Текст книги "Встреча с границей"
Автор книги: Николай Романов
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
ЛЮБА
В палату вошла тетя Маша, остановилась, подбоченилась и не сказала, а, скорее, пропела:
– Ивано-ов, к телефо-ону!
– Разыгрываете, тетя Маша?
– Стара, милый, для таких игрушек. К телефону, тебе говорят!
– К какому телефону?
– В кабинете у Ивана Прохоровича.
– Теть Маша...
– Да что ты на меня уставился? Быстрее! Ждут же! – легонько толкнула меня в спину няня.
Иван Прохорович поднялся из-за стола:
– Одно условие: не волноваться! Иначе разъединю.
– Кто меня? – почти заикаюсь я от волнения.
– Из отряда, с квартиры полковника Корнилова.
Врач вышел. Я нерешительно взял трубку. Рука дрожала.
– Я слушаю!
– Кто? – переспросили в трубке. Голос был незнакомый. – Коля, ты? Это я, Люба.
Мне показалось, что на другом конце провода всхлипнули.
– Алло, алло... Люба, что ты молчишь?
– Я не молчу, я, я... плачу. Почему ты не отвечаешь на мои письма?
– Какие письма? Я не получал писем. Считал, что ты уехала. Алло... алло!
– Если получишь, порви! – голос Любы немножко окреп,
– Почему?
– Не знала, что подумать: не можешь или не хочешь писать. Письма страшные.
– Я их разыщу.
– Порви! Слышишь? Дай мне слово, что порвешь... Ладно, последнее можешь прочесть. Определишь по штемпелю.
– Люба, меня послезавтра выписывают.
– Знаю. Машина придет в отряд. Ты зайдешь к нам на квартиру... Я получила тройку по русскому...
Дую в трубку, алекаю. Врывается чужой женский голос: «Время истекло!»
Вошел Иван Прохорович, внимательно посмотрел на меня, достал из ящика стола пачку писем, протянул мне.
– Это не цензура, а превентивные меры против лишних эмоций. Как насчет дома отдыха?
– На заставу.
– Твердо?
– Твердо, Иван Прохорович.
– Тогда двадцать суток освобождения от службы. И режим. Если не хочешь снова попасть к нам, строго выполняй все указания по лечебной гимнастике.
В руках у меня пять писем. Мне хотелось, чтобы штемпеля стерлись, тогда я поневоле должен вскрыть все. Но печати были на редкость четкими. Отложил один конверт. Неужели остальные надо уничтожить? Нет, не могу. Это свыше моих сил. Пусть полежат нераспечатанными. «Порви, слышишь?» – будто вновь доносит до меня голос Любы телефонная трубка. Зажмуриваю глаза и рву на мельчайшие клочки. Только после этого распечатываю отложенный конверт.
«Верю тебе! Верю, верю, несмотря ни на что! – рябили у меня в глазах торопливые строчки письма Любы. – Но с каким опозданием я узнала обо всем этом! Напиши как можно скорее и как можно подробнее о своем самочувствии. Ничего не приукрашивай. Мне надо знать все, все! Говорят, люди познаются в беде. Как я хочу помочь тебе, но пока ничего не придумала. Учебники валятся из рук. Мама в отчаянии.
Пиши, пиши, пиши!
Адрес на конверте и еще повторяю здесь.
Люба».
И второй листок:
«Мой скромный, мой хороший, мой обиженный!
Только что получила письмо от врача Ивана Прохоровича. Это старый приятель папы. И какое счастье, что я напала на него. Он в курсе всех дел и полон оптимизма. Только ты слушайся его. Это и мое требование. Сохранились ли у тебя мои последние письма на заставу? Изорви их. Считай, что мы только вчера вернулись из леса. Бегу в школу, хотя знаю – заниматься не смогу.
Люба».
В дверях показалась тетя Маша со шваброй и влажной тряпкой в руках. Я обхватил ее, поцеловал и начал кружить по палате.
– Перестань, дурень. Господи, и не поймешь, от чего их лечить: от болезней аль от глупостей.
– Нет у меня никаких болезней, теть Маша!
– Я вот нажалуюсь доктору – он найдет.
* * *
Утро полно неудач и волнений. Запропастилась сестра-хозяйка, долго не мог получить свое обмундирование. Раз пять ходил в канцелярию за предписанием. Что это за привычка у людей начинать работу с девяти утра? Теперь жди автомашину. Потом собираем попутчиков, неторопливо выползающих из других отделений госпиталя. Ну наконец-то поехали. Но как! Волы идут быстрее. Шоссе идеально ровное, а водитель то и дело притормаживает на каких-то невидимых вмятинах. Не выдерживаю, стучу по железной крыше кабины. Шофер останавливает грузовик, открывает дверцу, спрашивает:
– На пожар спешишь или на свидание?
Черт полосатый, прямо под ребро. И поехал еще медленнее. Хоть слезай и подталкивай кузов. Я не вижу, что творится вокруг, меня интересуют только километровые столбы. Как они медленно ползут навстречу. И цифры уменьшаются всего на одну единицу. Когда будет конец? А это еще что?
Тоненько взвизгнули тормоза, колеса сошли на обочину и плавно остановились. Шофер был щеголеват: в хромовых сапогах, чистом синем комбинезоне и кожаных перчатках. Он красивым, профессиональным жестом откинул капот и стал осматривать мотор. Весь его, шофера, вид говорил: ничего, мол, с его машиной не случилось и не могло случиться, однако по инструкции он должен время от времени проверить расход масла, как ведут себя скаты – не перегрелись ли, держат ли заданное давление. Он знает, что и тут ничего не случилось, иначе почувствовал бы по ходу машины, но какой уважающий себя водитель удержится, чтобы не пнуть носком сапога покрышку?
Но и это еще не все. Он вдруг объявляет:
– Двадцатиминутный перекур! – И с ухмылкой смотрит на меня.
«Паразит!» – ругаюсь я про себя. А «паразит» перебрался через кювет и пошел собирать цветочки. Пассажиры тоже разбрелись по полю. Мне кажется, что прошло уже не двадцать минут, а по крайней мере час. Жму на сигнал автомашины. Водитель идет медленно. Остановится, сорвет цветочек, понюхает, снова сорвет... Приедем в отряд часам к двенадцати ночи. Разве я могу в это время пойти на квартиру? А утром чем свет скомандуют: «По машинам!»
– Доложу в отряде, что у тебя не работа, а цветочки на уме, – припугнул я шофера.
– Чего психуешь? Не хочешь ехать – топай на своих двоих. По-твоему, я не человек, а раб, прикованный к баранке? А может, я природу люблю? Может, я стихи сочиняю или музыку пишу?
Я уже не рад, что завел этот разговор и вызвал поток лирических отступлений. Наговорившись вволю, водитель наконец залез в кабину. Но и там долго протирает стекла, поправляет сиденье и нехотя запускает мотор.
Чем бы еще заняться, кроме этих километровых столбов? Начинаю кого-то молить: хорошо бы завтра не оказалось попутной машины и можно было на денек задержаться в отряде, хорошо бы завтра воскресенье и Любе не надо в школу. Какой же день завтра? Забыл: в госпитале все дни одинаковы.
Вдали показались знакомые очертания военного городка пограничного отряда. Только бы не случилось что-нибудь с автомашиной или не пришло в голову шоферу открыть нам еще один из своих талантов. Нет, увеличиваем скорость. Ага, наверстываешь упущенное, мечтатель!
С шоссе на обочину сошла девушка, остановилась, ждет, когда пройдет наша машина. Я узнаю ее: Люба! Проскакиваем мимо на полной скорости. Барабаню кулаком по кабине. Надо же так разогнать, никак не может остановиться...
– Чего тебе? И так держу на девяносто.
Я вылезаю из кузова, бросаю шоферу:
– Езжай, дойду пешком. Хочется подышать свежим воздухом. – И иду в обратном направлении.
– Ненормальный! – кричит мне вдогонку водитель.
Люба бежит навстречу и, запыхавшись, падает мне на грудь. Стоим молча посередине дороги, растерянные, счастливые.
– Люба!..
Девушка зажимает мне губы своей горячей ладонью.
– Молчи! Я сама расскажу, как было там, в горах. Снег, метель, буран. Отчаянная борьба с разыгравшейся стихией. Выбились из сил. Промокшую одежду сковал мороз. Смерть дышала в лицо. Но вы не покорились, продолжали двигаться вперед, добрались до пещеры. Спасение! Можно переждать непогоду. И тут – обвал!..
– Немножко не так. Силы у нас были, мороз не сковывал одежды...
Люба насторожилась, глаза ее потемнели. Я еще не знал, кем она была недовольна: мной или собой? А когда выслушала, притянула меня к себе.
– Я всегда в тебя верила, всегда! Только временами не понимала... Сделай так, чтобы у меня никогда не возникали сомнения, никогда!
– Что я должен сделать, Люба?
– Поцелуй меня...
Отчаянно ревет сигнал автомашины. Догадываемся, что это нам. Сворачиваем с шоссе и идем по полю. На моих глазах совершается чудо. Кажется, только вчера лежал снег, а вот за один день земля ожила: поутру проснулась, умылась талой водой и сразу зацвела. Вся долина загорелась красными тюльпанами. Их полураскрытые бутоны тянулись к горячему солнцу. В нежных лепестках уже трудятся пчелы, зарываясь в самую сердцевину цветов. Разомлев от тепла, дремлют выбравшиеся из зимних нор семейства сусликов. Они и не подозревают, что через мгновение не досчитаются кого-то из своей родни: к ним уже зорко присматривается молодой орленок, бесшумно плавающий на своих размашистых крыльях. Из-под ног взлетают нарядные птички и неподалеку опускаются в травяные заросли.
На горизонте плещется горячий слоистый воздух и словно раскачивает высокие снежные вершины. А вверху, празднично гомоня, тянутся на север живые треугольники перелетных птиц. Разве это не чудо – видеть и слышать, как пробуждается земля!
И только теперь замечаю, как я нелеп среди цветов в своей одежде: в валенках, полушубке, шапке. Дед-мороз, запоздавший к Новому году на три с лишним месяца. В кузове автомашины я не обращал на это внимания: многие в госпиталь попали зимой. Но сейчас, когда рядом с тобой девушка с непокрытой головой, в бежевых туфельках, в легком коричневом костюмчике, поневоле чувствуешь, как с тебя льет пот, видишь, как плачут огненно-красными слезами цветы, раздавленные широкими валенками.
Но девушка, кажется, не замечает ни тюльпановой плантации, ни моего нелепого наряда. Она берет меня за руку, останавливает.
– Коля, слушай! Это очень серьезно...
Люба не советует, не просит, а приказывает. Я должен сегодня быть у них на квартире. Так хочет ее мама. Она будет говорить с нами, возможно, ругать нас. Чтобы подготовить к этому разговору, Люба посвящает меня в тайны их семьи. Папа за то, чтобы дать дочери больше самостоятельности, мама – за опеку, плотную, как кирпичная стена. Если бы мама прошлый год приехала в Володятино, не бывать бы нам на рыбалке и уж тем более в лесу. Она и сейчас не может вспоминать без содрогания об этой вылазке. Неудачи дочери в школе она тоже адресует нам обоим.
Но это еще не все. Люба хочет остаться в отряде до конца учебного года, а мама категорически возражает. Возможно, все было бы проще, если бы она была здорова, но у нее больное сердце. Врачи запретили ей жить в жаркой, горной местности. Поэтому папу перевели в район с умеренным климатом. Вся семья должна быть уже там. Но мама здесь, потому что здесь ее дочь. Люба обожает мать, не хочет расстраивать ее, но...
Девушка вдруг резко остановилась.
– Да ты слушаешь меня?
– Конечно, Люба.
– Тебе безразлично, где буду я? Ну не обижайся. Ты должен помочь мне.
– Как, чем?
– Не знаю. Может быть, тем, что побудешь у нас, познакомишься с мамой... А сейчас мне пора. Я специально поджидала тебя на шоссе, чтобы предупредить. Нет, я пойду одна. Встретимся дома!
Люба пустилась бегом. Вот она уже перескочила через кювет и быстро-быстро зашагала по шоссе.
Рядом со мной, скрипнув тормозами, остановился грузовик.
– Подвезти, служивый? Лезь в кабину. Ба, знакомый. – За рулем сидит толстяк Иванов-третий, с которым мы расстались на учебном пункте. Он удивленно рассматривает меня. – Откуда ты взялся в таких доспехах?
– Из госпиталя. в
– Неужели пешком?
– Нет. Высадили на окраине. Дальше было не по пути, – выкручиваюсь я.
– Поехали! – требовательно крикнул кто-то из кузова. Машина плавно двинулась с места.
Через минуту шофер снова заговорил:
– Здорово ты прославился! На весь отряд. Да что там отряд! Вероятно, и до Москвы дошло. Признаться, даже поднадоело слушать о тебе. В беседах, на занятиях, в лекциях, как зайдет вопрос о дисциплине, непременно тебя вспомнят. Вот, наверно, икалось сердешному? Мне тоже не повезло, – пожаловался однофамилец. – Определили в хозвзвод, благо баранку крутить умею. А хотелось на границу, в дозор. Теперь какой я пограничник? Только и славы что зеленая фуражка. Приеду домой и рассказать нечего.
Обогнали Любу. Она заметила меня, улыбнулась одними глазами. И я уже не слышал, о чем говорил Иванов-третий. «Евдокия Константиновна, Евдокия Константиновна», – твердил я про себя имя и отчество Любиной мамы и боялся, не повторилась бы та же картина, что с рапортом Любиному папе. Какое трудное сочетание: «Евдокия Константиновна». Хоть по слогам произноси. И потом, как я ввалюсь на квартиру в этой робе? Ну полушубок и рукавицы можно оставить, но валенки, валенки!
Первым делом разыскал Мраморного. Он был уже на квартире.
– Товарищ старшина!.. – И показал ему на свою обувь.
Тот без слов понял мое состояние и через минуту принес еще не разношенные хромовые сапоги.
– Подойдут?
– Нет. Если бы кирзовые.
– Бери. Потом перешлешь с заставы.
– Мне только на один вечер.
– Тем более, – понимающе улыбнулся Мраморный. – Померь и фуражку... Я тут в штабе кое-что уже предпринял. А, некогда... Ну, беги, беги.
Около дома меня перехватила Люба. Она была возбуждена.
– Коля, о чем бы с тобой ни говорили, о чем бы тебя ни спрашивали – помни: я хочу остаться здесь до конца учебного года. – И уже шепотом. – Я хочу быть ближе к тебе!..
Стучу в дверь, несмотря на то что идем вместе.
– Вот, мама, Коля, – торопливо представляет меня Люба.
– Догадываюсь. – Она смотрит на меня в упор, а я отвожу глаза. Но успеваю заметить: Люба очень похожа на мать. Те же большие голубые глаза, светлые волосы, и только нездоровая полнота матери мешает их сходству. Спохватываюсь, что надо все-таки поздороваться.
– Здравствуйте, Евдокия Константиновна!
– Здравствуй! Садись. Да там не на что. Вот сюда, к столу. – Хозяйка разлила чай. На столе три прибора. Неужели это для моей персоны? – Ну, как говорят, хлеб-соль на столе, руки свои. Вот масло, сыр, колбаса. Чай, может, покрепче сделать? Пограничники любят крепкий. Наверно, от него у меня и сердце заболело.
Пока я неуклюже делаю себе бутерброд, громко звеню чайной ложечкой, обжигаю губы, Евдокия Константиновна изучает меня. Что-то в ее взгляде кажется мне знакомым. Вспомнил. Моя мама точно так же рассматривала Любу в Володятине. Какой уж тут чай...
– Если у вас нет секретов, расскажи, что вы делали трое суток в лесу, – резковато спросила меня Любина мама.
Чувствую, как вспыхнули мои щеки. Дикая привычка – краснеть по любому поводу! Как я страдаю от нее. Да если бы дело только во мне. Евдокия Константиновна сразу насторожилась.
– Не трое, а двое с половиной. А в лесу и того меньше, – старается выручить меня Люба или дать побольше времени на размышления.
– Помолчи, не тебя спрашиваю, – недовольно проговорила Евдокия Константиновна.
Я стал рассказывать, как мы вышли на опушку леса, как шагали по извилистым берегам лесного ручейка, под темными сводами еловых крон, как любовались березовой рощей, как на обратном пути встретились с одинокой старушкой. Мой рассказ, кажется, заинтересовал мать Любы. Она слушала внимательно. Потом, словно спохватившись, начала допытываться: «А что ели?», «Где располагались на ночлег?», «Знали ли дома о вашей вылазке?», «Что говорили про вас на селе?»
Отвечал я, видно, не очень убедительно. А потом и совсем замолчал. Евдокия Константиновна все больше хмурилась, по ее лицу пошли розовые пятна. Нервничала и Люба. Она без конца теребила косы, будто они были в чем-то виноваты. «Надо найти какие-то очень верные слова, чтобы рассеять эту беспричинную тревогу», – думал я. И не находил.
– Евдокия Константиновна, – снова начал я по возможности спокойнее, – поверьте мне: Люба взрослая, самостоятельная и очень, очень умная. Честное слово!
– Дети, какие дети! – слабым от волнения голосом проговорила Евдокия Константиновна и поднялась из-за стола. – Знаешь ли ты, что эта умная, самостоятельная получила тройку по русскому, лишилась золотой медали?
– Мама, ты так говоришь, словно эта медаль была у меня в кармане.
– Могла быть. Девять лет круглая отличница. – Она опять обратилась ко мне. – Знаешь ли ты, что твоя умница последнее время совсем перестала заниматься? Теперь не хочет ехать. Потом бросит школу...
– Вы несправедливы к Любе, – снова встал я на защиту девушки. – Ее надо понять: выпускной класс...
– Какой выпускной? – перебила меня Евдокия Константиновна. – Здесь же не десять, а одиннадцать классов. Эти месяцы ей непременно надо быть там, в новой школе. Ознакомиться с программой выпускного класса. Может быть, придется заниматься дополнительно... А по иностранному обязательно...
Она устало опустилась на стул. И вдруг долго сдерживаемые слезы залили ее лицо. Люба бросилась к матери.
– Мама, мама, мамочка! Ну я же в самом деле взрослая. И больше всего на свете люблю тебя! Родная моя, не расстраивайся. Я буду заниматься здесь изо всех сил. А программу ты пришлешь.
– Хорошо. Я тоже остаюсь. Вопреки запретам врачей, вопреки здравому смыслу. Когда-нибудь поймешь, как ты жестока!
Евдокия Константиновна тяжело поднялась и вышла из комнаты. Я подошел к Любе, взял ее за руку.
– Люба, тебе надо ехать!
Она молчала.
– Мне очень тяжело это говорить, но мама права.
Она молчала.
– Люба!
Она подняла голову.
– Ты порвал мои госпитальные письма?
– Да.
– Я так и чувствовала. В них же крик моей души. Неужели тебе не хотелось узнать, о чем кричит моя душа? – Люба отняла руку. – Какой ты правильный, Коля. Можно с ума сойти от твоей правильности... Уходи!
НА ЗАСТАВЕ
Наутро снова попадаю в кабину Иванова-третьего. Он продолжает жаловаться на свою судьбу, сочувствовать мне. Но уж лучше бы помолчал. Настроение и так ужасное. Стараюсь понять Любу, свое поведение. Мысленно ставлю на место Евдокии Константиновны свою маму и решаю, что поступил правильно. Но где-то внутри точит и точит червь сомнения. Ведь моя мама тоже умоляла приехать на побывку. Не поехал. Нет, здесь совсем другое. При таких обстоятельствах отъезд в отпуск равносилен трусости, предательству по отношению к сержанту Березовскому, к секретарю, к товарищам.
– Слушай, а что бы тебе попроситься на другую заставу? – советует однофамилец. – Заклюют ведь.
– Не страшно, – беспечно отвечаю я.
Иванова-третьего, может быть, и введу в заблуждение, а себя нет. Стараюсь представить, как все произойдет. Боевой расчет заставы. Две шеренги пограничников застыли в строгом молчании. Майор Козлов зачитывает приказ. Потом разбор моего персонального дела на бюро, обсуждение на комсомольском собрании...
Как это ни странно, сейчас я боялся встречи не с начальником заставы, не со старшиной, а с товарищами. Янис, Ванюха, даже Петька, возможно, поймут меня. А что скажет Березовский? Что скажет Потехин? Открылся, мол, доверился, думал, настоящий человек, а он... Суд товарищей страшнее любого трибунала. Его решение не отменишь, не пересмотришь в кассационном порядке. Оно окончательное и обжалованию не подлежит...
Куда гонит с такой скоростью этот неторопливый человек? Мне незачем спешить, надо еще раз обо всем подумать, и по возможности хладнокровно. Но впереди, будто вынырнув из-под земли, показалась знакомая вышка пограничной заставы. Я задышал часто, точно мне не хватало воздуха...
Первым увидел дежурного по заставе баяниста Костю Сидорова. Он рванулся ко мне, потом притормозил бег, остановился, на его лице появилась робкая улыбка.
– Какой ты бледный, Коля! – И, забыв поздороваться, взял под руку, как больного, и повел к «гайке» – шестигранной скамейке с табличкой посередине: «Место для курения». – Позвоночник, да? – участливо спросил Костя. – Нас тут Гали просвещал, да лектор-то из него сам знаешь какой. Может, воды принести или из санаптечки что-нибудь достать?
Из-за дувала показались Иванов-второй, Ванюха, Потехин и другие ребята. Против госпитальной публики они выглядели богатырями: здоровые, загорелые, подвижные. Увидев меня, заулыбались, ускорили шаг, начали расспрашивать о здоровье, трясли руки, похлопывали по плечам, точно дивясь моей живучести. Откуда-то вынырнул Гали, смешно ковыляя на самодельных костылях, и закричал:
– Как позвонок? В порядке?
Все засмеялись. На шум вышел старшина Аверчук.
– А, Иванов, родимое пятно заставы! И тебе, как Гали, костыли мастерить аль с собой прихватил?
Я не успел ответить: к «гайке» подходил начальник заставы майор Козлов.
– Старшина, что за гулянка в учебное время?
– Сам интересуюсь, – вытянулся Аверчук. – Оказывается, Иванова с почестями встречают.
– Потом решим, какой церемониал устраивать и какую музыку заказывать, – бросил майор. – Продолжайте занятия!
Ребят словно ветром сдуло. Стало до того тихо, что можно было расслышать, как шептались листья серебристых тополей. Двор был идеально прибран, дорожки посыпаны речным песком. Возле дувала в мелком арычке тонко позванивала холодная прозрачная вода.
К «гайке» подбежал шестилетний сынишка Аверчука Витя. Его пухлое добродушное лицо сплошь усеяно крупными веснушками. Их не было только на зубах да на подсиненных глазах. Он, по-отцовски нахмурив брови, спросил:
– Тебя глубоко засыпало?
– Глубоко.
– Ты жив был, когда откопали?
– Жив.
– А папа говорил; что ты был без памяти.
– Папа правильно говорил.
– Откуда ты знаешь, что правильно, раз ты был без памяти? – Витя понял, что загнал меня в ловушку, и хитровато подмигнул. – А меня Митька-шкет засыпал снегом, по-настоящему засыпал, даже ног не видно было. Только я сам выбрался. Честное пограничное!
Однако героя что-то все-таки задерживало на «гаечной» площадке, не позволяло сию же минуту показать мне широкую, похожую на отцовскую спину или хотя бы заломить фуражку на затылок.
– У тебя что болело?
– Спина.
– Сильно?
– Сильно.
– А как лечили?
– Гимнастикой.
– Больного гимнастикой?! Нечего меня разыгрывать, я не Митька-шкет. '
– Это не совсем обычная гимнастика, а, как бы тебе сказать, медицинская, что ли.
– Ме-ди-цин-ская? – радостно удивился Витя. – А ты покажешь, как ее делать?
– Обязательно. Только не сейчас.
– Хорошо. Я подожду до вечера. – И Витя важно, вразвалку отправился за дувал заставы, вероятно, затем, чтобы сообщить новость Митьке-шкету.
Я зашел в безлюдное помещение заставы. Моя кровать стояла без постельного белья, без матраца. Даже табличку с фамилией сняли. «Похоронили», – подумал я и отвернулся к окну. Во дворе показался Березовский, прошел за длинный промасленный стол около дувала и начал быстро, механически разбирать автомат. Наверное, только что вернулся с границы. У него на плечах погоны рядового. Да, теперь уж я сам вижу, как обернулась концовка приказа для сержанта, выпускавшего нас в наряд в то вьюжное утро...
Вошел дежурный по заставе Сидоров и почему-то шепотом объявил:
– Коля, тебя майор вызывает!
В комнате службы, через которую надо было проходить в канцелярию, меня остановил старшина Аверчук.
– Так, так... Значит, прибыл. А разрешите спросить, зачем? Инвалидные команды на заставе не предусмотрены. Почему не доложил, что тебе на двадцать суток освобождение дали? Почему я должен узнавать об этом из отряда?
– Не успел.
– Так всю жизнь и будешь не успевать. И звать тебя надо не Ивановым, а Неуспевайко. Отправляйся в баню, Неуспевайко. Знаешь порядок: войти в эту казарму можно только через банный порог.
– Меня вызвал майор.
– А... Ну, шагай. Это – тоже баня.
Я, вошел в канцелярию, представился. Майор пристально, испытующе смотрел на меня. Я боялся, .что не выдержу его взгляда, что у меня снова что-нибудь случится со спиной, с ногами и я упаду. Как я ни готовил себя к этой встрече, все-таки она застала меня врасплох.
– Садитесь, Иванов. – Голос начальника заставы показался мне глухим. – Не лучше ли было по выходе из госпиталя начать разговор со мной, а не обивать пороги в штабе отряда?
– Я не был в штабе.
– Не были? – Майор снова посмотрел на меня. Теперь в его взгляде сквозило недоверие. – Расскажите подробно, как все это произошло?
Я понял, что входило во «в с е э т о». Начал вспоминать детали нашего выхода на дозорную службу в то холодное, вьюжное утро и удивился, что могу говорить спокойно.
Майор молчал, откинувшись на спинку стула. И смотрел не на меня, а в потолок. Затем встал, зашагал по комнате, облюбовав один маршрут – от окна до противоположной стены, где находилась железная койка, заправленная солдатским одеялом. Он очень изменился за мое отсутствие. Похудел, на лбу прибавилось морщинок, выступающие скулы еще больше заострились. А его непривычно долгое молчание обезоруживало. Но когда я заговорил о том, как орудовал в пещере сломанной лыжей, майор остановил меня.
– Иванов, но ведь вместе с вами был еще один человек. Вы не забыли о нем?
«Нет, не забыл», – ответил я про себя. Знал, что с Архипом говорили и перед отправкой в госпиталь, и по возвращении. Знал, и это еще больше укрепило мое мнение о рядовом Гали: жалкий трус!
Майор остановился против меня, спросил:
– Я должен вам верить? – Это прозвучало как упрек. – Вы ничего не хотите добавить?
Я молчал.
– Тогда все. Можете быть свободны. – И майор отвернулся от меня.
«Так, – заключил я про себя, – Гали верят, а мне нет». Конечно, если человеку заочно приписали недисциплинированность, разгильдяйство, невыполнение пограничного задания, почему бы ему не приписать еще и вероломство? Спину горбатого жалеть нечего – все равно согнута.
В коридоре меня поджидал Гали с одним костылем под мышкой.
– Иванов, ты не форси, не форси, понял? Лекарства пей, жалуйся на позвонок, тогда на службу долго посылать не будут. Ну, понял?
Я размахнулся и ударил его по лицу...
* * *
В нашей комнате хлопотал Янис. Он застилал мою койку. Табличка с фамилией была на своем месте.
– Выходной сегодня, вот и ищу себе работу, – оправдывался Ратниек, боясь обидеть меня. – Матрац подобрал не хуже госпитального.
– Янис, я ударил по лицу Гали... Не помню даже, как произошло.
– Здорово?
– Что?
– В кровь?
– Кажется, нет.
– Жаль. Я бы разбил в кровь. А теперь ложись. На сегодня и этого хватит. Опускаю шторы на окнах.
Через несколько минут дверь снова приоткрылась. Кто-то осторожно нащупал мою руку, наклонился, дохнул в лицо. Потехин. У меня радостно забилось сердце. Дорогой ты мой Яша! Не говори ничего, не жалей, не сочувствуй, не обещай. В твоем дружеском молчании столько тревожного тепла.
Перед самым отбоем заскочил Петька Стручков.
– Не належался еще? Видать, по душе пришлись госпитальные порядки? Я бы сейчас на твоем месте буги-вуги откалывал.
– Я не злой, Петро, и не хочу, чтобы ты был на моем месте.
– Ладно, сочтемся славою, – загадочно проговорил Петька. – А все-таки помни: чем выше гора, тем больнее падать.
– Говорят и по-другому. Чем выше гора, тем дальше видно. А ты все командуешь?
– Бросил. Несознательный народ, холопы. В темноте начали в меня сапогами запускать. Зимой валенки – еще терпимо. А сейчас кирзовые, с железными подковками. – Петька сунул мне какой-то сверток. – По специальному заказу. От земляков и повара. Ванюха на границе. Ну, будь! Через пять минут и я выхожу.
Мой любимый пирог с маком! Немыслимо. Он не только греет мне руки, но и душу.
* * *
Утром в коридоре столкнулся с Березовским. Он был в футболке, трусах и бутсах.
– Товарищ сержант...
– Соболезнований не принимаю.
– Да нет, я...
– И исповедей тоже. Знаю и верю. – Он подкинул мяч. – Кем тебя зачислить в команду?
– Центром нападения, – улыбнулся я.
– Нет, девятым номером будет Стручков. Представь, получается. – Он приподнял козырек моей фуражки. – До чего же ты бел, наверно, одним пшеничным хлебом кормили. Ничего, здесь скоро побуреешь. Пойдем на площадку, посмотришь нашу тренировку.
– У меня свой комплекс упражнений, пока буду одолевать его.
– Одолеешь, – заверил Березовский. – Дома и стены помогают, как говорят футболисты.
Нет, свои стены мне плохо помогали. Упражнения давались с трудом. А тут еще заметил, что за мной наблюдает старшина Аверчук. Может, надо подойти к нему и доложить, что рядовой такой-то в соответствии с предписанием врача занимается... И длинно, и глупо. Выручил младший Аверчук. Он почти от дома закричал:
– Дядя Коля, подожди! – А увидев отца, закричал еще пуще: – Папа, дядя Коля обещал научить меня лечебной гимнастике! – Он пристроился рядом, начал копировать мои движения и все оглядывался по сторонам – видит ли отец. Но тот, не выказав ни восторга, ни упрека, направился в сторону конюшни.
Витя сел напротив меня и заговорщически подмигнул:
– А я чего знаю! Никому не скажу. Гали вчера в уборной свой костыль забыл. А Потехин забросил костыль за поленницу. Честное пограничное! Гали долго-долго искал, даже в очко заглядывал. Дядя Коля, а зачем ему костыли, раз он про них забывает? Ведь голову не забудешь, раз она нужна.
– Ты, Витя, гений!
– А что такое гений?
– Умнейший человек на земле.
– Как мой папа?
– Примерно.
Во дворе заставы показался Ратниек, и Витя умчался к нему: они были верными друзьями. Даже когда Аверчук-старший разогнал птиц, Витя не охладел к Янису. Найди еще такого пограничника, который ходил по северным морям!
Я вышел за дувал. Горы показались мне незнакомыми: они будто стали выше, изменили свои очертания. Где раньше зияли трещины, складки, ущелья, сейчас были синие тени. И снег был подсиненным, ослепительно ярким, на него больно было смотреть. А небо отливало зеленым, словно в нем отражалась ранняя трава.
От пограничной реки поднимался Иванов-второй. Один. Неужели не хватает людей даже для парных нарядов?
– Салям алейкум, Коля-Николай! – издали приветствовал меня секретарь. – Уже два дня вместе, а поговорить некогда. Ты будешь здесь?
– А что?
– Подожди меня. Доложусь начальству и расскажу о наших новостях.
– Тебе надо отдыхать.
– В такое-то утро? Солнышко не даст. Его никакие шторы не удержат.
Он вернулся быстро.
– Ну, с чего начнем?
Начали с письма бывшего начальника заставы капитана Смирнова. Впрочем, теперь уже не капитана, а майора. Письмо было сдержанным и вместе с тем дышало тревогой. О ней можно было прочесть между строк. Скудные сведения о снежном обвале, неизвестно какими путями дошедшие до майора Смирнова, не удовлетворяли его, и он просил секретаря написать обо всем по возможности подробнее. В конце справлялся о самочувствии пострадавших, передавал приветы всем, кого знал.
Иванов-второй вопросительно посмотрел на меня. «Что, ждешь подсказки, секретарь? – недовольно подумал я. – Сам не набрался духу ответить. Неужели по принципу: моя хата с краю?»
– Ты, Коля-Николай, плохо думаешь о нас. Не протестуй, по глазам вижу. Ответили. Еще до того, как у тебя побывал Янис, ответили. Высказались категорически: не верим в твою вину. Потом узнали: майор Смирнов писал в политотдел отряда, просил разобраться повнимательнее. Вот каким кружным путем, через тысячи километров, пошло ходатайство о тебе. Можно было короче. – Иванов-второй взял меня за плечо. – Опять, наверно, спрашиваешь: а пробовали? Да. Дважды были у нашего майора. Третий раз вызвал сам. Это, говорит, секретарь, только ваши предположения. А для выводов, для приказа имеют значение конкретные факты. А фактами его снабжали Аверчук и Гали. Расстроил тебя?