Текст книги "Котел. Книга первая"
Автор книги: Николай Воронов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
Он уже все яблони полил (ведер пятьдесят перетаскал), а тревожное волнение не унял; то и дело оно повторялось во всей своей мучительности.
Спасительно вспомнился адонизид. Мать пила, когда сердце колотилось как угорелое. Она капала адонизид в граненую рюмку, разводила чаем из термоса. Чая не было, да и было не до того, чтобы разводить лекарство: казалось, еще минута – и он упадет замертво.
Выдернул пробку из пузырька. Не удержал в пальцах, улетела под кровать. Обожгло адонизидом язык и нёбо.
Покамест доставал с чердака секатор и точил его (только бы оторваться от сердца), почувствовал облегчение, потихоньку ступая, вышел на крыльцо. Хотя теперь он весь был обращен к сердцу, страха не испытывал: тревога отступила, совсем не ощущал пульсацию.
Снова возник в саду Рямовых голос Полины, она повторяла с дерзко неуступчивой нотой слова прежней песни:
Тогда би-жать я с ним решилась,
Забыв о клятве роковой, —
будто и впрямь собиралась куда-то уехать, бросить мужа Григория, широкого, приземистого, кроткого.
Едва Полина сказала самой себе:
– Оюшки, оюшки, ох и муторно, муторно! – Андрюша подумал, что был жесток с нею и что, вероятно, его подозрение такой же внезапный выбрык нервов, как и только что отступившая тревога.
Остановясь перед стеной смородинника, Андрюша отщелкнул секатором кем-то сломленную, засыхающую ветку. На звук секатора рванулся с дороги отцовский басок:
– Андрей, ты здесь?
– В Кении на бегемотов охочусь.
– Ишь, субчик, – оттуда же презрительно сказала Люська.
Показным голосом отец одернул ее:
– Субчиком могу я называть. Провинился утром он не перед тобой. Я, верно, зла не коплю. Курфюрст с ним! – и закричал: – Сынок, редисочки! – и, не надеясь, что Андрюша подчинится, прибавил: – Твой защитник лучку-редисочки захотел.
Никандр Иванович и Люська зашли в будку. Иван присоединился к Андрюше. Он сел на корточки возле грядки, поймал ботву редиски плоскими, с заусеницами вокруг ногтей пальцами.
– Чего ты с ним утром? От меня почему-то скрывает? Люське все шептал.
– Скрывать будет и ей накажет. Дверь со склада за маяком велит принести.
– И что?
– Ясно, по-моему.
– Молоток.
– Когда-нибудь, может быть, буду.
– Ты и сегодня парень не промах.
– Сдамся.
– Не смей.
– Знаешь, как он давит на психику?
– На меня никогда не давил.
– Легко понять. Ради Люськи. Так давит… Асфальтовый каток по мне проехал – вот как чувствую.
– Под давлением уголь превращается в алмаз.
– То камень.
– Живое сопротивляется.
– Ему посопротивляешься: заводская хватка.
– В смысле крепости?
– Коленом не то что на грудь – на яблочко.
– Андрюхинд, душиловка черт-те с каких пор ведется. От характера зависит.
– Характер создается.
– Ты меня в дебри не заводи. Возвращаюсь к главному: сопротивляйся. Я с ним поговорю, ибо нельзя обкрадывать государство. Вообще плохое дело получается. – Иван вздохнул и поднялся. – Разрешаешь?
– Попробуй.
– Не наврежу?
– То и требуется.
Пока Андрюша рвал стрелки лука, он не переставал видеть добрые, янтарного цвета глаза Ивана, расщелинки между верхними зубами, придающие его лицу наивное выражение.
Никандр Иванович разливал водку. Едва она выплескивалась в стакан, в горлышке вздувался пузырь, пролетал внутри бутылки и лопался, ударившись о донышко.
– Выпей-ка с нами, шарогат[4]4
Беспокойный человек.
[Закрыть], – сказал он и поставил стакан перед сыном.
В глаза Андрюши бросилась сивушная вонь, он торопливо отодвинул стакан, так, что в нем запрыгала возле краев водка.
– Чума, злая какая! – морщась, прохрипел Никандр Иванович и сунул пучок лука в рот. Заметил, что Андрюша не захотел пить, одобрительно замотал головой.
За ним выпил Иван, за Иваном – Люська. И они морщились и ругали «сучок», несмотря на то что опорожнили стаканы до дна. Андрюша не удивился их поведению: взрослые часто делают то, за что наказывают детей, чего не любят в других и что сами осуждают. Отец лупит его, если захватит с папиросой, а сам курит и ночью, лежа в постели, одеяло несколько раз прожег, благо оно ватное, не успело дотлеть до тела. Андрюша протянул руку за хлебом. Никандр Иванович улыбнулся ему и хлопнул на ломоть кружок колбасы.
– Ешь, революционер, поправляйся, – и закричал всполошенно, увидев на пороге Оврагова, который был агрономом кооперативных садов: – К нашему шалашу, Алексей Сергеич! Выпей за компанию.
– Спасибо, Никандр Иванович. Я на работе.
Голос у Оврагова страшно гулкий. Шею он согнул – потолок в будке низковат для его роста.
– Чё «спасибо»? Пей, коли подают. Ты и не на работе сроду не пьешь. Трезвенник в нашу эпоху – все равно что какой-нибудь курфюрст.
– Никандр Иванович, пора бы научиться уважать мою особенность, тем более что она отнюдь не порочная.
– Моя, выходит, порочная?
– Разговор касался меня.
– Чё плохого? Гостеприимство проявляю. С каких пор радушно встретить гостя – порок? Русского народного обычая придерживаюсь. Ты, получается, против нашего обычая?
– В питейной ситуации я за американский обычай. Не пьешь – не вынуждают. Опоздал к началу застолья – не корят, штрафную не навязывают. Уходишь до конца вечера – не задерживают. Как говорится, свобода воли.
– На мое разумение, из-за скупости. Во-он оно что! Америка? Наш главный прокатчик рассказывал. Американцы их на прием пригласили. Наши пришли. Им на кассовый аппарат показывают: дескать, выбивайте выпивку, а бутербродами обеспечим. Наши после приема их в гостиницу затащили, напоили до сшибачки, икру заставляли ложкой есть. Умыли, как говорится.
– Смешно богатых учить щедрости. Богатые потому и богаты, что беспощадны. Я по делу. У ваших соседей крыжовник заболел мучнистой росой. Как бы на ваш не перекинулось. Зайдите за химикатами.
– Андрюшка зайдет. На всякие меридианы мне чихать. И давление у меня в норме.
– Он-то зайдет.
– Чё такое?
– Вы металлург и, конечно, знаете, что и у металла бывает усталость. Андрей в саду третье лето наподобие работника. Устал ваш мальчик. Пошлите в комсомольский лагерь. Поживет независимо. В конце концов он и книги должен читать.
– Воспитание трудом, гражданин Оврагов. Забыли, уважаемый, принцип советского воспитания. Спрятались среди садов от политики. Сектант вы, что ли? Не курите, не пьете, не женаты.
– Вы принципов коснулись. Если у вас и есть принципы, то халдейские.
– Чьи?
Оврагов не ответил. Скользнув лопатками о притолоку, вышел.
– Иван, дочка, я встретил его честь по чести. Не так, да?
– Уважительно встретил, – негодуя, сказала Люська.
– Как он выразился? Хал… Мурища. Иван, ты встречался с хал..?
– Не приходилось.
– Папа, – сказал Андрюша. Он был на стороне Оврагова. – Папа, халдеи были кочевники. Договорятся с каким-нибудь русским княжеством о мире, вскоре нарушат договор. Налетят, разграбят, пустят пожары, уведут в плен женщин и детей.
– Вон я кто?!
– Андрюхинд, значит, у этих самых кочевников не было твердых правил?
– Иван, ты что? Я правила соблюдаю.
– Я про халдеев.
– Виляешь?
– И куда они делись, Андрей?
– Пропали. Почему – понятно; когда, где – неизвестно.
– Иван, ты ответь: не одобряешь меня?
– Одобряю. Вы относитесь к нам с Люськой лучше некуда. Было бы позорно вас хаять.
– И что же?
– Но Оврагов… Он заслуживает… Вы его забагрили.
– Как осетра! Молодчик, Ваня! Таких и надо забагривать. Все по одному живут, он, значит, в особицу, в сторонке. Америка?! Она планету обирает. Об свободе воли еще говорит. Вот кто забагривает: хоп – и страну забагрила с народом, лесами-полями, горами-недрами. Нет спору, что сам Оврагов специалист старательный. Однако в семью к нам и в политику пусть не прет.
– Ну, папаша, благодарю. Мы к себе в сад.
– Давай бутылку добьем.
– Допейте, Ванюша. Она денег стоит. За двадцать один двадцать я целую смену строчу.
– Не хочется.
– Мне больше достанется. Ишь, праведник выискался. Америка! Мальчонку пожалел. Я в двенадцать лет пашню пахал. Попашешь, после с животом на полатях катаешься. Зато уж знаешь, как хлеб крестьянину достается. Трудовое воспитание – лучше нет. Шурупить надо, гражданин Оврагов.
Андрюша положил на хлеб котлету, выскочил из будки. Крупный, тучноватый Оврагов шагал вдоль лесной полосы, ударяя козырьком кепки по голенищу. Глядя ему вслед, Андрюша ощущал и горечь, и нежность, и обиду, и сострадание.
Снова лег под карагач. Из будки вышли Иван, отец, сестра.
– Ты, Люсь, двигай потихоньку. Я догоню.
Люська капризно крутнулась на каблуке, спрыгнула с крыльца. Золоченый тарантул, приколотый к ее голубой шапочке, грозно сверкнул топазными глазами.
– Чего рассердилась? Обязательно разве присутствовать при любом разговоре?
– Пускай… – перебил Ивана тесть. – Без никаких объяснений. Велел, как топором отрубил. Строгость держи. Баба волю заберет – не обрадуешься. Бесенка на тоненькой резинке видал? Швырнут, а он телепается туда-сюда на резинке. Дерзко будет тобой помыкать. Бабьё мною изучено.
– Женщин вы не трогайте. Женщины, сравнить с нами, святые. У нас вся деревня на женщинах стоит. Говорят вот: жеребятина – про блудников. Любой жеребец проть нас, мужиков, невинное животное. Он природное дело исполняет. Мы же… Грязь нас чище. Мы природное дело превратили… Да что там!.. Язык не хочу осквернять.
– И что за мода – баб возвышать? Падшая, дальше некуда, ее оправдывают, на пьедестал подсаживают. Великие люди, и те на той же дуде играют. Толстой ведь – всем башкам башка! Ан нет, оправдывает Анну Каренину. Муж государственная личность, реформы проводил, с терпением к ее выбрыкам… Толстой его в плохие, ее, – у ней никакого интереса к обществу, – ее в расхорошие.
– Анна мне нравится.
– Потому что обольстительная. Если б можно было ее выдрать во плоти и крови из книги, ты бы сразу Люську побоку.
Помолчали. Иван выкрутил каблуком воронку в земле.
– Папаша, я вот зачем остался. Андрюшина судьба заботит.
– Ты сперва свою устрой.
– Неудобно про это заводить речь.
– Ты и не заводи.
– Вынужден. Андрюша красть не желает. Нехорошо. К тому ж у государства красть нельзя.
– У кого льзя? У тебя? Ты весь в костышах, как голубенок. Отрастишь перо, тогда прикинем, с кого пух-перо щипать.
– У себя же заставляете брать.
– Наивен ты, зятек, коль до разницы не допер между моим карманом и карманом в тыщу километров. Государство не обедняет из-за какой-то там двери. Я бы купил, да негде. Нет ведь магазинов, где бы продавали стройматериалы. Выписывать через цех на лесоторговой базе – чистое наказание. Времени изведешь… Пропади пропадом. А, не обедняет. И нет в этом никакого зазору. Я много лет ежемесячно в профсоюз плачу и почти ничем от него не попользовался. Оно прежде всего о себе. Как в таком разе я-то должон?
Андрюша невольно вылез из-за угла будки, встревожившись, что Иван не сумеет ответить. Тот просунул большой палец в петлю пиджака, угрюмо согнул шею.
– Ты в больнице лежал? Лежал. На процедуры в поликлинику ходил? Ходил. Приличная больница, умная аппаратура. Вот где твои взносы, на тебя же они и расходуется. По всяким статьям они к тебе возвращаются. Не к тебе, дак к детям.
С высокомерно-снисходительной осанкой слушал Никандр Иванович зятя. Лишь стоило Ивану замолчать, он принял позу человека, размякшего от сочувствия и огорчения.
– Иван, ты на глубину нырни, хотя бы на маленькую. Я вынужден. И каждый в моем положенье вынужден. С меня рвут всегда как бы правильно, и не с кого спросить. Я, ежели урву по необходимости, – приперло, не достанешь по-честному, – я беззакониик. Мелко плаваешь, воин.
– Зато честно.
– Кутенок, шурупить надо. Простаки тюрю едят, гусиным молоком запивают. И я дорожу общественным добром, однако необходимо печься и о личном. Казна без дна, ее никогда до отказа не наполнишь. У каждого из нас скромные потребности: крыша, пить-есть, мало-мальски одеться. Ты видел, чтобы я шиковал? Докажи, что я хотел урвать что-нибудь, в чем нет безотлагательной потребности? Кто перед тобой? Богач?
– Вполне обеспеченный член общества.
– Простак ты. Еще нашими пращурами сказано: «Простота хуже воровства». «Член общества»… Лучшие годы прожиты, а чё я видел? В санаторию раз-другой съездил. Дак радикулит лечил. От работы он в меня впился. Чё я нажил? Один выходной костюм, одна нейлоновая сорочка, галстук один. Все собрать да продать – слезы. Жена в панбархаты, в бостоны-шелка одевается? Дети как гимназисты одеты? Ведь нет? Иван, крыть тебе нечем. Качай к Люське и запомни, чё я говорил.
Иван повернулся, пошел в лог, где на камне возле ручья сидела Люська. На шапочке поблескивал тарантул. Он поблескивал то длинно, то коротко, будто распластывал и поджимал горбатые ноги.
«Не зря, наверно, бабушка Мотя называет Ивана в о л о в ы м, – подумал Андрюша. – Я б поддел папку. Не мямлил бы. Подмять его конечно, трудно: занозистый говорун. Ты слово, он – пять. Как иголку под кожу: раз, и скрылась с ушком. Попробуй вытащи. Знает он, конечно, много и думает».
Острую жажду ощутил Андрюша. Наверно, от колбасы? Слишком соленая.
Прошел в будку. Отец лежал на кровати, уткнувшись головой в оклеенную бодренькими обоями стену: либо спал (ночью стало работать утомительней, особенно предпоследнюю и последнюю смену), либо думал о том, почему сегодня у него сплошные раздоры.
Андрюша не ожидал от себя, что пожалеет отца после того, как он п р о я в и л с я нынче утром. Но так уж невольно случилось. И опять несуразность: не устыдился этой жалости. Хотел, чтобы было стыдно, а стыда не было. И ничего не мог поделать, как давеча с тревогой, страхом и неожиданным галопом сердца. Вдобавок еще и посетовал на то, что забот за свою жизнь отец хлебнул с лихвой. А вот был ли у него за все это время, если опустить детство, год беспечности, когда не волновался о прокорме, о плане, о сохранении самого себя, о защите страны, о ликвидации урона, нанесенного войной, о сельском хозяйстве, о производственных починах, о бытовых удобствах, когда бы не на миг подымал глаза к небу, а на час, когда бы праздно любовался рекой, валялся под солнцем, голосил частушки, рыбачил, играл на свирели, вырезанной из дягиля? Был ли? Не знает. Не может вообразить.
Бесшумно ототкнул бутыль, налил вишневого квасу, выпил, но жажда не исчезла. Догадывался, что она возникла по какой-то непищевой причине, и все-таки не старался определить ее: четкость настанет позднее.
Он любил состояние, когда сидишь недвижно и смотришь в себя и вроде бессмысленно, а неясное чувство теряет загадочность, проступая, высвечивая, отчеканиваясь, как снимок на фотобумаге, опущенной в проявитель.
Нахохлясь, Андрюша сидел на кровати, покрытой старинной стежки одеялом: сквозь расползающийся сатин лезла никотиново-желтая вата.
Из внутренней темноты в нем, за которой пристально следил, выступила сизая прядь и розовая между пальцами рука, затем глаза с уголками, вздернутыми у висков, после – картина, о которой мечтал утром: он и Натка плывут на спинах по озеру Песчаному, а вокруг роятся грозди пузырей. И Андрюша понял, что соскучился по Натке и что усилилось его желание, чтобы пооткровенничать с нею о всех сегодняшних осложнениях и неожиданностях.
Сел на велосипед, погнал к воротам, привставая над седлом: дорога ползла на холм. За воротами затормозил и спрыгнул. Нет, к Натке на огород не поедет. Не потому, что был недавно там, а потому, что сам угнал оттуда, разобидевшись. И уж наверняка она не станет говорить с ним при Нюре Святославовне, которая постоянно ей втолковывает, что надо вести себя с чувством собственного достоинства. При этом ему вспомнились девчонки, пришедшие на лодочную станцию. Спасатели, садившиеся в катер, крикнули им: «Эй, шалаги, желаете прокатиться? Выпивку захватили». Девчонки даже не оскорбились: шли на катер, довольно охорашиваясь.
Вскочил на велосипед, выехал за стальную ограду, сваренную из уголка и арматурных стержней. Дорога, проложенная к далекому молочному совхозу, волнилась по буграм. Шорох кремневых песчинок отзывался в туго накачанных колесах.
На изволоке Андрюша врезался во встречный ветер. Круче вертелись педали. Воздух уплотнялся, бил в голову, по плечам, по-синичьи свистел в спицах, иногда так рьяно ударял по ним, что далеко, выстрелом, уносилось дзиньканье. Потом ветер будто присосался к Андрюше и велосипеду, и в нем все отчетливей вязла скорость.
Лишь только набирал разгон, – казалось, что ветер выхлещет из его души боль и горечь (тянулись уж дымчато-голубые овсы и завиднелась деревня), а боль и горечь продолжали тесниться в груди. Какой это невыносимый укор для человека: понимать свое состояние и не мочь изменить. Сорвется где-то в тебе тормоз, и ты не властен над чем-то в себе и не в силах изменить направления собственной судьбы.
6
Андрюша положил велосипед под карагач. Отца в будке не было. Упал на кровать. От езды и зноя взмок. Соскользнул в дрему и успел затосковать о Натке, как что-то лопнуло неподалеку, точно граната. Вскочил – и к окну. Увидел на дороге коричневый «Москвич» Григория Рямова; из-под кузова пучило ядовито-синий газ. Легко, как метеорит по небу, куда-то покатилось сердце: Тут же сообразил, чем оно обеспокоилось. Должно быть, отец у Рямовых в будке? Вдруг да точно его подозрение? Григорий смирный-смирный, а ведь, если что, убьет.
Выскочил на крыльцо, метнулся к смородине и сразу повернул обратно. Если у отца с Полиной что-нибудь есть, мерзко бежать с предупреждением.
Через будочное окно и облегченно и с досадой на себя увидел подле «Москвича» отца и Полину. Григорий говорил им о том, что, покуда ехал из города, дважды вставал: глохнет мотор.
В его разговоре и в том, как он взглядывал на них, ничего, кроме дружелюбия, не было. Они стояли рядом с Григорием и озабочивались тем, что машина забарахлила, как могут стоять только люди, у которых перед ним совесть совершенно чиста.
Андрюша пошел посмотреть на всех троих вблизи. Догадывается Григорий о чем-то, страдает из-за этого – от него, Андрюши, не ускользнет. В и н о в а т ы они перед Григорием, – тоже через что-то выявится. Не может быть, чтобы их скрытность была такой бессовестной, что ничем не обнаружится в их глазах.
Как ни следил за поведением отца и Полины, ни в чем не выказалась их вина. Глаза были так ясны и невинны, словно они всегда поступали чисто и еще несколько минут тому назад не стремились к чему-то скрытному.
Если это никогда не подтвердится – он будет счастлив, и тогда же проклянет свою мнительность. Но если это подтвердится, то он не представляет себе, как ему думать о людях. Кто они есть, если так умеют неуловимо гнусно, неуследимо спокойно п е р е в о р а ч и в а т ь с я.
Григорий собирался опрыскивать крыжовник, но Никандр Иванович предложил ему выпить, и он согласился «через не хочу», потому что Полина сказала:
– На работе работаешь, в саду работаешь. Кругом работа. Передышку хоть сделай.
– Я люблю работать. Передышка. Все.
– Любишь ли, не любишь ли… Втравился, – сказал Никандр Иванович. Он был доволен, что нашел сотрапезника. Подобно большинству мужчин, среди которых вырос и прожил почти до пятидесяти лет, он не мог вынести полухмельного состояния: обязательно должен был д о б а в и т ь. Наедине он не умел пить. – Работа такая же отрава, как водка: никак не отстанешь.
– Верно сказал. Все. Одно различие. От работы веселеешь, от водки грустнеешь.
– У меня наоборот.
С молодой легкостью Никандр Иванович принес водку. Пока стояли около будки, он маскировал полой пиджака оттопыренный бутылкой брючный карман.
Андрюшу обычно смешило, что взрослые мужчины, будто какие-нибудь школьники, как-то воровато стараются спрятать бутылку с водкой. «Чего они боятся или стесняются?» Ему было невдомек, что многие из них сами не задумываются над тем, почему хоронят «сучок» от непричастных глаз. Его наблюдение и теперь не оформилось в определенную мысль. Просто он представил себе, какими красавчиками и умниками бывают они, н а б у з о в а в ш и с ь. Позже, когда отслужил в армии, женился и постиг изнутри действие древесно-картофельного зелья, он объяснил упрятывание водки подсознательным проявлением совести, а также тем, что перед в о з л и я н и е м невольно «грезятся» питухам их послезастольные причуды и подлости.
Никандру Ивановичу до того хотелось улизнуть с бутылкой в будку Рямовых и д о б а в и т ь, что он буквально гарцевал подле крыльца, пока Григорий осматривал кусты крыжовника, тронутые налетом мучнистой росы.
Рямовы и отец зашли в будку. Полина звала Андрюшу отведать запеченных в сдобном тесте карасей, но Андрюша, хотя и голоден был и знал, что на редкость вкусна ее стряпня, отказался, дабы она помнила, что он неспроста ведет себя настороженно, с неприязнью.
Поплелся к своей будке, но свернул на дорогу: возвращался Оврагов, направляясь к белому домику, где находилась его квартирка и контора садов.
Оврагов спросил Андрюшу, поравнявшись с ним и не задерживаясь, не сердит ли он на него за непрошеную заботу. Андрюша сказал, что нет, не сердит, что, как всякий зависимый человек, с которого большой спрос и которого забывают вознаградить за старания, он нуждается в защите.
Андрюше было стыдно за отцовы давешние нахальные и вероломные вопросы и подначки, и он попросил Оврагова позабыть об этом. Это удивило Оврагова. Он не из мстительных людей, но и не из тех, кто проглатывает оскорбления, как утки рыбешек. Бесчестие ненавистно ему. Отсюда и то, что он не в силах не помнить о надругательстве, от кого бы оно ни исходило.
– Алексей Сергеевич, я не понимаю, чего он… Вы только вошли.
– Могу лишь предполагать. Не похожий, сохраняю себя, – значит, враждебный. Благо, что скопом не нападают.
– На вас?!
– На меня. Я тоже так думал. И не за то, что в чем-нибудь был плох, а именно вопреки этому. Сказать, что это закон взаимодействия людей, остриженных под нулевку или старающихся постригаться под нулевку, с людьми, которые носят челку, чуб, бороду… Сказать этого не могу. И вместе с тем, увы. Тебя, верится, минует… Жизнь перекраивается. Барометр показывает «переменно».
– Не заступайтесь за меня, Алексей Сергеевич.
– Хоть он в правлении садов, ничего мне не сделает.
– С вас хватит.
– Потому ты и подталкиваешь меня к осторожности?
– А какой толк, что вы насчет меня сказали правду?
– Правда продолжается.
– Кого ни возьми, все – правда да правда. А ведь редко кто не врет. Неужели ложь тоже необходима, раз без нее никто не обходится, кроме, наверно, вас?
– И я не исключение. Во всем возникает неизбежность. Видать, отсюда закон взаимодействия противоположностей. Правды и кривды. Жизни и смерти. Плюс и минус. Мужской и женской особи. Инертных веществ и активных. Тепла и холода. Формы взаимодействия многообразны: равновесие – борьба, распад – союз. Причем равновесие сопровождается неравновесием, борьба – примиренчеством, распад – зарождением. Недавно профессор горного института рассказывал, что в объеме страны у нас гибнет от ржавчины и коррозии три миллиона тонн черных металлов. Гигантская потеря для народного хозяйства. И казалось бы, естественная: сколько существует железо, столько существует ржавчина. Но в некоторых сплавах оно не ржавеет, гальванизированное отдельными металлами дольше не ржавеет. Созданы вещества, называются ингибиторы… Пленка из них, нанесенная на сталь, – надежная защита от коррозии и ржавчины. Профессор полагает: наступит время, когда ни один грамм металла не будет гибнуть от них. Верно. Жизнь кривды, конечно, неотвратима. Но под напором личной и общественной совести человека она будет убывать. И все-таки она вечна.
– Как?
– Впрочем, ничто не вечно. Я имею в виду, что она исчезнет с исчезновением человечества.
– Человечество не исчезнет.
– Милый, целые галактики гибнут.
– Человечество не исчезнет.
– Твой возраст прекрасен тем, что он дарует чувство бессмертия.
– Тогда, если мы исчезнем, зачем болеть за правду, добиваться справедливости?
– Поразмышляй самостоятельно.
Андрюша оторопело потоптался на одном месте и пошел обратно. Не было для него человека авторитетней, чем Оврагов. Обычно он относился к его словам с полной верой, а теперь, когда впервые в них усомнился, вместо того чтобы обрести силу от несогласия с Овраговым, испытывал скорбное отчаяние. Если даже вечна ложь и человечество когда-нибудь да исчезнет, неужели нельзя было обнадежить?
– Обожгло? – крикнул Оврагов. – Хорош правдолюб.