Текст книги "Котел. Книга первая"
Автор книги: Николай Воронов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
20
Наверно, теперь у Манина был такой момент, когда не спится, а блазнит, потому Иван собрался уйти из газовой будки, ничего не сказав мастеру о слишком длинной, намеренно длинной чугунной лётке.
Подле двери Ивана догнало вопросительное манинское «кто».
– Вычегжанинов, – промолвил Иван и робко, плавающим движением плоскодонных чунь, сшитых из транспортерной ленты, пошел к столу.
Манин не открыл глаз, не изменил позы.
– К выдаче подготовились?
– Загадка, Николай Семенович.
– Ну?
Иван рассказал.
– Загадка? Себялюбием припахивает.
– Чем?
– Себялюбием Алешки Филина.
– Алексея Фокича?
– Ты не придыхай. Мастер крепкий, да чрезмерно возвеличили. Вперед куда более крепких мастеров выставили. Ордена. Лауреатство. На героя бьет. К юбилею завода. Разнарядку на награды покуда не прислали. Кандидатуры, ясно, обсуждаются, кому что дать. У нашей бригады показатели лучшие в цеху. Надумал нас подсадить. Умеет подсаживать. По длинной лётке всегда не дольешь. Частенько сдает нам похолодавшую печку. Опять же, чтоб не добирали чугун. Покуда печка разогреется и чугуна поднакопит, здесь он заступит на смену и сполна выдает плавки. Ловкач Алешка Филин.
– Нельзя разве прищучить?
– Поди разоблачи. Отопрется, как черт от дьявола. Горновые не созна́ются. Велел помалкивать – попробуй ослушайся.
– Подследить.
– Стыдная штука.
– Сказать начальнику, он прикажет подследить.
– Совестно.
– Ничего не совестно. У него сознание должно быть. Он же на весь город знаменитость.
– Избаловался. Опять же избаловали. Все есть, лишь звездочки нет. Ее бы захапать. Больше одной-то не разнарядят. Ладно. Об этом никому: правда способна оборачиваться против правого, а виноватый торжествует. Иди. Да, комбайн в порядке?
– Должен…
– Если исправен – рассверли лёточный канал.
Комбайн был созданием Паровицына. Несмотря на то что этот агрегат – с виду аляповатый, громоздкий – облегчал труд горновых и делал его почти безопасным, они неохотно пользовались им, предпочитая работать вручную и рисковать.
Иван сказал Грачеву, что доложил мастеру, о чем следовало, и что собирается рассверливать лётку. Грачев хотел подать по монорельсу буровую машину, похожую на модель самолета, но Иван запротестовал: ни к чему кишки надрывать, комбайном рассверлит запросто. От неодобрения Грачев скорчил такую кислую рожу, будто раздавил зубами ломтик лимона.
Иван разбурил комбайном лётку, а едва подсушил ее хорошенько, то и пробил комбайном, чего Грачев совсем не одобрил: он открывал лётку только вручную, пикой.
Тек чугун голубоватый, цветом в молоко, пропущенное через сепаратор, чадил желто, ржаво – выгорали сера и железо, капли выпрыскивали багровые, хвостатые; взлетая, они выбрасывали искрящиеся паучьи ножки и дергались, словно бы что-то выхватывали из воздуха.
21
К полудню воздух над литейной площадкой перекатывался невидимым огнем. Жар от домны, жар от крыш, жар от литейной канавы, арбузно-розовой от схлынувшего чугуна, обжигал ноздри, сушил в гортани. Горновые бегали пить газировку. Она была жгуче-студеная, парила шипучими капельками-толкунцами, запирала дыхание, как спирт.
Иван любил это время, когда из домны бежит металл. Светлыми пластами липнут блики к опоясавшей печь клепаной «колбасе», внутри которой с каменным трением несется воздух. Гибкие отсветы поглаживают набалдашник электрической пушки, озаряя его шершавые овалы и смолянисто-темную в дуле глину. Из зева ковша, выложенного кирпичом, выкидываются с шуршанием и опадают, потрескивая, оранжеватые капли. Над красной коркой, нарастающей в этой огромной посудине поверх чугунной зыби, встают пики красного и зеленого пламени. Все это навеивает на Ивана умиротворение. Он завороженно смотрит на бегущий чугун, на шатание зноя, на волнение рыжевато-бурого дыма под фонарем крыши. В сердце занимается тихая нежность, хочется, чтобы не переставая лился в чаши чугун, чтобы не прекращалась качка цветных сполохов у горна, чтобы сквозь толщу сутеми маячили синие силуэты рабочих соседней домны.
И сегодня, хотя воздух на литейном дворе был душен, изнуряющ, поднялось в Иване завораживающее чувство созерцательности и сразу схлынуло, едва появился со стороны фурменного пространства тесть Никандр Иванович.
– Здоров, зятек. Жарища у вас! Жарчей, чем у нас на вырубке.
Иван озаботился. Неспроста заявился Никандр Иванович. Чтобы Кривоконь не стеснял их или непрошено не вломился в разговор, отвел Никандра Ивановича к перилам разливочной площадки.
– Папа, вы почему среди смены?
– Машину огневой зачистки поставили на консервацию. Я свободный. Должность подбирают. Предлагали… Заработком не хотят обидеть. Годы эть к пенсии прут.
– Вам с пятидесяти пяти?
– Ага.
– Еще порядком.
– Шесть лет. Не успеешь оглянуться.
– Столько средств впурили в машину – и на консервацию. Разве не могли предугадать?
– Всего не предусмотришь. Да и кто мог знать, что ей такая прорва кислорода понадобится! Час-два поработаем – и подорвем дневной запас кислорода на комбинате. Будут строить кислородный завод. И конечно, необходимо менять способ разливки. У нас сталь разливают сверху, лучше – снизу аль, к примеру, в вакууме. До сих пор много запороченного металла катается. На блюминге и слябинге не каждый его порок выжжешь машиной. Глубокие трещины необходимо зубилом, абразивным кругом, газовым резаком.
– Никандр Иванович, вы почему пришли?
– По железному мосту.
– Люську арестовали?
– За какие такие грехи?
– Люська на патент набивается. И вообще не уверен…
– В чем?
– В чем бы ни было.
– Я отец, и ты обязан…
– Вы были обязаны. Сейчас я обязан. Неужели не могли устроить Люську на завод?
– Наш завод не для женщин.
– Их тут навалом.
– Тут газ, огонь, опасно. Им детей рожать. Для женщины у нее самая подходящая специальность. Кому скажешь – она закройщица, все одобряют.
– Они что угодно одобрят.
– Дичь.
– Хорошо, дичь. Зачем вы ко мне пришли?
– Андрей исчез. Не знаешь где?
– Откуда?
– Из сада вчера утром исчез. Как утоп. Может, знаешь?
– Снова за рыбу деньги. Ну, мне лётку закрывать.
Иван помахал войлочной шляпой Грачеву, который наблюдал за сходом шлака, катившегося из лётки поверх чугуна.
Он пошел к долговязой будке, сшитой из листовой стали. Приближение этого момента страшило Ивана, но теперь, разгневанный, он не ощущал страха и лишь чуть-чуть взволновался, оказавшись перед пультом. Забрал в ладони пистолетные, из эбонита, ручки контакторов. Увидел через оконце Никандра Ивановича, он возник в сумраке фурменного пространства.
Из лётки дуло все громче, страшнее, шлак хлестал свирепей, вздувался медноватыми лопающимися пузырями, выплескивался на берега литейной канавы зеленой магмой.
В будку вбежал Грачев.
– Напортачу я, Денис Николаевич, – жалобно сказал Иван.
Не то чтобы он растерялся, глядя на кипучий поток шлака, слыша нагнетание гула, нет, просто так обернулась в нем эта почти что ссора с Никандром Ивановичем, которая, как вдруг ему взбрендилось, могла обернуться для него потерей Люськи.
– Закрывай! – предостерегающим тоном крикнул Грачев.
Иван стиснул пистолетные рукоятки контакторов, ощутил ладонями насечку на их щеках. Через миг он почти совсем перешел из власти переживаний, вызванных разговором с Никандром Ивановичем, во власть утробного, бурлящего рева, вырывающегося из самого чрева домны, и щелкающего пламени, кидающегося ввысь, к «колбасе» воздухопровода.
Иван не услышал, как электрическая пушка стронулась с места. Она плыла, описывая дугу, и он невольно повел туловищем, повторяя ее ход, будто она обладала притяжением.
Охрой блеснул набалдашник пушки, прежде чем пропороть стену огня. Шлаковая жижа, пенясь, струилась по ее закопченному брюху. Яростно клацнул крючок, заскочив собачкой за стальной зацеп. Красота! Никакой напор из печи не отожмет пушку от горна.
Зад пушки начал вздыматься, и она целиком пропала в летучих ручьях шлака, выхлопывающих огонь и разбрызгивающихся желтыми шарами.
Ивана лихорадило. Он не просто закрывал лётку. Ему казалось, что от того, закроет он лётку или нет, будет зависеть его жизнь с Люськой.
Пушка уткнулась набалдашником в гнездо лётки, Иван включил мотор, поршень начал выдавливать «глину» из ствола.
Смыканьем пистолетных рукояток Иван отвел пушку на прежнее место. Из дула дымило, на корпусе серели ошметки шлака, лениво пошатывались зубцы пламени над изоляцией кабелей.
Радостно-ломким голосом Грачев пропел:
– Деревенски мужичишки все хреновые, собирают в лесу шишки всё еловые.
Иван содрал с себя войлочную шляпу, обмахивал взмокшие волосы и потную, осыпанную графитными порошинками грудь.
22
Охранница еще не успела встать, а он уж нырнул под стену. Скоро к месту, где она азартно уселась Андрюше на спину, подоспел сторож. Судя по тому, что они оба смеялись, – он, довольный тем, что выдался случай поднимать ее, она, притворяясь, что никак не может встать, – Андрюша надеялся, что они раздобрятся и перекинут тапочки.
Долго ждать не пришлось: перекинули. Предположив, что он схватил тапочки и задает стрекача, они принялись дуть в свистки. Но так как они дурачились, то трели получались прерывистые, шаловливые, нестройные. В конце концов сторож до того разозорничался, что выстрелил вверх из берданки.
За стеной наступила тишина. Должно быть, им там показалось, что они перерезвились.
– Привет! – сказал Андрюша, склонясь к лазу. – Продолжайте веселиться.
– Жми давай! – крикнул через стену сторож. – Жми, не то вдругорядь словим.
Андрюша поднялся на бугор, задыхаясь от спешки.
Туман раздувало. Земля лежала зябко-сырая. На складе над укутанными рельсами недвижно висел крюк козлового крана – стальной перевернутый вопросительный знак. Солнце было мглисто и коричневато.
Он пересек дорогу, побрел среди подсолнухов, хватавшихся за одежду шершавыми листьями; желтая пыльца, осыпаясь, липла к росным рукам. По мере того как он пробирался меж подсолнухов, в душе зрело решение сбежать в башкирскую деревню Кулкасово, к другу Ильгизу Ташбулатову. Он думал, что никого, кроме матери, Ивана и Оврагова, не встревожит его исчезновение.
С каменной плешины бугра он взглянул на сады, все еще укрытые туманом, но уже не белым, а восковисто-серым. Там отец. Ждет. Да нет, навряд ли. Спит, стащив с его постели для согрева солдатское одеяло.
С бугра он спустился к железнодорожной насыпи, скат которой был плотно закрыт медью одуванчиков. Из студеного тоннеля, где прыгали лягушки, звонко шмякаясь о бетонный пол, увидел зачехленные, торчащие в небо пушки и сетчатокривую антенну локаторной установки. От палаток, как бы вздувшихся у подошвы холма, отъехал газик и покатил вверх по склону к радару.
Этот военный лагерь Андрюша воспринял как городскую заставу. И когда миновал зенитки, почувствовал себя за чертой обычной, осточертевшей ему зависимости от отца.
Плыли облака, словно напитанные кровью: алое было солнце. Малышом он слышал от матери сказку, что солнце встает тогда, когда пряхи начинают наматывать на веретена нити-лучи. Солнце заходит – и пряхи спать.
Свежо, и настолько, что кажется, будто между лопаток, куда никнет взмокшая рубаха, тает ледышка. От этого твердела на спине кожа.
Сошел на дорогу, вроде бы слегка согрелся: под влажной поволокой, оставленной туманом, – теплая пыль.
Из глянцево-шафранного солнце становилось белым, как литий. Мало-помалу все пропиталось зноем: ветер, жаворонки, шелест ржи, трактор, отваливающий плугами черную землю.
В груди возник жар и отдавался во рту шершавой сухостью. Попить негде: справа – пашня, слева – рожь. Пропылил новенький легковой автомобиль, опахнуло запахом бензина, горячего фюзеляжного лака, каучуком колес. Как ему приятен бензиновый дымок! Если во двор приезжает автомобиль и стоит с включенным мотором, Андрюша специально топчется позади багажника, нюхая синеватый газ.
Теперь сразу с обеих сторон пашня, потом поле ржи, а за ним, среди каких-то покореженных березок, башкирское кладбище: камни – зубчатые, плоские, округлые и гладкие, наподобие лошадиных крупов, усыпанные бурыми муравьями. Эти могильные камни торчат среди белесых, как кости, срубов. А вскоре – равнина и озеро, мечущее в небо сполохи длинного блеска. Так и кажется, что собралась в степи толпа невидимых под солнцем людей и кидает вверх огромные стекла.
Легкая зыбь выносила на берег волокна водорослей. На лодке сидел старик в шелковой косынке, держал в иссохших руках иссохшее удилище. Отражение косынки то колыхалось, крохотное, тускло-красное, то растягивалось, яркое, как раздавленная клюква.
Андрюша взбежал на мостки, кинулся в озеро. Он намеревался поднырнуть под гусиную стаю. Смотрел в воде. Наперерез плыл лиловый жук, остервенело греб сучкастыми на концах ногами.
Андрюша забоялся: еще вцепится во что-нибудь, с опаской отклонился, начал погружение в глубину. Над пышной, ноздреватой подушкой водорослей бронзовым колесом кружили карасики. Едва приблизился к ним, они, словно искры от наждачного камня, стали отрываться от этого бронзового колеса, исчезали в холодной зеленоватой полутьме, ломающей широкие, сходящиеся в пучок лучи.
К горлу подступило удушье. Рванулся вверх. Замелькали оранжевые, похожие на кленовые листья лапы гусей. Секундой позже пропорол воду испуганный гогот.
Когда Андрюша вынырнул, женщина, колотившая вальком по холсту, поднялась во весь рост, одернула высоко подоткнутую юбку, спокойно сказала:
– Собаку скричу.
Он отфыркнулся, убрал с глаза сосульку волос.
– Скричи.
– Собака злая. Вусмерть закусает.
– Перестань, Александровна. Парнишка побаловался чуток. Ты уж – «вусмерть»… И что далось людям… Вот пугают один другого собаками, тюрьмой, бомбами.
Андрюша скрестил ладони над пахом, промчался мимо женщины с вальком. Она вскричала:
– Ух, хулиган! – и было не понять, то ли в ее голосе был восторг, то ли давешняя, сделавшаяся мстительной угроза.
Взбрыкнул и, хохоча, простучал пятками по клейким сосновым доскам, проложенным над творилом плотники.
– Тебе уж с девками пора миловаться. Ты все стригунишь.
И опять заступился за Андрюшу рыбак в красной косынке.
– Эко удовольствие… До чертиков еще надоест. Пфу!
– Теперича «пфу». Ведь первый был обжимщик.
– А, срамота.
– Лучше́й на свете ничего нет. Остальное – прах.
От заманчивого смысла, который содержался в словах женщины, можно было осатанеть, скрутиться, зарыдать. Не зная, как спастись от чувства, охватившего тело, Андрюша снова бросился в озеро, непрерывно нырял, покамест не пробрало до костей.
На берегу, в одежде, он быстро согрелся, но не от солнца, а от того жара, который прокатывался в груди при взгляде на женщину. Она почему-то опустилась на колени, хотя из такого положения слабей орудовала вальком. Она колотила и полоскала белье без прежнего усердия и в другой раз, уже сердясь на его пристальность, пообещала скричать собаку.
Белье она сложила в ведра и эмалированный таз. Ведра зацепила коромыслом и подперла его спиной, но роняла коромысло на песок, наклоняясь за тазом. Когда подняла и таз, и ведра, пошла, избоченясь, потому что несла коромысло на одном плече, а таз над выгибом бедра.
Андрюша подался за ней. Под ступнями ковром проседала трава-мурава. Едва тропинка запала за увал, открылись плетенные из ивняка овчарни и загон, тоже тальниковый и продувной. За долом, поросшим в низинной, каменистой части вишневником, голубела горстка саманных землянок. Туда мерно шла женщина. Не нужно было идти за ней и совестно, но повернуть обратно к озеру, которое огибала пуховая, необходимая ему дорога, он никак не мог.
Женщина не оглядывалась, однако чувствовала, что тот парнишка увязался за ней. Давеча она гневалась на него, припугивала собакой за то, что подныривал под гусей, носился голяком, и давеча же она определила, что в нем, хоть по виду он и развился как парень, все-таки с излишком пацаньего, и поэтому она не пугалась того, что он увязался за ней (бог знает на что могут пуститься подростки); остановясь отдохнуть, спросила, чего он тащится за ней, точно теленок на веревке. До этого мгновенья он был в мечтанье о женщине, предполагавшем чудо, и его застал врасплох ее вопрос, и он понурился, и безмолвствовал, несмотря на то, что она пыталась натолкнуть его на увертку: не собрался ли купить молока на заимке. Не получив ответа, она высказала догадку:
– У тебя нету денег? Не волнуйся – напою бесплатно. Нам молоко некуда девать.
Андрюшино молчание навело на женщину оторопь. Скрывая ее за притворной жалостью, не ожидающей подтверждения, она промолвила, что он, наверно, молчун, и с внезапной опаской бессознательно зачастила:
– Иди, милый, куда идешь. Мы живем здесь друг у дружки на глазах, открыто живем, не то что городские. Зато уж за плохое наши мужики так устирают, ног не соберешь. Иди, иди, милый, подобру-поздорову.
– Я ничего не сделал.
– Может, ты пожар задумал?
Он догадался, что она все поняла и сказала о пожаре с уловкой, и побрел вверх, и женщина неожиданно сострадательно и для себя и для него сказала:
– А то идем. Попьешь молочка. Палит нынче – невозможно. Молочко холодное, со льда, из погреба.
Андрюше хотелось заплакать от счастья, и опять податься за ней, и держать ее в размывающемся, как сквозь слюду, взгляде, но он только согнулся и быстро побежал за увал.
23
Дальше стлалась равнина, немного наклонная к горной гряде, ближние отроги которой были голы – ощипали овечьи гурты и смешанные коровье-козьи стада. За отрогами извилисто и сине высился хребет, скалистый по гребню.
На седловине перевала через хребет догнал Андрюшу лесовоз. Вода в радиаторе кипела, из-под пробки вышибало пар.
Шофер долил радиатор ключевой водой, подозвал Андрюшу взмахом руки.
Андрюша примостился третьим на ямчатое сиденье, и машина понеслась по склону, скрежеща расхлябанным прицепом.
Шофер курил, перенося папиросу на кончике языка из одного уголка рта в другой. Грузчик дремал. На коленях лежали руки в брезентовых рукавицах.
– Куда путь держишь?
– В Кулкасово.
– К кому?
– К Ташбулатовым.
– Сейчас их тю-тю дома.
Андрюша не поверил.
– Сабантуй нынче. Гуляют. На сабантуе разыщешь.
Шофер выплюнул измусоленную папиросу, выдернул из-за уха новую и, разминая, ласково предложил:
– Закуришь?
– Нет.
– Ты не стесняйся. – И ткнул ему на ладонь пачку «Беломора».
Андрюша сунул папиросы в пиджачный карман шофера.
– Пух на бороде, а курить не научился. Мужик называется.
– Вот он, – кивнул на грузчика, – с избытком мужик. Во сне не откажется от курева.
Он вставил в губы грузчика дымящуюся папиросу, тот сморщился и чихнул. Папироса упала ему на брюки и как раз горящим концом. Ухмыляясь, шофер схватил ее, вышвырнул в окно и прибавил газу, чтоб застичь суслика, перебегавшего через дорогу, но не успел наехать на зверька, поэтому досадливо выругался.
Андрюша заскучал. Напрасно остановил лесовоз. Хорошо было идти. Один. Горы, сквозняки, лиственницы с навесными кронами. Покой вокруг и покой в тебе. И почти забыт дом, сад, город. А этот вот шофер напомнил отца. Та же ухватка. Отец иногда стакан с вином чуть ли не в зубы сует, когда отказываешься: «Привыкай. Рано или поздно надо привыкать. Такой уж у мужского племени ракурс. И ты не отвертишься. Бабы, смотри, как теперь принимают всякую влагу, будь кислушка, будь кагор. И насчет водочки не оплошают. А уж по части курева с нами горазды соперничать студентки и старшеклассницы».
Рядом с лесовозом, как бы ни мчался, скользили оводы. Андрюша давно заметил, что их привлекают яркие металлические предметы. Оводы вились над пробкой радиатора, сделанной из стали-нержавейки, садились на ее верх, «ползали, завороженные зеркальным сверканьем. Летели они и на блеск оправы, в которую были заключены приборы в кабине, но Андрюша ударами фуражки вышибал их наружу.
Когда переезжали ручей, – конский овод, темный, с клином рта, из которого выпускал присосливый хобот, сел на ручные часы грузчика. Шофер прихлопнул овода, похвастал, что у него реакция исключительная: летчик позавидует.
– Реакция действительно у тебя… – Грузчик сладко зевнул, слюна брызнула на ветровое стекло. Он опять уткнулся подбородком в ключицу, бормотал с закрытыми глазами: – На лошадях ездили – за лошадьми увязывались, на машинах ездим – машины сопровождают. Вонь от горючего, им хоть бы хны. Зызз. Зызз.
– Условия приманивают, – заметил шофер, и лицо его построжало.
– Знамо, условия.
– Условия? – вставился Андрюша. – Из резины и железа крови не напьешься. Скорость по характеру.
– Скорость и мне по норову, – сказал шофер. – Они сами не по нраву. Мазь на них надо составить.
– Много чего надобно, – бормотал грузчик. – Мозги шиворот-навыворот вывернешь. Д’ну его.
– По-вашему, лучше спать? – ехидно спросил Андрюша.
Грузчик приоткрыл глаза, с любопытством посмотрел на Андрюшу.
Шофер обрадовался случаю: изнуряло отсутствие собеседника.
– Спать мы любим. И к чему привыкнем – зубами и всеми четырьмя конечностями… За собой замечаю. Скорей знакомой дорогой, пускай дрянь, чем по новому шоссе. Вот ты, Данила, в рукавицах. Жарко, а ты нагрузишь машину и не сымешь рукавиц.
Данила весело ухмыльнулся:
– Все равно обратно надевать.
– Я удивляюсь на людей. Тужины́ в нас. Одно время я заинтересовался устройством общества. Как раньше жилось, кто над кем сидел, что производили, какие специальности… Про Византию брал книгу. Про женщин она больше, которые царицы. Невероятно заинтересовался! Поблизости от меня пивной подвальчик. Привык на Левом берегу в пивной отмечаться, и здесь меня на старое повело.
– Д’ну его.
Примолкли. Вероятно, не только потому, что разговор принял огорчительное направление, а и потому, что начался крутяк[19]19
Крутая дорога.
[Закрыть].
Съехали благополучно на дно пади, к ручью.
Ручей реактивно бугрился над камнями. У берегов вздувались струи. Течение оттягивало их к середине, сводило в остро вертящийся скачущий стрежень.
Когда Андрюша увидел ручей, он думал о том, что разговоры, подобные недавнему, слушал не однажды. Почти всегда они завершались тем, что каждый из участвовавших в нем людей как бы затворялся в самом себе, должно быть для раскаяния, а может, и для того, чтобы сурово подумать над тем, о чем шел суд. Так, по крайней мере, ему раньше казалось. Сейчас почему-то показалось, что их разговор – чистое пустомельство: немедленно и без пользы забудется, как будто и не было.
Странно: сокрушаться, осудить, высмеять себя и остаться прежним. А через некоторое время проделать то же самое, чтобы, как и раньше, не измениться. Разве перестанет пахнущий лесом Данила надевать без надобности рукавицы? Но спит он, наверно, не просто от усталости? Во сне можно упасть с неба и не разбиться, быть богатырем и кудесником, не подчиняться тому, что считаешь бесчестным, и притом не бояться, что за это страшно перепадет.
Ручей свернул в сень березняка. В глубине колка солнечно распласталась поляна. Там упоенно гонялись друг за другом черный с ржавчинкой на ушах барбос и свинцово-серый жеребенок. Женщины в белых халатах ловили волосяными укрюками кобыл.
Возле ручья стоял дом. Он был свежей рубки, с закрытыми ставнями.
Сонные мысли, сонные тревоги, сонные порывы. Словно жизнь в доме, куда луч проникает лишь сквозь щели в ставнях. Так было у него, и с этой поры никогда не должно быть. Он выбил свои ставни. Свет. Ветер. Свобода.
И ты, грузчик, перестань спать. Сбрось рукавицы. Расстегни куртку. Смотри, как кудлатятся вершины берез, как трясогузки гоняют коршуна. И обрати внимание, сколько оводов прилепилось к блестящим частям машины. Но почему-то они опасливо садятся на зеркальце, а едва увидят свое отражение – шарахаются прочь. Прекрати, прекрати спать, грузчик!
Шофер гнал лесовоз не из-за того, чтобы успеть в город до темноты: торопился на сабантуй. Хотя было далеко за полдень, он мечтал о том, что еще застанет байгы́ – конные соревнования – и что ему обломится арака́ оша́ть – выпить водки, поесть бишбармак из жеребенка в честь победителей скачек. Он был родом отсюда, гордился тем, что у него здесь полно друзей и что тут всем он знаком.