Текст книги "Железная команда"
Автор книги: Николай Осинин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Вечер. Лес темный. Свежая чья-то могила. И тихий, одинокий, цепенящий все окрест вой.
Стало до того невыносимо, что Матвейка не выдержал – крикнул:
– Бабушка!.. – Этим отчаянным криком он хотел прогнать от себя догадку, которая холодной гадюкой кралась к сердцу. – Бабушка!..
Откуда-то появился Парфен. Отвел Матвейку за плечи:
– Не тронь ее, парень.
– Дядька Парфен! – сказал сзади Иван. – У нее в избе – Никитка с немцами…
– Ей теперь все одно.
Матвейка хотел спросить что-то и не мог. Мысли остановились на узеньком засаленном ремешке, зажатом в узловатых пальцах Позднячихи. Этим ремнем всегда подпоясывался Климушка…
– …Всех побили?
– Троих. Он четвертый.
– Остальные…
– В лесу… Говоришь, Никишка навел?..
Матвейка слушал разговор Ивана с дядькой Парфеном, но слова доходили тупо, будто удары кнута через стеганку. Сознание продолжало вертеться вокруг ремня. Силился вспомнить зачем-то – и, наконец, вспомнил: ремешок был с той самой берданки, из которой убит Демидка. А вот как он потом очутился у Климушки?..
Паутину бессмысленных этих воспоминаний разорвал Парфен, заговорив об Асе.
Матвейку будто тряхнуло.
– Выживет?! – вцепился он в заскорузлую, словно березовый корьяк, руку мужчины.
– Плечо пробито. Не будет заражения – оклемается.
– Далеко они?
– Сбежать туда хочешь? Нет, парень. Другая нам с тобой задача назначена: угнать завтра в лес хоть с десяток коров.
Позднячиха, тяжело опираясь на палку, добрела до избы. В окне горел свет. Белая коза с блеяньем бросилась ей навстречу. Старуха, не видя, не слыша ее, прошла через дворик. Также не замечая, она перешагнула через мертвую собаку подле порога и вошла в избу.
Шестеро немцев все разом говорили громкими опьяневшими голосами. На столе стоял жбан из-под медовухи, чашки, кружки, поддон с нарезанным окороком. Перевернутая солонка валялась на краю стола. «К ссоре», – привычно отметила про себя старуха народное поверье.
В печи жарко горели сухие дрова и что-то шипело. Никишка, со сковородником и ножом в руках, бегал от стола к печке.
– О, хозяйка пришла! – воскликнул он. – Давай, бабуся, сменяй меня, корми гостей. Только быстро, по-военному!..
Полицай сунул ей в руки сковородник, и она взяла. Взяла ножик. Молча и привычно начала возиться у печки.
– Гляди, как у тебя ловко получается, как у молодой! – хихикал сзади Никишка. – А медовуха твоя – во! Заграница оценила, видишь?! Нет ли еще?
Она остановилась, как бы припоминая. Медленным движением ладони впервые отерла с лица приставшие к дряблой коже комочки земли с могилы. Затем подала на стол сковородку с шипящей в сале яичницей.
– Ну дак, что, бабусь? Пойдем, пошукаем.
Она вышла, Никишка пошел за ней и скоро вернулся с большой оплетенной бутылью, гогоча, как гусак.
С сырой плетенки стекали и падали кусочки льда, а горловина бутыли на столе сразу матово запотела.
Шпокнула деревянная пробка. Говор смолк. Солдаты с заблестевшими глазами, но недоверчиво, нюхали содержимое бутыли, переглядывались. Ефрейтор налил кружку, протянул старухе. Взял Никишка и медленно выпил. Потом, скривив рожу, словно проглотил отраву, налил и выпил вторую кружку. Хотел еще, да немцы, поняв, что он своими ужимками дурачит их, с хохотом отпихнули его от бутыли.
Она, стоя у печи, глядела на них пустыми, ничего не выражающими глазами. За столом пили, кричали, затягивали песню. А она продолжала смотреть на них все так же без всякого выражения, словно бы не глазами, а темными глазницами.
Ефрейтор, старший среди немцев, сказал что-то высокому плечистому солдату с веснушчатыми руками, и тот, взяв автомат, вышел на улицу.
Говор, шум за столом начал стихать. Головы немцев устало и пьяно клонились, падали на грудь. Один, растянувшись на лавке, сразу захрапел. За ним – второй, третий – улеглись по углам. Дольше всех, пьяно выкрикивая, болтали между собой ефрейтор и Никишка – каждый на своем языке. Потом немец оттолкнул полицая, лезшего к нему целоваться, завалился в сапогах на кровать. Никишка упал головой на стол и заплакал.
– Плачешь? – сказала старуха. – А я не могу…
Она прикрыла плотнее окно, задвинула шпингалеты в гнезда, заперла дверь на большой крючок. Дрова в печи догорели. Старуха пошуровала кочергой, сгребла полыхавшие синим пламенем угли в кучку. Держась за поясницу, с трудом распрямилась, дотянулась рукой до печной вьюшки, задвинула ее. Из чела русской печи пыхнуло жаром и чадом.
– Вот ужо напьетесь вволю…
Она было залезла на полати, но, глянув на грязный стол, снова спустилась.
– Насвинячило поганье…
Собрала всю посуду, ножи, ложки, вилки – все, к чему прикасались враги, – свалила в грязный ушат с помоями. Стерла со стола. Вымыла руки.
От чада в избе стало сине. Огонь в лампе померк.
Уже качаясь от угара, она поднялась на полати и легла, как ложатся старики, уставшие от долгой работы, – тяжело и бессильно.
– Дитенок ты мой… – прошептала она.
Утром возле конторы стадо перехватили гитлеровцы, хмурые и необычно молчаливые. Фельдфебель сиплым голосом объяснил пастуху, что скот надо гнать не в поле, а за Днепр, на станцию. Сопровождать пойдут унтер-офицер с солдатом.
Матвейка стиснул зубы: не удастся выполнить наказ Парфена! Вот он и сберег своих холмогорок! Зачем мешал председателю с милиционером? Будут теперь паразиты пить молоко да жрать мясо…
Первые минуты он думал об одном: как скрыться, чтобы не помогать, не видеть больше фашистские рожи?
За деревней мысли его заработали в другом направлении. Голодный скот то и дело сбегал с дороги в траву и посевы, задерживая движение. А если постараться, чтобы стадо двигалось еще медленней? Тогда ни за что не успеть за день дойти до железной дороги. Ночью же мало ли что подвернется…
Солнце, как по заказу, припекало с каждым часом все настойчивей. Ветра совсем не было. Пыль густым желтым облаком плыла за стадом. Опасаясь от нее, немцы шли впереди. Унтер орал на Матвейку, требуя гнать скорее. Пастух кричал на коров, щелкал бичом, гонялся за нетелями, делая вид, что не может один управиться.
Коровы ревели. Их волновал непривычный перегон по незнакомым местам, мучили жажда и голод. Время от времени пастух незаметно для гитлеровцев издавал звук, подражая летящим оводам. Нетели и коровы помоложе, задрав хвосты, мчались в ближайшие кусты. Тогда немцы тоже вынуждены были бежать наперехват. В тяжелых ботинках, на которых железа было больше, чем кожи, в кителях, с ранцами и автоматами, они к полудню до того умотались, что и сам Гитлер не заставил бы их двигаться быстрей.
Чем ближе к Днепру, тем больше встречалось по обочинам воронок, сгоревших машин. В одном месте дорога была густо поковырена взрывами, остался только узкий извилистый проезд. Стадо растянулась длинной цепочкой.
– Хальт! – крикнул Петух, когда они дотащились до пустого сарая со вздыбленной с одного конца кровлей.
За сараем был загон для овец. Туда и приказал унтер загнать стадо. Это была пытка для скота – стоять на солнцепеке без воды.
– Жара! Плохо тут! – пробовал Матвейка втолковать Петуху. – Надо в кусты или к воде…
Гитлеровец заорал на него и больно пнул ботинком в колено.
Чернушка не хотела идти в загон – скакнула мимо унтера и помчалась к осиннику, где желтели бруствера окопов.
– Догонять! – унтер нетерпеливо толкнул автоматом в спину. – Лос, лос!..
Проклиная Петуха всеми известными ему междометиями, Матвейка отправился за Чернушкой.
Метрах в ста от дороги стояла палка с дощечкой. Миновав ее, корова вдруг прянула в сторону. Издали пастух заметил какие-то цветные тряпки в траве. От них тянуло сладковатым тошнотным смрадом. «Стой! Опасно!» – предостерегающе крикнул внутренний голос. Но Матвейка остановился не сразу. Пройдя еще немного, он увидел рой больших мух, облепивших штанишки с лямочкой и знакомую белую панамку. Изик!..
В тот же миг догадку его оборвал страшный треск. Чернушка, встав на дыбы, рухнула и заскребла копытами по земле.
Оглушенный Матвейка, пятясь, начал отходить к дороге. Он прошел мимо дощечки на палке и механически прочел на ней черные буквы: «Achtung! Minen!»
Солдат, посмеиваясь, ждал его на дороге. Немец постукал пальцем о Матвейкину голову и залопотал, то указывая на дощечку с надписью, то водя руками в направлении окружающих перелесков. Пастух понял: кругом – мины.
– Чего же ты, скотина, раньше молчал?
Петух лежал на охапке сена в сарае, задрав белые ноги на стену. Левая ступня его была потерта до крови. Он что-то сказал. Солдат, сердито кривя рот, сел у стены снаружи.
Матвейка прилег за углом. В глазах у него мельтешили зеленые жирные мухи, черные буквы с дощечки, и повсюду, куда б он ни глянул, белела панамка. Это было как наваждение.
Матвейка вскакивал, подходил к загородке, гладил доверчивые коровьи морды, снова ложился. Кожу по всему телу жгло, будто он без рубашки валялся в крапиве. Жалобный рев скота сводил с ума.
Вдруг он услышал, как за углом звякнул металл. Выглянул. Солдат, уронив автомат, свалился возле стены.
И тут Матвейку осенило.
Никакого плана у него не было – он и не смог бы сейчас логично обдумать то, что предстояло совершить. Просто, он увидел спящего солдата, автомат на земле – и сразу возникло решение.
Заглянул в щель сарая. Ноги Петуха сползли со стены в сено. «Дрыхнет!» – отметил паренек с внезапно охватившим его спокойствием.
С этой минуты он словно бы переступил через грань жизни и страха.
Обошел загон, попробовал, легко ли выходят жерди из гнезд между кольев. Снова вернулся к сараю. Фашисты храпели.
Матвейка вошел в сарай, спокойно подпоясался ремнем, на котором висел подсумок с тесаком в ножнах. Снял со стенного колышка автомат, закинул его за спину через плечо и, даже не оглянувшись, вышел.
Проходя мимо солдата, он поднял второй автомат, повесил его на шею, как носили немцы.
Верхние жерди из загородки, казалось, сами упали. Нижние он не успел убрать: скот хлынул через них.
Он направил стадо прямо к дощечке с черной надписью. Хлеща кнутом, он гнал все быстрей и быстрей. Он не чувствовал больше ни жалости, ни страха, только сердце колотилось о ребра, и отголоски ударов стучали в ушах, как молотки.
Коровы неслись вскачь, будто спасаясь от погони. На такой скорости они и вбежали на минное поле.
Первые взрывы ахнули впереди. Пыль и рев смешались вместе. Потом затрещало с боков.
– Вперед! – неистово кричал Матвейка. – Все равно!.. Все равно!..
Коровы метались, вставали на дыбы перед мгновенно выраставшими у них из-под ног кустами и падали, падали. Тех, которые поворачивали вспять, пастух перехватывал и снова гнал к осиннику.
– Вперед!!!
Поле казалось ему раскаленным, как огромный противень. Он бежал скачками, и каждый прыжок, казалось, приближал мгновение, когда и под ним рванется земля. И хотя впереди была смерть, он не мог остановиться.
Разбуженные взрывами немцы ошалело смотрели, как их стадо гибло на минном поле. Они вначале думали, что животные сами вырвались из загородки, а сошедший с ума пастух носится между ними, пытаясь завернуть. Потом солдат хватился своего автомата.
– Он украл! – завопил гитлеровец, кидаясь вдогонку.
Однако, добежав до первых трупов, остановился. Он видел, как несколько коров вместе с пастухом скрылись в осиннике…
Матвейка проснулся от холода. Было светло, хотя еще не угадывалось, в каком месте над лесом поднимется солнце. Он вскочил с охапки сырой, нагретой телом травы, резко подвигал плечами и руками, сгоняя озноб. Коровы, залегшие вечером около ручейка, не поднимались: вчерашний перегон их обезножил. У Матвейки самого едва достало под конец силы взобраться на крутой берег, чтобы не повалиться со скотом у ручья, – в низинах ночью всегда холодно. Он даже не оглядел место, где остановился на ночлег.
Ему не доводилось бывать в западной части Горелого бора, куда он попал, прорвавшись с девятью коровами через минное поле. Гнал он скот к Журавлиному яру наугад. Теперь, осматриваясь, он уловил что-то знакомое в облике леса. Этого оврага с крутыми почти голыми склонами он не видел раньше, однако ровный, гладкий, будто обгорелый у корней молодой сосняк был знаком. Матвейка пошел, потом побежал по течению ручья. Овраг делался шире, шире; внезапно и овраг и сосняк оборвались – перед Матвейкой разверзлось большое сизое озеро. Он остановился пораженный: откуда взяться такому озеру в Горелом бору? Лишь спустя несколько секунд понял, что вместо воды внизу – плотно осевший туман. Вправо над туманной гладью высился остров, похожий на спину всплывшего из зеленых глубин чудовища.
– Яр! – не веря себе, прошептал Матвейка.
Небо впереди разрумянилось, но солнце все еще было далеко за лесом. Светило узкое бело-розовое облачко, висевшее напротив острова. Матвейке оно напоминало только что искупавшуюся девчонку – длинную, тонкую и ослепительную.
Журавли в кочкарнике завозились всей семьей; сначала старшие забормотали между собой – тихо по-домашнему, потом сиплыми спросонок голосишками принялась попискивать молодежь. Кто-то частыми шажками пошлепал по болоту. Старик-сторожевик на кочке потянулся одним длинным, точно парус, крылом, затем вторым; хлопнул ими, как в мягкие ладоши, и звонко крикнул на весь лес:
– Порра вставааать!
Самочка-журавушка курлыкнула в ответ чистым голосом, будто в серебряный рожок переливчиво дунула:
– Прроснууулись!
Тихий вздох прошел по вершинам. И защелкала, засвистела разная живность вокруг…
Матвейке все еще не верилось, что перед ним Журавлиный яр. Он никогда не выходил сюда со стороны оврага.
Солнце острыми сверкающими шильцами проковыряло черный забор сосняка на той стороне дола. Край острова затеплился поверху тусклыми медными бликами. То, что Матвейка принял за бугор среди острова, обрисовалось теперь как вершина огромного дерева. Крона его круглилась над соседними деревьями, точно купол невидимого храма, и отливала цветом старинной чуть тронутой прозеленью бронзы. Это и была богатырь-сосна, закрытая от Матвейки дубами по самую грудь.
Туман редел и космами паутины медленно уплывал, обнажая болото. В нескольких шагах от Матвейки заблестела лужица. Кряква выплыла из осоки, за ней веревочкой тянулся длинный выводок – одиннадцать темных с желтинкой утят. Едва морща розовую воду, утки пересекли крохотное озерцо и, посвистывая, начали хлопотать за мшистыми кочками.
Без единого шелеста, словно лесные призраки, от сосняка к болоту спустилась лосиха с лосенком. Лосиха, не учуяв запаха человека, спокойно прошла стороной, а теленок набежал прямо на пастуха. Черно-синий глаз маленького зверенка, мерцающий в глубине зеленоватым перламутром, несколько секунд с настороженным любопытством разглядывал Матвейку. Затем, словно боясь потревожить человека, лосенок, осторожно перебирая голенастыми, как ходульки, ногами затопотил вслед матери.
Хлюпали да посвистывали суетливые утята. Журавли булькались в воде за кустами. Лежала на всем этом мирная покой-тишина, продолжалась нетронутая, непорушенная жизнь.
Он смотрел на Журавлиный яр, как смотрят на спасенного собственными руками брата – с любовью, которая сделалась еще крепче, и с тайной гордостью за себя.
Он был один, но не чувствовал себя одиноким. Где-то близко, в дремучих пущах, в потаенных лесных уголках, скрывались друзья. Сердце замирало тревожно и томительно от предчувствия близкой встречи.
Коршун медленно плыл над самой головой. Матвейка замахнулся на него, но хищник лишь глянул твердым глазом на пустую руку. Чем-то он напомнил Матвейке Крайцера.
– Уу, фашист! Погоди, я тебе полетаю! – сказал Матвейка и побежал к стаду, где лежало оружие.
Соль
Партизанский отряд задыхался, зажатый фашистами в большом Замошском болоте.
Всю зиму партизаны не давали оккупантам покоя – взрывали поезда, нападали на небольшие гарнизоны в деревнях, уничтожали автомашины. Гонялись за ними эсэсовцы, как волки за лосем. Но после каждой такой погони все больше становилось крестов на немецком кладбище около деревни Ольшанки, а партизаны были неуловимы в глухих приволховских лесах и болотах.
В беду отряд попал во время весеннего половодья. Ручьи стали реками, болота и низины – озерами, – не разбежишься, как бывало, зимой на лыжах. Вот тогда фашисты обнаружили отряд в Замошье и окружили. День и ночь обстреливали они из минометов лесистые островки в глубине болота. По их расчетам, уцелевшие от огня партизаны должны были погибнуть с голоду раньше, чем спадет вода. А чтобы никто из окрестных деревень не смог как-либо помочь партизанам, всех трудоспособных жителей угнали куда-то; говорили, будто на строительство дороги. Выгребли последний хлеб, если у кого из колхозников он еще был. Остались в Ольшанке лишь дряхлые старики и дети не старше тринадцати лет.
Марийка Забелина тоже осталась, хотя ей было четырнадцать. Такая она была маленькая, худенькая, что немец-конвоир вывел ее из колонны, когда она собралась идти вместе с матерью и старшим братом.
Жить одной было страшно. Марийка поселилась у дальнего родственника, дедушки Антона, покалеченного когда-то на лесоповале. Перед самой войной к деду приехал внук Костя из Ленинграда. С Костей Марийка ходила собирать этой голодной весной вытаявшую на поле картошку – больше есть было нечего.
Однажды в стороне Замошья гремело всю ночь, словно там на пни и мерзлый кочкарник беспрерывно падали огромные сухие бревна.
На восходе солнца возле дедовой избы, на краю деревни, зачавкала грязь под множеством ног. Тяжело грохнули в дверь.
Дед Антон, скрипя костылем, вышел в сени. Тотчас в избу заскочило несколько эсэсовцев. Следом за ними два запыхавшихся полицая вволокли связанного человека – в фуфайке, мокрых валенках и ушанке со звездочкой.
С первого дня оккупации Марийкино сердце обрело какой-то особый инстинкт: оно даже во сне чуяло, когда приближались фашисты. И сейчас, раньше, чем первый удар приклада потряс избу, Марийка вздрогнула от предчувствия, что немцы идут к ним.
Немцы никогда не входили с добром: либо забирали кого-нибудь, либо пинками угоняли на работу. Но таких разъяренных Марийка еще не видела. Они суетились, кричали все разом, и не понять было – на кого.
Костю, спросонок едва не метнувшегося к деду, Марийка безотчетным движением удержала на печи, потом затискала в запечье. Сама забилась в угол на полатях, под дедов тулуп.
– Ахтунг! – грянуло вдруг точно выстрел, и сразу стало тихо-тихо.
Потом кто-то негромко заговорил по-русски.
Опомнясь, Марийка чуть приподняла краешек тулупа и выглянула. Посреди избы стоял маленький толстый немец-офицер в шинели с полоской серебряного погона. Сняв фуражку, он вытирал потный бритый затылок.
– Будешь отвечать – будешь жив, – говорил толстяк ровным и, как вначале показалось Марийке, добрым голосом. – Я позову доктора. Он быстро делает операцию. И ты будешь долго-долго жить. Немецкий доктор умеет очень хорошо зашивать живот.
Перед офицером на лавке, свесив голову, сидел связанный человек. Он все время крючился, кряхтел и сползал на пол. Если бы два полицая не придерживали его за плечи, он бы давно свалился.
– Альзо… Первый вопрос, – продолжал офицер, комкая платок, – сколько живых партизан осталось в Замошье?
Связанный продолжал все так же молча корчиться и кряхтеть, словно гитлеровец разговаривал с кем-то другим.
– Не надо терять драгоценных минут. Рана в живот – очень опасная рана. Ты можешь умереть, если не будем звать доктора.
Пленный медленно, будто непосильную гирю, приподнял голову. Лицо его было в крови и грязи, а взгляд потухший и бессмысленный, как у смертельно усталого человека, которому мешают спать.
– Стреляйте… чего канителить, – простонал он.
– Партизан мы не стреляем, – отрицательно покачал офицер синеватым затылком и сделал платком знак эсэсовцам, молча стоявшим у двери. – Партизан надо казнить через повешение.
Эсэсовцы отодвинули стол в угол, сбросили чугунок со скамейки у шестка. Один из полицаев начал поспешно стаскивать с себя резиновые сапоги.
– Но если ты будешь отвечать, – продолжал офицер, подвигаясь в сторону, чтобы освободить место на середине избы для скамейки, – если ты будешь говорить правду, я спасу тебе жизнь.
– Помираю…
Гитлеровец недовольно шевельнул черной щетиной усов под высоким ястребиным носом и махнул платком. Эсэсовцы обступили пленного и что-то с ним делали. Слышался треск разрываемой одежды, немотное мычание раненого.
Потом партизана, раздетого до пояса, положили поперек скамейки животом вниз. Разувшийся пучеглазый полицай и широкоплечий эсэсовец с расплющенной, морщинистой, как у черепахи, физиономией стали по бокам с сапогами в руках.
– Нам, к сожалению, нет время на долгий разговор с тобой, – офицер пнул пленного каблуком в голову. – Если не ответишь правду, тебя будут бить сапогами по почкам. Это очень больно – резиновыми сапогами по почкам. И ты сдохнешь. Ну!..
– Поднимите… – вдруг прохрипел партизан.
Его посадили на скамейку. Собравшись с силами, он обвел взглядом избу:
– Только не мучьте… Нет терпежу…
– Сколько человек осталось в отряде?
– Тридцать три…
– Врешь! Мы знаем!
– Было двести… – сказал партизан. – Так вы же минами… И день и ночь… А на островках где зарыться?..
– Ах, так! – усмехнулся офицер. – Одно слово неправда – и сапогами по почкам… Патрон, гранат сколько?
– Боеприпасу навалом. Зимой с самолетов нам сбросили. Да вы это третьего дня проверили, когда пробовали.
– А еды много? – резко перебил офицер. Глаза его, точно гвозди, вонзались в пленного.
Партизан на мгновение замялся.
– Плохо. Нету еды, – сказал он едва внятно. Потом, снова окинув избу коротким взглядом, добавил громче: – Брюква кончилась, горох на исходе. А главное – соль. Нету соли.
– Соли? – удивленно и недоверчиво переспросил гитлеровец.
– Да. Без соли нельзя. Без соли человек – тухлая селедка. Сегодня мы втроем и пошли… Хотели добыть. Да теперь знаю: посуху не пройти. Надо было лугами, по воде, к речке. Там на песчаной косе у вас, кажется, один пулемет всего…
– Сколько пулеметов в отряде?
– Эх, знать бы… Пропадут наши зазря… Без соли нельзя…
– Сколько пулеметов? – гитлеровец опять угрожающе повысил голос.
Но пленный, видимо впадая в забытье, продолжал бессвязно бормотать про брюкву, горох, твердил, что без соли человек – не человек.
«Замолчи! Замолчи!» – мысленно умоляла его Марийка под тулупом, понимая, какой вред партизанам он наносит своим признанием.
– На скамейку! – костяным голосом сказал офицер полицаям.
Через минуту послышались глухие, хлюпающие удары, будто вальком колотили по мокрому белью.
– Говори правду! Говори!..
Марийка безотчетным движением откинула тулуп с головы…
Люди, изба, солнце – все позеленело перед ее глазами. Позеленело и начало медленно переворачиваться.
Холодеющим лицом она уткнулась в тулуп.
Гак! Гак!..
Ей казалось, что она лежала без чувств. Но позже она припомнила, что слышала, как полицаи выволакивали тело партизана, как, грохоча ботинками, уходили эсэсовцы. Последним ушел офицер и увел деда Антона.
Потом в избе было тихо. Как ночью на кладбище. Тихо и жутко.
– Дедушка! – хотела позвать Марийка, в то же время зная, что деда Антона в избе нет.
Но вместо этого слова с губ ее слетело невнятное бормотание. Она почувствовала, что язык во рту непослушно вздрагивает и дергается, словно чужой.
«Костя!» – сказала Марийка громче.
– Те-те!.. – удивилась она чужим, непонятным звукам, которые вылетели из ее рта.
«Мама!» – вскрикнула она.
А раздалось жалобное мычание. Так мычат маленькие телята, затерянные где-нибудь в лесу.
Онемела!..
Это открытие не привело ее в отчаяние. Оно скорее удивило и озадачило. После только что пережитого у нее не хватало сил в полной мере почувствовать новое горе.
Она сидела и молчала.
Из-за печи, озираясь на дверь, медленно вылез Костя. Он как будто еще сильнее похудел. В обвисших вырезах полинялой майки проступали ребра. Остроносое треугольное лицо было бесцветно и неподвижно, лишь в карих с рыжинкой глазах мерцало по горячему угольку.
Он хотел пройти, выглянуть в окошко, но, заметив окровавленную скамейку на середине избы, попятился. Лицо его передернулось и еще заметнее побледнело.
Марийка осторожно, как будто у нее могли подломиться ноги, спустилась на пол. Ей казалось, что все тело ее внутри и снаружи облито холодом, – липким знобящим холодом. Все-таки она пересилила слабость, охватившую ее при виде человеческой крови. Леденеющими руками переставила скамейку в темный угол, накрыла половиком.
Вытерла руки, прошла к окну.
Фашисты давно скрылись, улица была пустынна.
Костя глянул в окно через Марийкино плечо.
– Увели дедушку! – сказал он растерянным шепотом. – Неужели застрелят?
«Молчи, – хотела сказать Марийка. – Одевайся…»
Она не раскрыла рта, но Костя почему-то понял, что она хотела ему сказать, и начал поспешно натягивать на себя полосатый вязаный свитерок.
…Они не видели солнца, не замечали широкого голубого разлива реки, не слышали озорной переклички скворцов у старых пошатнувшихся скворешен на березке. Они замечали только фашистов, когда те появлялись на улице.
Тело умершего партизана гитлеровцы повесили возле здания сельпо на суку придорожной липы – для устрашения, хотя в деревне и устрашать было уже некого.
Деда Антона куда-то увезли на грузовике. Про старика рассказал Петька, Марийкин сверстник, опухший, болезненного вида парнишка с обгорелыми бровями и ресницами. Петька заметил из окна своего дома, как деда Антона и еще одного дряхлого колхозника полицаи заталкивали в крытый грузовик.
– В Хмелевку повезли, – сказал Петька. – В Хмелевке штаб. Туда всех угоняют.
То, что дедушку повезли не одного, почему-то немного успокоило ребят. Но зачем он гитлеровцам?
– Что же нам делать?.. Что делать? – кусая нижнюю губу, бормотал Костя.
Марийка знала, ЧТО ДЕЛАТЬ. Она знала это с той самой минуты, как фашисты покинули их избу и у нее прояснилось сознание.
– Пошли в Хмелевку, – предложил Костя, – надо узнать, что с дедушкой…
Марийка медленно покачала головой.
– Трусишь? – прищурился мальчик.
Нет, она не трусила. Просто идти в Хмелевку было бесполезно: помочь деду Антону они не могли.
Костя, наконец, обратил внимание на странное, каменно-спокойное выражение лица Марийки. Он принял это за признак равнодушия к судьбе деда Антона и обиделся.
– Ну, что ты молчишь? Идешь в Хмелевку? – настаивал мальчуган.
Что она могла ответить ему?
Жил до войны в их деревне одинокий безродный парень, Ваня Глухарь. Он трогательно любил ребятишек, мастерил для них забавные игрушки. Но они, дети, в том числе и Марийка, считали его дурачком, потому что Ваня был глухонемой. Когда он хотел что-либо сказать, то мычал и смешно жестикулировал.
Марийке казалось, что вот так же и ее посчитают за дурочку, если она теперь попробует объяснить. Нет, лучше молчать. Да и не стоит вмешивать Костю в то опасное дело, которое она задумала, – одна справится.
– Конечно, что тебе дедушка. Ты, кажется, с перепугу того… – Костя повертел пальцем у виска и пошел прочь, смахивая слезы.
Обида на время обессилила ее. Трудно дыша, Марийка добрела до своей запертой избы, опустилась на плоский камень, служивший ступенькой крыльца. Она бы заплакала. Она хотела заплакать – слезы горячим ключом кипели где-то в горле. Но, потеряв дар речи, она как будто разучилась и плакать. От этого было еще тяжелей.
Потом горечь обиды поутихла. Вернее, Марийка начала думать о другом. В памяти вновь и вновь вставали бешеные крики эсэсовцев, раненый партизан на скамейке. До мельчайших подробностей припоминалось все…
«Что же я сижу? – поднялась Марийка. – Дедушки нет, Костя – глупый, ничего не понимает. Я должна, больше некому».
Она отперла тяжелый висячий замок, вошла в свою избу. Было холодно. Пахло гнилой картошкой. От знакомых, привычных предметов веяло чем-то неживым, будто раньше все они – стол, печка, кровать с полосатой перинкой, полка с учебниками – были живыми, а теперь умерли.
Марийка обшарила стенной шкафчик, заглянула в ящик стола. Большая деревянная солонка была пуста.
Вспомнила, что соль мама хранила в чулане, в старой, щелеватой ступе. Ключ от чулана куда-то запропал, пришлось сбивать пробой топором.
Соли в ступе оказалось всего стакана четыре. Марийка знала, что в доме деда Антона и того не набрать. Для тридцати трех человек этого было мало. Волей-неволей надо было идти, просить взаймы.
Чтобы скрыть свою немоту, Марийка большим платком замотала себе рот и шею, а на листе бумаги крупными буквами написала, что заболела, потеряла голос и просит одолжить ей соли. Захватив полотняную сумку, с которой когда-то бегала в школу, она пошла по деревне, прикидывая в уме, к кому зайти, а чей дом лучше пропустить.
В одной избе ей дали с полкилограмма. В другом месте удалось добыть побольше. Зашла в Петькин дом и тут неожиданно наткнулась на полицаев – тех самых, что утром тащили пленного партизана.
Столкнувшись с ними, Марийка растерялась, хотела бежать – и это насторожило полицаев.
– Стой! – схватил ее за плечо тот самый краснолицый верзила в резиновых сапогах, который бил пленного.
Она даже не успела сунуть за пазуху листок бумаги, который держала в руках.
Полицай вырвал листок, прочел вслух.
– Соли тебе? – сказал он и переглянулся с приятелем. – А в сумке что?.. А ну, признавайся, зачем тебе еще соли?
Марийка испугалась. Она испугалась, что язык ее вдруг как-нибудь заговорит.
– Отвечай! – рявкнул полицай.
«Мама, мама, мама…» – твердила про себя Марийка, будто слово это могло охранить ее от злобы предателя.
Полицай заправил свои холодные пальцы к ней за ворот, под платок, притянул к себе. Свободной рукой коротко размахнулся:
– Говори!!!
Глядя в его зеленоватые волчьи зрачки, она до хруста стиснула зубы.
Оглушительная красная вспышка ослепила Марийку. На мгновение почудилось, что голова ее раскололась, как глиняный горшок от удара камнем.
Она бы свалилась на пол, если бы холодные пальцы полицая, подобно железным крючьям, не удерживали ее на весу.
– Душегуб окаянный, за что дите бьешь?.. – проник до Марийкиного сознания слабый голос. Она услышала еще чей-то крик и плач. Потом увидела рядом горбатую Петькину бабку.
Серыми костлявыми пальцами старуха вцепилась в рукав предателя. Прижавшись в углу, плакала младшая Петькина сестренка.
Полицай, оттолкнув бабку, поволок Марийку на улицу. Однако и на дворе старуха не отстала. На шум сбежалось несколько ребят из соседних дворов. Несмотря на угрозы полицаев, дети обступили и, кто жалобно, кто сердито, принялись кричать, чтобы отпустили Марийку.
– Где ее хата? – спросил краснолицый.
Ему показали Марийкину избу.
– А не та, что с краю деревни? – несколько остывая, допытывался он.
– Не, то деда Антона.
К счастью, никто не обмолвился, где Марийка жила последнее время.