355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Воронов » Котел. Книга первая » Текст книги (страница 5)
Котел. Книга первая
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:18

Текст книги "Котел. Книга первая"


Автор книги: Николай Воронов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)

Степанида подняла черпак, бросилась на зимогоров. С притворной оторопью, чертыхаясь, они отступили от котлована и ушли. При помощи того же черпака вытянула Никашку наверх. С Никашки стекали рыжие ручьи. В полукилометре, охваченное горбатым песчаным валом, поигрывало бликами озерцо. Зацепин кинулся туда бежать. Правильно надумал: окупнуться следует. Правда, обсушиться у озера негде и костер не из чего развести. Степанида вернулась к зданию станции, возле которой, сваривая огромнозевые трубы, работали сварщики. Разбила бочку из-под цемента, увязала в вязанку. Примотала к палке пучок пакли, окунула в керосин. Зажгла паклю, подставив ее под электросварочные искры. С этим факелом, почти на нет сгоревшим, быстро дошла до озера. Никашка, выкрутивший одежонку, – она была разброшена по берегу, – голый стоял по колена в озере, вымывая глиняную жижу из сапог. Когда бросила вязанку, он, повернувшись, оскалился, как волк, и присел в воду.

Развела костер, крикнула дерзко: «Не боись!» – и ушла.

Красоты в ней не было, но приятность была. Нравился ему ее смелый норов, обнадеживая затаенные желания, но больше всего он зарился на Степаниду из-за ее высокой груди. Во что бы ни оделась Степанида, даже в брезентовую куртку, купленную у пожарника, все равно заманчиво обозначалась грудь. В жаркие дни сам ходил с бачком к артезианской скважине, хотя бы только взглянуть, как Степанида, наращивая кирпичную стену, склоняется над нею в кофте-безрукавке, к угловому вырезу которой туго сгруживается, обнажая кромку белизны, ее затянутая грудь.

– Пошто таращишь зенки-то? – кричала Никашке подсобница Степаниды, подносившая ей раствор и кирпичи. Не получив ответа, завидуя каменщице, продолжала: – Прям-ки, Стеша, жрет он тебя глазьями.

– Меня не убудет. Не боись.

В траншее поднимался крик. Не то чтобы невмоготу, было мужикам без воды: его же рвенье возвращалось – никому не позволял прохлаждаться, потому и звали о мстительным остервенением.

Пока брел обратно, ледяной бачок, прижатый к животу, мало-помалу остужал плотское очумление.

Думал: коль она такая бойкая и без стеснения разрешает на себя смотреть, то, стало быть, нечего к ней подбираться. Действовать нахрапом – и получится. Однажды зазвал в клуб на кинокартину «Сонька – золотая ручка». Фильм показывали по частям: после каждой части зажигали свет для перемотки ленты. Вышли из клуба после полуночи. Клуб стоял на отшибе от бараков. Между ними и бараками лежал пустырь полынной тьмы.

Приобнял Степаниду за плечи. Не отстранилась. В родной деревне Никашке удавалось тискать девок. Отбиваются, возмущенно ругают рукоблудником, уходить не уходят.

Повернул к себе. Плавающим движением ладони скользнули по кашемиру платья к открытым ключицам. На мгновение пальцы уткнулись во впадинки за ключицами, и он ощутил, как черствы кончики пальцев и как гладка ее кожа и еще влажновата и горяча оттого, что в зале были духота и жар. Когда Никашкины пальцы сомкнулись на ее шее, а локти утвердились на высокой своей опоре, Степанида ударила его в живот и канула в ночи на какой-то из тропинок, ехидно промолвив напоследок:

– Не на ту наскочил.

После он видел ее много раз. Степанида вела себя как ни в чем не бывало, словно не она пресекала его расчетливо-нахальное поползновение. Должно быть, поэтому он никак не мог отделаться от мучительного чувства, которое без нее заставляло страдать из-за собственного злокозненного умысла, разгаданного Степанидой, а при ней – от неуклюжих попыток не выказывать стыд и раскаяние.

С предвечерья, когда вытащила из котлована и разожгла костер, Никашка начал думать о женитьбе на Степаниде. Он подозревал, что унижение, которому его подвергли три зимогора и Покосов и которое, казалось бы, должно было оттолкнуть Степаниду, что оно-то и приблизило его к ней. Для Степаниды он был до котлована одним из парней, кому нравилась и кто был приятно-безразличен, а после того как избавила от надругательства, он стал ей дорог тем, что спасла его, и, вероятно, благодаря этому он был выделен ею среди тех парней, на ком она не собиралась остановить свой выбор.

И все-таки он удивился, когда Степанида согласилась зарегистрироваться с ним: было впечатление, что она загубила свою судьбу, положившись на странную девичью блажь. Позже Никандру Ивановичу всегда мнилось, если между ним и женой назревали нелады, что он по гроб жизни должен быть обязан ей за то, что она не отказалась выйти за него замуж, тогдашнего, потому он и держался с ней предупредительно. А все тот случай: не подоспей Степанида, добром бы не кончилось – зимогорам было наплевать, сколько он продержится в холодной воде…

Никандр Иванович щелкнул ногтем по донцу пачки – выбил папиросу. Курил и прикидывал: завтра достанет из сундука никелированные петли (принес весной из цеха) и собственноручно навесит новую дверь, видел блеск петель и прямые глубокие канавки в головках шурупов из нержавейки. Так распалил воображение, что почудилось: прежняя дверь затолкнута на чердак, на ее месте красуется та самая, которую заприметил на складе, буковая, светлоструганая. Затем ему вообразились листы фанеры, лежащие на том же складе. Он мигом распилил надвое один из листов и закрыл одной из половинок верх двухтумбового стола, а по нему пустил коричневый дерматин. Получился основательный письменный стол, свежо и едко пахнущий дерматином. Но через минуту в душу Никандра Ивановича закралось беспокойство, что Андрюша, добыв на складе дверь, не захочет возвращаться за фанерой. Отбивается, паскудник, от рук. Ремня давно не нюхал. Пусть попробует не вернуться. Самостоятельный какой выискался. Отца ни во что ставит. Он, Никашка Зацепин, в семнадцать-то лет взглядом боялся поперечить отцу, не то что словом.

Затоптал окурок в траву, прислушался. Тут и прострочилось сквозь туман захлебистое верещание свистка.

«Неужели заметили?»

Верещание повторилось и либо отдалось звуковой дробью в долине, ниспадающей к пруду, либо кто-то отозвался на него свистом, порывисто и рьяно.

Никандр Иванович вскочил и глядел, учащенно дыша, на угол склада, ближний к высоковольтной мачте, из-за какого должен был появиться Андрюша.

Андрюша не появлялся. Опять на складе наступила тишина. Правда, ненадолго: затем возник какой-то переполох. Но обоюдный гвалт голосов, женского и мужского, разнесло громогласным, напряженным, высоко взвившимся гудком металлургического завода, и Никандр Иванович не разобрал, что на складе стряслось.

Гудок будто прорубил отдушину для звуков в порыхлелом тумане; начали докатываться звонки трамваев, рокоты мачтовых кранов, дотягиваться реактивные свисты примостившегося за буграми аэродрома.

Туман разъяли сквозняки. Чтобы следить за складом, надо смотреть напротив солнца из-под локтя.

Тревога. Лоб как накаленный. Занемевшие ноги. И сохнет во рту. Где же он, Андрейка? Поймали? Нет-нет. Наверняка удрал. Может, вообще миновал склад и спокойно дрыхнет дома? А свистки?

Никандр Иванович стянул с себя фуфайку, пошел обратно.

Когда он, поддерживая велосипед ногой, замыкал будку, на болотце с коромыслом и цинковыми ведрами проследовала Полина.

– Иваныч, куда?

Он кисло сморщился. Полина решила, что ему дурно после вчерашней водки. «Почему так происходит? – подумала она. – Пьют, пьют… Словно с намерением… ополоуметь, что-то забыть и скорей приблизить смерть».

10

Дома Никандр Иванович прошел по прохладным комнатам, заглянул в кухню. Ни души. В ванной раздался плеск.

– Андрей, ты? – спросил с надеждой.

– Я, сынок.

– А, мама. Андрюша не приезжал?

– С тобой ведь был в саду.

– Пропал куда-то.

– Никуда не денется.

– Тебе бы только о себе печься.

– Напраслина, сынок. Мой интерес к себе еще до войны улькнул под лед.

– К чему тогда скопидомничаешь? За каждую копейку трясешься. На кино мальчишке редко даешь. Управительница.

– Твои капиталы в кучу собираю.

– Какие там капиталы?!

– Знамо, какие. Других не приносишь. Никуда он не денется.

– Денется, дак ответишь.

– Ты чё, сынок, трюхнулся? Ай не радею для тебя? Ты у меня один свет в окне. За тобой лишь бы доглядеть. Ты уж сам за ним следи. На меня давай не сваливай. И так еле дюжу.

Никандр Иванович затопал сапогами, бухнулся в комнате на диван. Потная рубашка прилипла к спине. По коже побежал умиротворяющий холодок.

После изнурительной езды на велосипеде и этой самообманной ярости лежал на диване дряблый, отрешенно опуская и размыкая веки.

Бессилен. Безразличен. Дрема.

Забытье было тонким, наподобие паутинки: скрипнула: половица, и оно оборвалось.

Мимо прошла Степанида Петровна. Прямая спина как закостенела. Правая рука туго прижата к бедру, левая украдкой блуждает под грудью, теперь не больно-то высокой. А выкормила ею всего лишь трех детей. Правда, все были несусветные жадюги. Женщины с ее грудью обычно сдаивали молоко, а эти, как приткнутся к соску, до тех пор не отпустят, покуда не выцедят без остатка. Особенно Люська: захлебывается, орет, грудь ловит, да еще кусала сосок до крови.

Откинула тканевое покрывало на дужку кровати, тихо легла.

Когда заболевает что-то внутри, чаще грешит на желудок, она всегда вот так вот приходит и укладывается в постель и лежит лицом к натянутому на стене байковому одеялу, куда красильщик нанес трафарет из красных, черных, желтых роз.

Никандр Иванович подошел к кровати.

– Стеша, ты что?

– Ничего.

– Недужно?

– Просто отдохну.

– Никогда ты не пожалуешься.

– Не на что жаловаться. Все хорошо.

– Посочувствовал бы. Обсудили бы. Лечиться тебе надо.

– Я лечусь.

– У кого там лечиться. Девчонка. Ты бы проконсультировалась у наших заводских врачей.

– Ты нашу участковую врачиху недооцениваешь. Она въедливая, и душой не охладела. Предлагает лечь на исследование. Не хочется. Без меня вам трудней будет.

– Хо, трудней! Конечно. Но легче. Обследуют. Подлечат. Озабочен я. Нет ясности.

– Эх, ясность, ясность… Если у меня что-нибудь неизлечимое… Не нужна она никому.

– Можешь на опасное думать, ан, элементарная штука. Гастрит либо от аппендикса отрыжка, курфюрст его задери. Духом воспрянем.

– Никандр Иванович, ты иди-ка завтракай. Оладьи остынут.

– Обещай, что ляжешь на исследование.

– К тому идет.

– Знаешь, какую вещь я удумал? Не задержат тебя в больнице, повезу на Инзер. Река – нет другой такой. Шесть было, когда с дедом туда на покос ездил, до теперева все до росинки вижу. Хрустальный быстряк средь ущелий. Таймень ловится, хариус – тем паче, клубники, вишни навалом. На клубнике попасешься, водицу инзерскую попьешь, ушицу из хариусов поешь – все хворости отлипнут.

Не собирался Никандр Иванович на Инзер. Правда, мечтал съездить туда, но не с ней. Накатила жалость к Стеше, а к жалости прибилось раскаяние – вот и сказал, и поверил, что так и сделает, и пообещал себе лишь ее и знать. «А то что́ получается? Отработал – в сад умотал. Она ждет, чтобы обратно остаться одной. Что у мамы, что у нее, одинаковая житуха. Совесть у меня… Только считается: рабства нет. Это что – не рабство? И не кто-нибудь завел – я, потомок рабочих, сам, по сути, рабочий или, как начальник вырубки определяет, рабочий-интеллигент. Черта с два интеллигент: умелец, изобретатель. Да и этому – хана. Жди, когда кислородный завод построят. Эх, впустую Стеша вколачивает в меня судьбу. А я столько лет впустую вколотил в машину огневой зачистки. Почему так? Наказание за Стешу? Ей-то за что наказание? Святей, кажется, не бывает. А, зачем вчера Ивану на женщин?.. За Стешу одну должен их уважать. И мама… Пускай узость, что она ко мне вроде как к маленькому дитенку. Но ведь тут привязанность ото всей души! Мать, И ничем ты ее не изменишь. И за маму женщин надо уважать. Я-то что делаю?»

– Инзера два: Большой и Малый, – сказала Степанида Петровна. Ему послышалась в ее голосе надежда. – На каком ты с дедушкой был?

– Малый Инзер не такой несучий, не так громко галдит на перекатах, не так часто петли плетет. Отец рассказывал. Самому не довелось.

– Ты тот помнишь. Сегодняшний, по всей видимости, совсем изменился.

– Я, кто в Белорецке или в его округе побывал, всегда у них узнаю про Инзер. Не, покуда там глухомань. Инженер Морев, верно, говорил: де, плавал по Инзеру на резиновом плотике, и вышел к ним из лесу молодец в японской куртке. Лес заготавливает с напарником. За тунеядство сослали. А так больше никого не встречали. Глухомань глухоманью.

– Натерпишься ты со мной.

– Морев говорил: плоскодонку надо купить в Белорецке. На машине подкинут до Инзера. Потихоньку станем сплавляться. Не надо ни Енисея, ни Амазонки.

– Поздно, по всей видимости.

– Ничего не поздно. Понадобится – я тебя вдоль Инзера на закорках пронесу. Главное, настраивайся на веселую волну.

– Там и волны веселые, и водоскаты, куда и спортсменам опасно соваться.

– Откуда знаешь?

– Интересовалась.

– На месте определимся. Не водой, дак берегом. Сказал: на горбяке потащу. Не журись, моя славная.

– Забыла – оладьи стынут. Бегом на кухню. Бегом. Приушипиться[7]7
  Приушипиться – приутихнуть, с осторожностью.


[Закрыть]
мне надо.

11

Нехотя ушел. Приушипилась: приникла к постели вкрадчивыми движениями и затихла, будто искала у нее защиты от боли.

Хотелось Степаниде на Инзер. Не впервые Никандр Иванович заводил речь о путешествии на эту горную реку: как приснилась она ему с малолетства, а потому втемяшился Инзер и ей. Хотелось Степаниде на Инзер, да не верила она, что исполнится их с мужем сокровенный загад. Не то чтобы скрытую уловку выуживала из его слов, скорее передавалось ей, что в своих мечтах едет он на Инзер не с нею.

Хотелось Степаниде на Инзер. Тайком покупала географические карты Урала, где вилась, быстрая даже на бумаге, урёмная[8]8
  Урёмная – глухоманная.


[Закрыть]
река. В печати искала сведения об Инзере. Однажды встретила в журнале «Вокруг света» заметку о нем, и до того взволновалась, что и читать сразу не смогла: дыхание стеснило, хоть зови на помощь, и взгляд затуманило. Действительно, Инзер оказался таежным, чистым, кружливым: туда-сюда между гор, будто ищет и не находит дорогую потерю. Кто написал, плыл по Инзеру в десантной резиновой лодке с товарищами; к днищу, от острых камней, подклеили транспортерную ленту. Чтоб не разбить головы о скалы и валуны, плыли в мотоциклетных шлемах. На катушках едва удерживались в лодках. В конце концов донеслись до катушки, где перепад течения был метра в полтора. Повышвыривало, еле уцелели. О заметке она не говорила Никандру Ивановичу: напугаешь. Позже, на Инзере, остерегать станет. До места, куда речка сбросила туристов, отсоветует доплывать: пешком пойдут. Опрокинуть может и раньше. Она и он плавать востры, авось и спасутся. А нет – тоже особой беды не будет: из воды вышли, в воду сойдут. Когда-нибудь всех поглотит океан.

Хотелось Степаниде на Инзер. Андрейку надеялась успокоить. Тревожится он, что совсем отдалился от нее отец. Подозрение взялось угнетать. Для чего ему сейчас подозрение? Наподозревается еще. И не в этом ее основное беспокойство. Проследила она по людям за свои почти полвека: что́ сын в отце, дочь в матери смолоду осуждают, к тому сами в зрелую пору скатываются. Не похож Андрейка на многих сверстников с их улицы и из своей школы. Пакостным словом уст не замарает. В темных подъездах с девицами не тискается. Завелась мода спекулировать жевательной резинкой, шведскими лезвиями, американскими сигаретами, Андрейка ни-ни. Не табачник. Не картежник. Не выпивоха. Разве что… Ох, отец, отец… Ссорилась. Грозила. Обещал. Не уследишь, как опять подобьет.

Успокоится Андрейка, если они с отцом вместе в путешествии побывают. Там она и убедит, на Инзере, Никандра Ивановича не сметь подбивать сына на худое дело. Муж уверен, что таким образом возвращает, чего недодают. Она-то думает: коль все примутся по личной мерке общее добро урывать, до чего докатимся? Люську замучил разговорчиками: мол, по собственной разумной воле уравновешивает чаши весов. До чего дошло, Люська начинает бахвалиться, что у себя в швейном ателье объясняла товаркам его теорию уравновешивания, и они склонились, что, дескать, справедливость тут ночевала. Пришлось посовестить дочь и Никандра Ивановича прочистить.

Никандр Иванович вроде одумался – а то всегда наперекосяк и давай злобиться – или испугался, согласно сказал:

– Чем маюсь, тем поделиться можно. Нельзя иначе. Пообсуживаем; глядишь, проблема на практические рельсы встала.

Все-таки, по всей видимости, остерегается он ее. Рассказал анекдот. Сидит будто у проходной завода старик, ест горбушку да ругает власть. Подошел к нему какой-то курфюрст и ну тоже ее ругать. Старик слушал, слушал да хвать курфюрста в ухо. Тот: ты, мол, за что? Сам вон как ее честишь. Тогда старик вдругорядь курфюрсту в ухо: «Ты честишь власть, чтоб ее не было, а я, чтоб лучше становилась и вечно существовала для трудящегося народа».

Рассказал… Думает – оборонился на будущее, ежели что. Эх, Никандр Иванович. Хитрость твоя постылая. Родную жену низвел на последнюю ступеньку. Лиходейку на себя сыскал. Ой, что же подеялось с людьми? Родной родного как последнего вражину остерегается. Что было-то, забыть бы время.

Хотелось Степаниде на Инзер. Край пращуров и по маминой линии и по тятиному корню. Далеко ли от Белорецка до Инзера? Тятина родня белорецкая, сплошь прокатчики да доменщики. Мамины предки из деревни на Кане. В Белую Кана впадает, как и поворотистый Иванычев Инзер. Блазнит[9]9
  Блазнить – казаться, мерещиться.


[Закрыть]
Степаниде, что точно бы еще ноздредуйкой ездила с мамой в ее деревню. На деревню она, верно, не совсем походит. Скалы, среди скал вырубленные из камня лестницы – взбираются от речки на темя горы, где и припала вроде бы крепость из сосны-бронзовки. И не крепость это, как гляделась с изволока, – добрая дюжина крепостей о три – пять дворов (в каких и побольше), взятых в один заплот. Нигде ей не встречались этакие деревни родовых крепостей. Путем на Инзер, может, и сподобится увидеть подобную.

Мама, мумука, мамочка! Не позадачилась ее жизнь в Белорецке. По перволедью первый муж на пруд кататься побежал. Коньки слаще жены. Лед у берега трещал и прогибался, он возьми да устремись на середку. Лед волнами позади, и расступился. Покамест доску притащили да вожжи, уж не к кому на доске скользить и некому вожжи кидать. От него дочка осталась – Веронька. Потом взял мумуку хромой Петр Андреевич Голунов, вальцовщик проволочного стана, будущий отец Степаниды. Дети рождались у них с мумукой перед троицей. Присватался к Вероньке казак из станицы Сыртинской. Шестнадцать лет, девочка совсем, в такие-то лета от дому отрываться. Исплакалась, не соглашаясь. Выговорила в конце концов ее, Стешу, с собой. С тем и ударили по рукам. У Вероньки росла, от нее подалась на строительство завода, где и схапал ее настырно-неотступный бригадир зимогоров Никашка.

До ухода на войну в свободное время неотступно вился вокруг нее. Все насытиться не мог. На гулянках (гуляли в каждый праздник, одна отрада была в нужде и тесноте) кричал на всю компанию, гордясь своим счастьем:

– Подшиба́ла меня Степанида свет Петровна. Я не из тех, кому страшны подножки. Кто дает кочкану[10]10
  Удирать от трудностей, изначально: обходить кочки.


[Закрыть]
, тот попадает в яму. Я через подножки Стешины наловчился перепрыгивать, через преграды на руки навострился швыркаться… И – достиг.

Поднимало ее, как на крылья, Никандрово хвастовство. Не любовью любила, по всей видимости, благодарностью, сладким самоутешением, тем, что при ярой гордости возвышал над собой.

Достиг?! Бабский непрозорливый соблазн. Ох, не за пять, даже не за десять лет выявляется легковерность нашей сестры. И нашей ли только?

Все равно поехать бы! Сколько людей гоняет по стране. За границу стали кататься. Исходит на нет оседлость. И славно. Когда есть куда возвращаться, что может быть краше непоседливости? Над копейками теперь не надо дрожать. Бедность, бедность, немилосердно держала она их на приколе. До войны всего разок выбрались в Сыртинск, году, по всей видимости, в тридцать шестом. Нет, в тридцать пятом. Ее отец Петр Андреевич Годунов еще дома находился, здесь же, в Железнодольске, куда в числе первых, как говаривал и, слава богу, говаривает, прибыл по путевке Уралобкома на строительство мирового гиганта. Годом позже начнутся отцовы страдания. Верно-верно, дома находился. Никандр «эмку» у него попросил до Сыртинска добраться, а он глазами своими синенькими в лицо ему вомзился[11]11
  Вонзился.


[Закрыть]
.

– Ты чё, не знаешь меня? Ни под каким видом. Сам, не по работе, дак пеше иду.

– Тестюшка, ты вомзайся глазами в подчиненных – в шоферню расхристанную, меня ослобони.

– Скажи, свою семью вожу? Вон сколько их понасшибал.

– Кто тебе велел? Не насшибывал бы. Приятно поди-ка было?

– Не дам. Не ерничай и не суй нос под колесо. Автобус от элеватора ездит. Сядете утречком, к полудню в Сыртинске.

– До вокзала с лишним час на трамвае. Место не займешь – детишек могут затоптать. От вокзала до элеватора на своих двоих. Гостинец и одежонку тащи, детей за руку волоки.

– Дети радуются, когда пеше… Мои на Дальний Восток пеше уйдут, лишь отпусти. Ты знаешь меня. И прекрати канючить.

– Честностью, тестюшка, козыряешь. Проку мало. На костюмчишко посмотри. Ты в нем обдергай обдергаем, Стыдись: замдиректора по автотранспорту. Ты у техспецов учись: костюмы с иголочки, лаковые штиблеты, рубашечка, галстучек. Любовница главного инженера в Челябу на «эмке» ездила.

– Фальшь. Он сам ездил. Кого в попутчики брал, не знаю. Точно узнаю, взнуздаю на директорском совещании.

– Руки коротки. Честность доказывает… Почему главный инженер в коттедже в два этажа живет? Ты, повыше званием, в двух комнатах всемером? И дом каркасный.

– Я – большевик. По указанию Ленина создаем техспецам все условия. Своих техспецов накопим, тогда этим особых льгот не будет.

– Тестюшка, господа остались господами, рабочие рабочими. Какой ты замдиректора: вывеска одна.

– Не в духе ты нынче, Никандр Иванович. В отпуске пораскинешь умом – осознаешь. Доброго пути.

Никандр пошел было от Петра Андреевича, да не утерпел, остановился, его равнодушие решил застолбить, как геологи на Железном хребте засталбливали стальными иглами новые горизонты для рудных разработок.

– Х-хых, пути желает. Совесть редкостная… Стеша, первенькая твоя дочка, у сестры выросла. Ты заботы об ней знать не знал. Ка́знился бы хоть раз в году. Я б на твоем месте туда-обратно ее с детишками в отпуск самолично возил.

– Выросла Стеша в заботе и сытости. При мне какие жили, им той ласки с обеспеченностью наполовину не выпало.

– Только что. Разве, тестенька, тебе невдомек: счастливей, чем при папке-мамке обитовать, ничего на свете для детишек нет и не будет?

– В здравом смысле тебе не откажешь.

– Ага, пронял я тебя! Да чё пронял: как штыком к избе приколол.

– Но ты учитываешь Стешу, а обстоятельства нашей семьи – нет. Не учитываешь тем паче исторические обстоятельства. Папки-мамки. На империалистической я был? Хорошо недолго. По ранению вернулся. Революцию в Светлорецке готовил.

– Кто тебя просил?

– Справедливость.

– Все-то вы по справедливости действовали. Ровно у других ее не было.

– Была. Справедливость несправедливых.

– Будто цари, дворяне, капиталисты начисто без справедливости жили. Откуда тогда святой Александр Невский? Этот, в Сибирь ссылали, во, Радищев? Куда денешь декабристов? Песню который про Ермака, Бестужева-Марлинского, на Кавказе в бою угрохался, косточек не нашли? Того же Александр Сергеевича Пушкина, граф-Толстого? Ленин, слыхал, тоже из дворянства.

– Исключения. Запомни: песню про Ермака Рылеев сочинил. Никандр Иванович, что я хочу до твоего ума довести? Не до сознания – до ума, до сознания ты еще не дотянул. Довести то, что нужды было невпроворот. Стеша должна была тебе рассказать: близнята-мальчики, мои сынки, после гражданской с голоду померли. Наше горе маленькое. Целые семьи вымирали, станицы, заводы. В городах смерть людей собирала, словно ветер листву.

– Известно. Ты скажи: вина чья?

– Вина лежит на социальной ситуации, созданной эксплуататорами.

– Все-то ты определил, тестенёк. Дивлюсь на тебя.

Степанида сквозь обиду слушала спор мужа с отцом. В то, о чем говорили, не старалась вникать. Было у них таких споров-раздоров предостаточно. Обрыдли. На ком вина, она старалась не думать. Зачем травить себя, если минувших событий не переменить. Отца не судила. Хромой, а облетал Россию от Урала до Польши. Правда, свербила где-то в сердечушке тоска: письма слал в год по обещанию, понаведался в Сыртинск лишь в гражданскую да перед коллективизацией, да и то военные и хозяйственные поручения заносили. О судьбе ее он не пекся: спокоен был. В тридцатом году вызвал сюда, на работу устроил, в крепкий барак поселил. Сам тоже обитал в рабочем общежитии. Однако забегал к ней редко. Чтоб учиться стала в техникуме, не настоял. Внушал: учись, а надо было заставить. От замужества не отговорил. Не скажешь, что не намекал. Рано-де, но не отговорил, хотя Никашку не пригреб к душе: «Не моего поля ягода». К уловке прибегал:

– Поперечу твоему замужеству, – после, ежели что, будешь сетовать: твое счастье сгубил.

Понятно, загружен был заботами сверх головы. Однажды таким и приснился: выпрастывался из-под навала соснового горбыля, седые волосы чуть покажутся между досками, их опять завалит корьем, щепками.

Участия Степанида желала со стороны отца. В кои-то лета собрались к Вероньке. Всколыхни в себе заботу. Не «эмку» дай, так полуторку. Расщедрись по-родительски. Угой[12]12
  Угоить – позаботиться так, что человек будет испытывать умиротворенное довольство.


[Закрыть]
единственный раз для памяти и дочерней приязни. Не угоил. И еще рассчитывал найти у нее поддержку, спросил, как она расценивает спор. Слушай она внимательно, и то бы вникать не стала, кто в чем прав. Тридцать третий и тридцать четвертый годы, когда не каждый день хлеб ели, когда Люську и Галю, вторенькую, на чужих старух оставляла (в ясли не могла устроить) на тюре из прогорклой ржаной муки да на крахмальном киселе, который подкрасить было нечем, дались до того тяжело, что она отвыкла думать об общем, что с давних пор держал впереди всего ее отец. Как завертело ее в те два гиблых года вокруг детей и семьи, так она и продолжала кружить возле них, мало-помалу успокаиваясь в этом году, который был гораздо легче, и все же прикупая впрок и пряча от чужих глаз (донесут – испытаешь горюшко) соль, муку, топленый курдючный жир, махорку, катушечные нитки, отрезы шелка и шевиота.

Что она могла ответить отцу? Разве то, что еще не полностью охолонула от голодных тревог и что в гостях у Вероньки, беззаботная, по всей видимости сумеет почувствовать, какая это радость – спасти детей и себя с мужиком уберечь. Еще могла бы прибавить: лихо доводит людей почти до волчьей повадки – нечем поживиться, так друг дружку рвать готовы́.

Добирались так, – как нарочно, чтобы закоренела обида на отца, – с историями. Потянулись на трамвай не спозаранок: едва проехали на завод рабочие утренней смены. Жили в землянке на Коммуналке; у всех были участки по счету, начиная с Первого и кончая Четырнадцатым, а их участок почему-то назывался Коммуналкой, несмотря на то что там обретались не в бараках, по многу семей, а на особицу – в землянках, сложенных из степных пластов, которые нарезали на противоположном берегу пруда не плугом – лопатами, штыковой и совковой. На остановке Базар сели на трамвай. Отвоевали, благодаря дочкам, места. От Базара до Тринадцатого был самый крутой уклон. Здесь обычно трамваи спускались с предупредительным трезвоном, с притормаживаниями, с хрупаньем песка, подсыпаемого из песочниц под колеса. Молоденькая вагоновожатая, по всей видимости, забылась. Вагоны набрали большую скорость. Она тормознула, колеса заклинило, и помчался трамвай юзом, да на беду песочницы испортились. В конце уклона была остановка. На ней стоял трамвай. Он побежал, подхлестнутый трезвоном, но ускользнуть все же не успел: их трамвай стукнулся в его последний вагон. Крику было! Кто стоял, поушибались. Им подфартило, что места захватили: испугом отделались. Вагоновожатая грудь отбила, стеклом порезалась. Покамест отправили в больницу и другую доставили, пришлось ждать. От элеватора автобус уже уехал. Попутные грузовики ушли. Сидели до вечера. Добрались до Сыртинска к полуночи, под проливным дождем. К счастью, дети не заболели. Весь отпуск было солнышко. Выдалось клубничное лето. Наварили два эмалированных кедра варенья. Насушили клубники на пироги да в горячий чай бросать для запаха. Купались на Урале, в спокойных заводях, среди кувшинок и лилий. Веронька, чистотка и хлопотунья, ни разу с ними не выкупалась. Лишь иногда прибежит на берег, порадуется на них, насыплет племянницам в головные косынки стручков чечевицы и сахарного гороха – и скрылась в пойменных травах. Вставала Веронька на рассвете. Подоит корову – в табун, польет огород – и за приготовление завтрака.

По обычаю, усвоенному в Белорецке, да и в Сыртинске, гостям Веронька ничего не позволяла делать.

Пробовала Степанида вставать, заслышав, как под ножом в легких руках Вероньки сочно шуршат картофельные очистки, однако сестра провожала ее обратно в горницу к Никандру под бочок.

– Понежься, сеструлечка. Зоревой сон медовый. Я – счастливица. Казенных забот не испытала. Я и днем могу прикорнуть. (Никогда не прикорнет.) Мой вконец беспокойный: сроду не улежит до моего возвращения из табуна. Расположусь в уме-то к нему под бочок нырнуть, ан нет его, усвистел в контору. Понежься. Скоро запряжешься. Свету не будешь видеть.

По воскресеньям к ним присоединялся Веронькин муж Игнатий Симонович Завьялов. Волос, черный, прямой, пружинил под ладонями, когда он сухие их приглаживал. Рослый он был, худой, подтянутый. Веронька восхищалась, заметив мужа, идущего по улице:

– Тополь! Сроду стройней не видывала.

Купался Игнатий Симонович в сиреневых трикотажных подштанниках. Никандр подсмеивался над ним. До чрезмерности облипали они его, заставлял купить сатиновые трусы. Стеснявшийся своей худобы Игнатий Симонович, по-журавлиному прямо передвигая ноги, удалялся по тропинке за вихрастый желтый лозняк.

Несловоохотливость, хмуроватость Игнатия Симоновича поначалу угнетала их. При нем они вроде бы ужимались, от чего теснило в груди. Без него невольно дышали с отрадой, словно долго сидели взаперти и вырвались на волю. Потом, когда он принялся делать из тальника свирели и обучил их, они воспрянули духом: доступный ведь человек, добрый без притворства. Этаким Степанида и помнила его, да решила – переменился. Скольких людей, едва узна́ешь, что выпрыгнули в начальство, как украли у них внешность и душу. Однажды спрашивала об этом отца: мол, почему? В отчаянии махнул рукой:

– Азиатцы. – И добавил: – Отсутствие культуры руководства. Общество, почитай, наподобие свежей мартеновской плавки: надо по изложницам разлить, в нагревательных колодцах подержать, на блюминге прокатать, прогнать через рельсо-балочные станы, проволочно-штрипсовые, на токарных станках обработать и в таком роде. Учиться будем точность достигать, шлифовать, шабровать, полировать. Помаленьку культуру накопим. Дурень, примитивный пример привел. С металлом управляться легко, человеку с собой, с другим человеком – ох и сложно. Противоречие сложилось: мы, начальство, в целом не выше своих подчиненных, ниже. У нас невежество, самонравность, необязательность, аморальные потачки, хапужничество, притязания на исключительную обеспеченность… В буран с зимника собьешься. Вместе с лошадью пурхаешь по сугробам. Зимник надо накатать. Часто пурхаем по глубоким снегам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю