глава первая. УЖАСНЫЕ НОВОСТИ

Глава вторая. ТРЕУГОЛЬНИК БАРСУКОВА

Глава третья. ПРАЗДНИК

Эпилог

Сергей Федоров

Куда идем мы с Пятачком…

Формалистика казуса

Наказание

Капитуляция

Боец

Далеко до снега

Василий Аксенов

Борис Дышленко

Сергей Носов

Николай Исаев

Валерий Холоденко

Часть 1

Часть 2

Сергей Коровин

Аркадий Бартов

Из цикла «Мухиниада»

Несколько историй, случившихся с Мухиным во время тушения пожаров

Некоторые встречи Мухина с неизвестными ему людьми

Кое-что об отношениях Мухина с женщинами

Кое-какие сведения о поведении Мухина на воде

Некоторые встречи Мухина с людьми, ему не известными, но, возможно, имеющими преступные намерения

Несколько слов о людях в белых халатах

Чуть-чуть о поведении Мухина в дороге

Частичное описание детства Мухина

Виктор Кривулин

Владимир Шинкарев

Часть первая

Часть вторая

Часть третья. МИТЬКИ И КУЛЬТУРА

Часть четвертая

Часть пятая. ЭТИКА МИТЬКОВ

Борис Иванов

Об авторах

notes

1

2

3

4

Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е

Игорь Адамацкий

Сокращение

ПРОЛИВНЫЕ ДОЖДИ В ДОЛИНЕ… ВЫЗВАЛИ СИЛЬНОЕ НАВОДНЕНИЕ В ГОРОДАХ… В РЕЗУЛЬТАТЕ НАВОДНЕНИЯ… ТЫСЯЧ ЧЕЛОВЕК ОСТАЛИСЬ БЕЗ КРОВА, И, ПО ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫМ ПОДСЧЕТАМ, УЩЕРБ, НАНЕСЕННЫЙ НАВОДНЕНИЕМ, ИСЧИСЛЯЕТСЯ В… МИЛЛИОНОВ…

Благостным, тихим и обновленным, как душа после покаяния, выдалось раннее утро недавнего апреля. Ночью тяжелые, сумрачные, таинственные тучи рассыпали над городом хрупкий крупитчатый снег и, угнанные ветром, открыли голое стылое небо. Городские строения не подавали признаков жизни, и люди, утомленные суетой вчерашнего дня, спали, копя остатки сил для новых подвигов во имя будущей сытости, а солнце впервые за много дней беспогодья проходило нацеленной украдкой от окраин к центру, плоско протискиваясь проходными дворами и оставляя всюду мокрые следы.

Явление солнца было исчислено загодя и по календарю намечалось полутора часами позднее, поэтому никто не заметил и не удивился, только случайно оказавшийся на улице человек, вышедший подышать по причине пьяного недуга, увидев солнце, с трудом раскрыл щель между налитыми болезнью веками, поднес к лицу наручный циферблат, затем распахнул липкий рот, сплюнул под ноги и густо выматюгался.

А солнце торжественно-упорно шествовало круглым сквером, обнажая прошлогоднюю зелено-грязную траву и проплешины черной земли.

Над сквером, где днем появлялись и осторожно играли бескровные дети, а теперь было безлюдно, дыбился «скворечник» – большой темно-кирпичный дом со множеством непонятных, как наросты на больном дереве, выступов, с пыльными окнами и уродливыми выпуклыми и вдавленными архитектурными деталями.

Дом давно подлежал сносу, – в зимние морозные ночи он весь тихо потрескивал и покачивался, будто ему надоело стоять на месте и он собирался уйти куда окна глядят, да так и не решался, потому что окна смотрели на четыре стороны света; в сильный ветер ветхая крыша изо всех сил прижималась к гнилым балкам, дрожа от страха, что ветер ее сдует; в жаркие летние дни дом слабел, оседая. Однако городские власти, занятые неотложными юбилеями, забывали о «скворечнике», или, скорее всего, полагали оставить его в назидание и поучение потомству, и дом, вопреки времени и стихиям и людской нерадивости крепился, как предрассудок, озлобленно-равнодушный к переменам, стоял насмерть, как форпост косности, основательно и надолго, как тюрьма.

Там жили: бухгалтер-вдовец, Вася с мыльного завода, водитель трамвая, сторож винного комбината, кандидат филологических наук, брат с сестрой, учительница на пенсии, закройщик ателье, неизвестный солдат, всегда отсутствующий геолог, дворник, слесарь-сантехник, жизнерадостная шлюха, продавец мороженого, библиотекарь, супружеская пара, телевизионный мастер, заикающийся корректор издательства, спортсмен-велосипедист со своей девушкой, четыре студентки-медички, рецидивист со стажем, дамский мастер, начинающий писатель с женой, тихий сумасшедший, мозольный оператор с маникюршей, массажистка с пупочной грыжей и Борис Тимофеевич с ангелом-хранителем.

В это утро все они спали, кроме отсутствующего геолога, который спал в пустыне; кроме тихого сумасшедшего, который ночью никогда не спал, а сидел в кресле и читал Большую энциклопедию, кроме спортсмена-велосипедиста, который в это время ехал с девушкой по Военно-грузинской дороге; кроме дворника, он выметал остатки снега с тротуара на дорогу; кроме сторожа, он был на дежурстве; кроме водителя трамвая, который за полчаса до этого отправился на работу; кроме начинающего писателя, он вчера уехал на семинар по проблемам воспитания подрастающего поколения; кроме рецидивиста, он не появлялся уже вторую неделю; кроме жизнерадостной шлюхи, она спала в больнице; кроме библиотекаря, она уехала к матери в деревню Г. под Кострому; кроме мозольного оператора с маникюршей, они купили курсовку в почечный санаторий; кроме слесаря-сантехника, он гулял на свадьбе у племянника; кроме токаря, он еще не вернулся с ночной смены; кроме кандидата филологических наук, он взял творческий отпуск.

Поэтому в доме было особенно тихо, когда солнце подошло к восточной стороне фасада и поползло по стене вверх, карабкаясь по уродливым архитектурным выступам, дотягиваясь до окон третьего этажа, чтобы перелиться в крохотную, но уютную квартиру Бориса Тимофеевича.

Вощеный паркет, изжелта-золотистый, предмет хозяйской любви и ухода, – вспыхнул, засверкал под солнцем, разбрасывая блики по стенам, мебели, потолку и в противоположный угол, где стоял огромный, с резными выкрутасами, масляно-тусклый платяной шкаф, на котором за почерневшим от пыли школьным глобусом дремал ангел-хранитель.

Не был он ни особенно стар, ни особенно заботлив, – что-то помнил отрывочно лет на двести назад, почти не покидал теплого угла, где проходил стояк парового отопления, – разве что в безветренную погоду рисковал появиться на улице, пристраиваясь на плечах Бориса Тимофеевича, оставляя на воротнике его пиджака мелкий пух и перхоть. Существо прозрачное, невесомое, беззлобное, ангел-хранитель не переносил трамвайной давки, бензиновой вони, пивного запаха, очередей в магазинах и громких, нахальных разговоров. Он давно мечтал удалиться в инобытие, поскольку был обречен на бездеятельность: Борис Тимофеевич не подпадал под испепеляющие страсти, улицу переходил по зеленому сигналу, никогда ни в какие свары не вступал, – поэтому и ангел-хранитель оказывался таковым по предписанию, а не по внутренней склонности и не по действительным функциям, и у него год за годом вырабатывался свой распорядок времяпрепровождения, свои привычки: он любил покой, умеренную тишину, камерную музыку, похожую на музыку в камере, любил шпионский детектив. Вечный покой утверждался основательностью старинного платяного шкафа, тепло истекало от стояка парового отопления, камерная музыка иногда стекала из квартиры сверху от учительницы на пенсии, умеренная тишина была идеалом и самого Бориса Тимофеевича, шпионские фильмы можно было смотреть и вечером, пристроившись за спиной хозяина, и особенно утром, – небрежно перекрестив уходящего Бориса Тимофеевича, тут же включить телевизор. Кроме того, ангел иногда развлекался тем, что кончиком крыла вертел глобус, задумчиво созерцая страны и континенты и размышляя о хаосе и замыслах Бога Отца. Поэтому ангелу было хорошо и спокойно, пока весеннее солнце не растеклось по золотистому паркету и не наполнило квартиру беспокойным ожиданием перемен. Ангел-хранитель осторожно вытянул невидимые конечности и расправил прозрачные крылья, нечаянно задев глобус, – тот качнулся со скрипом и уставил вниз серо-зеленое пятно Австралии.

Внизу на диване заворочался под ватным одеялом Борис Тимофеевич. В полусне он стащил с лица одеяло и потянул воздух мясистым носом: пахло разогретым воском и слабым дымом. Тогда Борис Тимофеевич с усилием проснулся, сел, опираясь руками о постель, и опустил ноги на пол. Ногам тотчас стало горячо, – пол покрывался золотистой, трескавшейся во всех направлениях коркой.

«Ну вот, – беспокойно думал он, вспоминая, как накануне вечером ползал по полу, намазывая паркет особой, заграничной, по знакомству приобретенной мастикой, – а говорили: потрясающая мастика. Надо протереть мокрой тряпкой, пока не загорелось».

Он встал, – золотистая корка на паркете потрескивала сильнее и отскакивала чешуйками, – босиком прошлепал, ничего не заметив, и в полусне, сквозь стену на кухню, вернулся со шваброй и совком и начал сметать горячую корку. Несколько раз он ходил на кухню с совком, полным желтой чешуи. Покончив с уборкой, сел на постели, крепко вытер руками лицо, сдирая остатки сна, затем задумчиво стал поглаживать пальцами жирную грудь, размышляя, какие неприятности могут еще произойти от неизвестной мастики. На темной банке, помнил он, было нарисовано ухмыляющееся солнце, одной рукой оно толкало перед собой полотер, другой – показывало за спину, где на ярко блестевшем полу торчали семь восклицательных знаков.

Ничего не придумав по этому поводу, Борис Тимофеевич собрался было улечься и подремать до семи часов, когда надо вставать, завтракать и отправляться на службу, – но почувствовал, что руки, лицо и грудь зудят, будто иссеченные крапивой.

«О господи! – безнадежно сказал себе Борис Тимофеевич. – Что же это? Неужели какое-то химическое отравление?»

Он сунул ноги в шлепанцы и засеменил в ванную. Вымыл руки, лицо, грудь теплой водой с мылом и насухо растерся. Потом на всякий случай и с тайной опаской подвоха обрызгался из баллончика пахучей аэрозолью, которой обычно опрыскивался после бритья. Зуд утих, но всему телу было жарко. Тогда Борис Тимофеевич с растущим беспокойством отыскал в буфете градусник, сунул под мышку, вернулся в постель, лег на спину, вытянулся, укрылся до подбородка одеялом и стал смотреть в потолок и ждать, вспоминая, у кого из соседей есть телефон, чтобы позвонить и вызвать врача. И не мог вспомнить, поскольку с соседями почти не общался, не считая мимолетных встреч в скверике перед домом или на лестнице.

Рядом на площадке – пятью ступеньками выше – жила учительница, старая женщина с жидкой косицей, закрученной на затылке в комок и проткнутой двумя большими шпильками.

В следующей квартире жил любитель энциклопедии, он носил сильно мятые брюки, синие, в серебристую полоску, и коричневые, с красными бликами ботинки на толстой подошве. Заглядывая в лицо Бориса Тимофеевича левым глазом – правым он следил за кончиком своего носа, – энциклопедист безо всякого предисловия спрашивал: «И что вы думаете насчет Ближнего Востока?» – и при этом начинал не то хихикать, не то всхлипывать. На что Борис Тимофеевич, пугаясь, отвечал, что последнее время как-то забыл думать насчет Ближнего, а думает все больше насчет Дальнего. На что энциклопедист, глядя еще глубже и пристальней левым глазом, скандировал со значительной интонацией: «И напрасно, молодой человек. Надо о нем думать. Пока он не сказал своего „ха-ха“».

В следующей квартире жил корректор издательства, молодой, как жених, подтянутый, как юнкер, вежливый и в импортных очках. Встреча с ним доставляла особенное мучение. Корректор вытягивался, будто сержант перед полковником, и начинал церемонию приветствия. Иногда он пытался произнести «здравствуйте», иногда, если был во вдохновении, пробовал сказать «привет» или одолеть «добрый день». Борис Тимофеевич смотрел себе под ноги, сжимал за спиной кулаки и ждал, потея и краснея, минут пять-десять. Пр-р-роклятая буква «р» ни за что не выскакивала из горла корректора, она застревала, как кость морского окуня, топорщилась, гнулась, скрипела, хрустела, но упорно оставалась в горле, так что Бориса Тимофеевича подмывало схватить корректора за нижнюю челюсть, засунуть ему палец в рот и выковырять эту жуткую букву. Помучив Бориса Тимофеевича достаточное время, корректор говорил нараспев «буэнос диас» и легким кавалерийским пиццикато, как каденция с пальцев пианиста, сбегал вниз по лестнице.

В следующей квартире жил дамский мастер, но у него тоже не было телефона, и о нем ничего нельзя было сказать, кроме того, что одевался он во все длинное и после бритья пользовался тушью, тенями, пудрой и египетскими духами.

В следующей квартире жил бухгалтер-вдовец, и хотя разводил он разноцветных рыбок, но тоже не имел телефона.

Размышляя таким образом, Борис Тимофеевич начал незаметно подремывать, пока наконец не уснул. Разбудило его методичное бряканье будильника на тумбочке у постели. Сначала Борис Тимофеевич испугался, что проспал службу, и, повернувшись посмотреть на часы, ощутил под мышкой градусник и вспомнил все странности, происшедшие утром. Ртуть в градуснике, вытесненная из капилляра страшной силой, тускло перекатывалась по шкале, однако ни зуда, ни жара Борис Тимофеевич не чувствовал, напротив, во всем теле была приятная легкость, как после купания.

«Слава богу, – подумал Борис Тимофеевич. – Значит, ничего страшного. Может, аллергическое раздражение. Надо предупредить на работе, чтобы не пользовались этой мастикой».

Он бодренько встал, поскольку жил один и в тепле, прямо в трусах пошел на кухню готовить завтрак и бриться. На завтрак, по причине желудочного несварения, обычно бывал овсяный киселек, а брился Борис Тимофеевич перед большим зеркалом, которое он устанавливал, подпирая сахарницей, чтоб зеркало не скользило.

Борису Тимофеевичу нравилось смотреть на себя в зеркало. Не то чтоб он любил свое лицо – любить его было не за что и незачем: обычное лицо сорокалетнего холостяка – вспухший кончик носа, белый, как вареная и очищенная картофелина; две бородавки на правой скуле; круглый, совсем не мужской подбородок; пегие брови, росшие неровно, так что их приходилось подстригать, как вразнобой растущие кусты; дурного цвета искусственные передние зубы, а про кожу и говорить не хочется. Нет, он не любил своего лица, он ему доверял, а это для Бориса Тимофеевича значило больше, чем любовь.

Он посмотрел на себя в зеркало – и холод липко пополз по спине. Нет, все было на месте – и бородавка, и брови. Но на Бориса Тимофеевича смотрели совсем чужие глаза, такие синие, бесконечно бездонные, что, кроме этих глаз, на лице ничего уже и не замечалось. Он закрыл лицо руками. Он вспоминал свои глаза, какими они были вчера, год назад, в детстве. Они были разные, но оба пестрые, как камешки-близнецы на морском берегу, – влажные, они блестели, сухие – были тусклы, невыразительны, глупы.

Теперь же дурацкое стекло отражало привычное пухлявое безвольное лицо и глаза – как будто кто-то иной, незнакомый, пронзительный, с которым даже и не знаешь, как обращаться, просовывал с другой стороны зеркала два прозрачных затягивающих озера.

В комнате что-то упало с громким и пустым стуком – у Бориса Тимофеевича поднялись волосы на голове, и он на дрожащих, непослушных, будто пластилиновых, ногах пошел посмотреть.

Большой глобус упал со шкафа и раскололся на неравные части. Кривая линия разлома проходила через Антарктиду, Индию и поворачивала на Европу. И Борис Тимофеевич понял, слабея, что вся его теперешняя жизнь, а может быть, и будущая судьба, расколоты надвое и не будет проку склеивать рухнувший мир и надо строить новый…

НА АЭРОДРОМЕ… ПОТЕРПЕЛ АВАРИЮ ПАССАЖИРСКИЙ ЛАЙНЕР КОМПАНИИ… ЧИСЛО ЖЕРТВ СОСТАВЛЯЕТ… ЧЕЛОВЕК…

В трамвае жила и росла давка. Бориса Тимофеевича притиснули животом к спинке сиденья. Слева прислонился к плечу высокий парень в обнимку с девицей. Сзади между ног просунули квадратный портфель с выдающимся замком, и при каждом равномерном, как волны прибоя, покачивании публики, замок с наслаждением царапал ногу. Справа кто-то для устойчивости цепко держал Бориса Тимофеевича за локоть: пальцы были крепкие и с грязными ногтями. Чтобы продвинуться от дверей, люди поднимали руки и раза три задевали Бориса Тимофеевича по затылку, отчего голова дергалась, будто он кивал в знак согласия или приветствовал знакомых. Наконец чей-то бодрый и свежий голос произнес: «Господи, вот выставил затылок! Хоть бы голову убрал куда-нибудь!» Кругом интимно засмеялись, и Борис Тимофеевич сыграл в дремоту: закрыл глаза и уронил голову на грудь.

Ему было тоскливо.

Догадка, что его прежняя жизнь, устойчивая, привычная, удобная, полетела коту под хвост, – превратилась в уверенность, что наступают какие-то неведомые ему, отважные времена и придется решать, выбирать, а этого Борис Тимофеевич боялся больше, чем почечного приступа.

Борису Тимофеевичу не приходилось принимать серьезного решения, кроме решения – брать в столовой комплексный обед или отдельные блюда, и он знал, как это мучительно неподъемно, и поэтому жизнь и люди, в ней участвующие, всегда все за него решали.

Когда мама, добрая, косенькая женщина с мягкими теплыми руками, плавным контральто певшая всю свою длинную жизнь в церковном хоре, сказала однажды: «Бобик, тебе надо идти в холодильный техникум», – Борис Тимофеевич пошел учиться на холодильщика. Когда он в первый раз сходил с девушкой в кино и почувствовал себя страшно повзрослевшим и дворовый заводила Колька Симагин сказал: «Слышь, Бобби, отвали от этой девочки», – он перестал быть влюбленным и с девушкой в кино уже не ходил. Когда в магазине ему предлагали гнилые помидоры, говоря, что других нет и не предвидится, а вот эти и есть натуральные, зрелые, – он брал гнилые. Когда, проходя мимо пивного ларька, он слышал: «Эй, мастер, дай двадцать копеек», – он давал. Когда в очереди кто-нибудь по нахалке вставал перед ним, – он никогда не возражал.

Теперь же в трамвае, сдавливаемый и терзаемый, он тоже молчал, но скорее по привычке, а не из принципа, потому что чувствовал в себе растущую силу сопротивления, хотя и не ведал, куда эту силу направить и надолго ли ее хватит.

На службу он, конечно, опоздал, но понял это не сразу – у проходной завода, вынырнув из мыслей, вдруг заметил, что не видит спешащих людей. И испугался. Потому что никогда не опаздывал, а, наоборот, всегда приходил загодя. И никогда никаких нареканий по службе, а тем более выговоров, не имел, а имел благодарности в приказе в дни красного календаря.

Стыдясь проступка, взглянул он на часы, постучал по стеклу: секундная стрелка бодро дергалась по циферблату, но часы упорно показывали пять часов восемнадцать минут, и это неприятно поразило Бориса Тимофеевича, – это был тот момент, когда он проснулся и испытал странное воздействие.

Пунцовый вошел он в двери и удивился еще более – охранник, который обыкновенно отбирал у опоздавших пропуска, чтобы доложить по начальству, на сей раз сделал вид, что ничего не заметил. Более того, охраннику, видимо, было так горестно и стыдно смотреть на Бориса Тимофеевича, что он вообще отвернулся, и Борис Тимофеевич, втянув голову в плечи и приседая, шмыгнул по-воровски в турникет.

В гардеробе заводоуправления однорукий служитель в толстом черном свитере, приняв на согнутую руку пальто Бориса Тимофеевича, выразительно подмигнул и глупо щелкнул себя по горлу корявым пальцем.

– Надравшись вчера пребывали?

– Что вы, – стыдясь, удивился Борис Тимофеевич. – Я вообще не пью.

– Бросьте побасенки, – строго сказал гардеробщик, поворачиваясь к вешалке.

Выйдя из-за вешалки, он постучал по барьеру номерком.

– Нынче не пьют кому не на что и кому не подносят.

– Да что вы! – громким шепотом произнес Борис Тимофеевич, оглядываясь, не слышит ли кто их разговора, и протягивая руку за номерком, – у меня почки!

Однорукий зло рассмеялся:

– Знаем мы ваши почки-бочки! Мы и в кафе рабатывали, так насмотревшись на вашего брата. Такой как дорвется до бормотени, так, стервец, будто клоп – пока не распухнет, не отвалится.

– Да прекратите же! – вскричал Борис Тимофеевич. – Нет у меня никакого брата в кафе! Отдайте номерок!

– Отдам, – согласился гардеробщик, – непременно отдам. Не на шею же повешу. Я тоже хочу, чтоб меня поняли. У меня, может, тоже душа горит после вчерашнего. На остановке за углом Кларка-ларешница уже бочку откупорила, а я еще здесь и не прикладывался. Все ждал, когда вы появитесь. Нехорошо! Дайте двугривенный до получки, а?

– Конечно, конечно, – заторопился Борис Тимофеевич, – что же вы сразу не сказали? Вот, пожалуйста, возьмите. Может, вам еще добавить?

– Прокурор добавит, – с холодной гордостью сказал однорукий. – Больше чем двугривенный не надо. Мы себя блюдем.

– Извините, – произнес Борис Тимофеевич как мог мягче, – это я не сразу понял, что вы в затруднительном положении. Некрасиво как-то получилось с моей стороны.

– Чего там! – великодушно согласился однорукий, постукивая монетой по барьеру. – Нам красота не с руки. Мы серые. Эт-та у вас там всякая естетика-синтетика-кибернетика. Ха-ха-ха.

Борис Тимофеевич улыбнулся, поворачиваясь уйти, но гардеробщик остановил его:

– Знаешь, почему я обманулся насчет твоей опохмелки?

– Почему же?

– Глаза. В них вся ошибка. Глаза не по лицу. Я как глянул, так и решил: ты непременно с перепоя.

– Нет. Я кефир пью. У меня желудок не того…

– Бывает. Желудок – дело сугубое, – задумчиво произнес гардеробщик, глядя в переносицу Бориса Тимофеевича. – Хочешь, продам умный совет? За гривенник.

– С удовольствием. – Борис Тимофеевич улыбнулся шутке и выложил монету.

Гардеробщик перегнулся через барьер и шепотом сказал:

– У тебя, Боренька, чистое сердце и чистые мысли, а ходишь ты украдкой. Будто тайком на земле живешь. Будто боисся, что накроют. Нехорошо, милый. Попробуй в полный рост. В полный рост живи! В открытую. Не сгибаясь. Других на испуг бери, а? Как?

– Спасибо, – серьезно сказал Борис Тимофеевич, еще раз понимая, что все с ним происходящее повязано в тугой узел сопредельных событий и судеб. – Такой совет стоит золотого червонца, да я не при деньгах. Спасибо.

Он пошел к лестнице, привычно втягивая голову и на полусогнутых ногах, но, слыша за спиной громкий шепот однорукого: «В полный рост! Выпрямись! В атаку!» – заставлял себя идти медленнее обычного, на прямых ногах. Это было трудно, зато открывало новые ощущения значимости, одинаковости с другими. Поворачивая на площадке, Борис Тимофеевич посмотрел вниз и увидел, что гардеробщик поднял в приветствии сжатый кулак, тоже в ответ пошевелил пальцами из стороны в сторону, как дипломат с трапа самолета.

Начальника отдела на месте не случилось, он заседал у директора, остальные сотрудники занимались работой: большая и грузная, со спокойным лицом инженер Вера Кирилловна заполняла ведомость; Александра Андреевна, технолог, сухопарая, прямая, читала газету; техник Лина, тощенькая и носатая, сидя перед зеркалом, трудилась над своим лицом.

Когда Борис Тимофеевич вошел в отдел, Лина повернула голову и спросила:

– Как моя польская помада?

Борис Тимофеевич внимательно посмотрел на ее широкий рот, вялые нервные губы и признался, что помада нравится, хотя, заметил он, блеклый оттенок более подходил бы к ее губам и голубым глазам. Его замечания не много значили, но тем не менее к ним прислушивались. Не потому, что он был тайным ловеласом или обладал каким-то безошибочным чутьем к наружной красоте, но, имея добрую душу и беззлобное сердце, всегда находил нужную меру в восприятии «своих» женщин, то есть всегда умел сказать что-то приятное и утешительное. Так, Веру Кирилловну он сдержанно и неназойливо похваливал за основательность в жизнеустройстве, Александру Андреевну – за строгость ума и чистоту нравственности, в Лине поддерживал негасимую надежду выйти замуж за нормального человека. Даже своего начальника, человека хронического самолюбия и пунктирной, не сплошной, совести Борис Тимофеевич умел не раздражать по пустякам и умилял простотой ума и безотказностью в работе.

Борис Тимофеевич сел за стол и придвинул к себе лежащую сбоку стопку сложенных чертежей и, разворачивая верхний лист, постарался по привычке войти в приподнятое настроение, тем более что задача предстояла увлекательная: доводка новой и совершенно оригинальной конструкции запорного устройства смывного бачка общественных туалетов повышенной пропускной мощности. Это запирающее устройство было детищем самого Бориса Тимофеевича, его идей, так сказать, итогом его более чем десятилетней службы на заводе. Такие устройства еще нигде в мире не применялись, но замысел был Борисом Тимофеевичем открыт, оформлен, рационализаторское предложение пошло по инстанциям, и Борис Тимофеевич втайне мечтал, что со временем это БСБВ – Бесшумный Смывной Бачок Вострикова – распространится по стране и, возможно, станет предметом экспорта на острова Океании. Потому что, говорил себе Борис Тимофеевич, любой, пусть самый малый вклад в общий прогресс увеличивает сумму добра.

Он с любовью разгладил чертеж на столе и уже собирался углубиться в его созерцание, как почувствовал, что в отделе вдруг установилась напряженная тяжелая тишина. Она висела в комнате, как туман над лугом, и сгущалась до осязаемой плотности.

«Боже, что за чудище! – мелькнули в голове Бориса Тимофеевича чьи-то чужие, неведомо как проникшие мысли. – Вот недотепа-то! Что с ним такое? Заболел или с ума сходит? Что у него с лицом? Бедный, бедный!»

Он поднял глаза – все женщины смотрели на него: Вера Кирилловна – невозмутимо-спокойно, будто давно ожидала от незаметного сотрудника чего-нибудь этакого и вот получила возможность убедиться; Александра Андреевна – хладнокровно-критически, подозревая, что Борис Тимофеевич шел на святки, а попал на службу и сейчас снимет маскарадные глаза и придаст лицу будничное выражение. Только Лина, всегда ожидавшая от жизни чудес, смотрела с ужасом – ее большие туманные, волокнистые зрачки подрагивали от нетерпения увидеть, что произойдет дальше.

«Бывают же такие дурацкие физиономии!» – снова прояснились в Борисе Тимофеевиче чужие мысли, и, стиснув зубы, чтобы не застонать от непонятной обиды, он посмотрел прямо на Веру Кирилловну, – она отвернулась к столу и занялась ведомостями.

Тогда он крепко помотал головой и, не глядя ни на кого, задевая стулья, быстро, как от погони, вышел в коридор.

Единственным безлюдным местом в заводоуправлении была курительная комната на третьем этаже. Бывшая была эта «курилка», потому что курящие привыкли собираться на лестничной площадке у ведра с водой, собирались регулярно, каждый час, когда шло проветривание. Для товарищеского общения сходились, для пересказывания старых семейных и неразрешенных анекдотов, для анализа женских и алкогольных сюжетов.

В таких перекурах участвовал и Борис Тимофеевич, хотя сам не курил, но исполнял роль молчаливой толпы, тихо завидуя культурной, разнообразной и насыщенной жизни, которою жили другие, поскольку сам не увлекался ни табаком, ни алкоголем, ни женщинами, ни политикой. Бориса Тимофеевича молчаливо принимали в компанию – он умел смеяться в самый нужный момент. А бывшая «курилка» осталась брошенной, и в ней уборщицы и монтеры хранили убогий инвентарь.

Борис Тимофеевич пересек коридор и, не замети в дощатой двери, прошел сквозь нее и перевел дух. В комнате стоял полумрак: сильно запыленные окна едва-едва пропускали солнечные лучи, не столько высвечивая, сколько затемняя метлы, швабры, тряпки, ломаные стулья, стремянку, куски и мотки провода, картонные коробки с лампочками и прочие детали общехозяйственного обихода.

Борис Тимофеевич, переступая через живописно разбросанные швабры, подошел к окну, протер грязное стекло, сел на низкий широкий подоконник и задумчиво посмотрел на улицу. Внизу перед зданием на жирно блестевшем асфальте высокий тополь ощетинился набухшими растопыренными почками. В городе возрождалась весна, тайное, вкрадчивое время переиначиваний в природе и в душах, а из окна на третьем этаже неряшливой постройки озирали мир бездонные глаза несчастного человека.

Ему было страшно: подлинная мера и глубина происходящего с ним волшебства изменений представала неотвратимо и безысходно. Он мог читать чужие мысли, но это ему было без надобности, – что с ними делать, с чужими мыслями, когда есть свои, пусть немногие, но такие спокойные, обношенные, местами – на сгибах – потертые, но зато привычные, как отставшие обои на выцветших стенах. Он мог проходить сквозь стены, но и это было лишним, поскольку могло стать неудобной привычкой. Он мог не мигая смотреть на солнце, – ну а это к чему?

Долго сидел в заброшенной каморке Борис Тимофеевич – со звенящей головой и гулким сердцем, уже почти успокоенный, покорный судьбе, безвольно прислушиваясь к разговорам, отрывочно доносившимся снизу, со второго этажа, из кабинета директора.

Там шло совещание начальников отделов и цехов. Начальники сидели за темными полированными, пэобразно составленными столами, преданно глядя на директора, грузного мужчину в черном, загадочного и презрительного, как ворон на перекладине виселицы. Только что директор объявил решение министерства прекратить выпуск сантехнического оборудования и наладить изготовление механических узлов компьютеров, о предстоящем сокращении штатов, наборе новых специалистов, и начальники склонили головы, уставясь в полированные поверхности, и молчали, подавленные грандиозностью предстоящих задач и слабостью собственных сил. Толстый красный карандаш со зловеще заостренным клювом равномерно покачивался во властных директорских пальцах, методически поклевывая на листе бумаги имена людей, приговоренных к сокращению.

– Ну, – строго произнес директор в пространство кабинета, – начнем обсуждение кандидатур. Номер первый: Востриков. Ваши соображения, товарищи руководители.

– Борис Тимофеевич – способный, исполнительный сотрудник, – начал было начальник отдела. – Уживчив с товарищами по работе…

– Вот-вот, – насмешливо подхватил кадровик, улыбчивый хмырь с широким оскалом. – А как насчет морального кодекса строителя?

– Не замечал, – коротко ответил начальник отдела.

– Видите! – победно осклабился кадровик. – Значит, скрывал свои моральные принципы.

– Да бросьте вы! – неожиданно вспылил начальник отдела. – Борис Тимофеевич мухи не обидит.

– Ха, – сказал кадровик.

Директор громко постучал карандашом по столу:

– Спокойно, товарищи руководители. Не путайте совещание с балаганом. Прошу учесть: наше предприятие начинает выпуск совершенно новой продукции. Для нас это разведка. Повторяю: раз-вед-ка! Я спрашиваю вас: вы пойдете в разведку с человеком, который мухи не обидит? А? Пойдете? Или в бой, пойдете?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю