Текст книги "Котел. Книга первая"
Автор книги: Николай Воронов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
7
Дорога была пепельной – побурела, была листва зеленой – чернотой отдает, ярко выталкивались из садов крыши маленьких домиков – сумраком подернулись, а те, что подальше, слились с купами деревьев: туча закрыла солнце. Массивная, она завивалась по краям, на днище как бы распарывалась по невидимому шву, – так ровно отслаивался и распластывался в стороны гладкий низ. Но солнце в этот развал не высвечивало: толста была туча.
Все ниже свешивая голову, брел Андрюша по дороге. Казалось, что в душе его, где недавно, хоть крошечное, хоть сквозь облачность, но сияло солнце, тоже создалась туча и образовала угрюмую тень.
С каждым шагом все горше было сознавать открытый смысл овраговских рассуждений. Почему-то не вставали рядом в уме, не желали переплетаться ложь и правда, смерть и жизнь. И никак не мог примириться он с тем, что человечество конечно, как всякий биологический вид. Нет, нет, неправильно. Люди будут бессмертны, сделают себя бессмертными. И сделают вечными самых красивых птиц, зверей, рыб, домашних животных. Не исчезнет, не исчезнет лошадь. И выведут такие карагачи, березы, лиственницы, которые будут жить тысячами лет, подобно баобабам.
Притихла округа. Сникла листва садов, попрятались в улья пчелы, ютятся под крышами воробьи, шаровидные – наершили перо. Одни стрекозы нарушали тишину трескучим шелестом. Они кружили, покачиваясь, как на волнах, сцепливались комом, падали в камышок. Андрюша завидовал стрекозам. Улетел бы куда-нибудь далеко, где река, лодки, серебряные ивы. Поселился бы там, а потемнело бы на душе, как сейчас, взмыл бы свечой вверх – и в омут.
Когда Андрюша подошел к будке, край тучи озарило, вскоре из-за него высунулся горб солнца и сразу засверкал дождь. На западе струи были оранжево-розовыми, на востоке голубыми, посредине белыми.
Андрюша сел под крылечный навес, будто завороженный смотрел по сторонам. Немного погодя полностью всплыло солнце: струи погасли, затерялись в пространстве, и лишь потому, что дождь стучал по шиферу, можно было догадаться: он падает и дальше, где его не видать.
Реже, тяжелей шлепки капель, глуше звон в перевернутом ведре, приткнутом к боковине крыльца. На грушевом дереве пискнула зарянка и унырнула в смородинник. Поторопилась: дождь взял да прекратился.
Призрачно-смутная радуга мгновенно как напилась красок. Она висела совсем рядом: начиналась в крыжовнике Рямовых, выгибалась над дорогой, опадала в клены лесной полосы.
Андрюша никогда не видел радугу так близко, поднялся в изумлении. Едва под радугой прокатила «Победа», округлил глаза, щелкнул языком. Сорвался и выскочил на дорогу, чтобы пробежать под радугой. Расстояние между ним и радугой убыло: поразительно заметно, как в ней клубится разноцветный бус.
Но в следующее мгновение радуга отодвинулась. И пока он бежал, все дальше отступала.
В логу Андрюша остановился: радуга шагнула за холм, до макушки которого было километра полтора.
На дороге, слегка огрузневший от водки, его встретил Григорий.
– За бабочкой гонялся?
– Под радугой хотел пробежать, да не удалось.
– Удалось. Ты вон там вон был, в логу, а она вон у коричневого домика.
Андрюша оглянулся. Радуга вздымалась близко – чуть подальше прежнего места.
– Викторина, да? – улыбчиво спросил Григорий. – Ничего, отгадаешь.
– Тут не викториной пахнет.
– Читал про миражи? Не обман ли зрения?
– Чертовщина какая-то.
– Слышь, Андрюша, у твоего отца настроение…
– Не поеду. Надо водки, пусть садится на велосипед и едет.
– Молодец! Ежели мне довольно, ему с лихвой. Все. Завтра на работу. Не сдаваться. Он тем паче завтра вместе с начальником вырубки будет формировать бригаду. Все. Рискованное бремя взвалит.
– После войны он бригадирствовал. Ему даже орден дали.
– Сравнить нельзя. Тогда безотказно трудились. Заработок – об этом думать не думали. Не, что я? Думали, не для себя лично: в пользу общества, для восстановления, на займ побольше подписаться и хватило бы выплатить государству. Теперь на личный заработок любой права предъявляет. И правильно. Это бы ничего. Бригада будет специальная, как сказать, для работы в котел. С котлом заковыристая петрушка получается. Слабенькие вырубщики да подсобники за котел, средние – серединка на половинку, самой высокой квалификации, артисты, мы называем – против. Газовырубщики вообще против.
– Дядя Гриша, вы «за»?
– Я ж газовырубщик.
– Отец говорил: с точки зрения сознательности…
– Сознательности?! Ежели что – сразу жмут на сознательность. Начни я работать в котел, никогда не смогу зарабатывать столько, сколько сейчас. Все. Стало быть, договорились. Ни под каким видом за водкой не ездить.
Григорий переступил на толстых, как чурбаки, ногах, быстро ушел к себе в будку.
Андрюша остался снаружи. Смотрел на радуги. Высокой аркадой они стояли над садами.
Полчаса спустя Григорий сел вместе с Никандром Ивановичем в «Москвич». Они покатили в город за водкой, задорно горланя «Вечер черные брови насопил».
8
Когда солнце закатилось, Андрюша лег спать. По небосклону тянулась красная рябь облаков. Сумерки внутри будки висели сиреневые.
Едва начала подкрадываться сладкая дрема, на крыльце раздалось звяканье подковок. Отец. Его водило из стороны в сторону.
Покряхтывая, он стянул сапоги, закинул под кровать, к самой стене, чтобы несподручно было красть, если кто-то залезет в будку.
Он закрыл щелястую дверь на крючок и задержал взгляд на сыне, туго натянувшем поверх себя байковое одеяло.
– Спишь?
Андрюша не ответил, но машинально задержал дыхание.
Никандр Иванович прислушался, укладываясь, сказал:
– Давай спи. Рано вставать, – и повернулся на бок, хрустнула и запищала по-мышиному пружинная сетка.
Андрюша не расположен был думать, однако его мозг сам по себе сплел грустную мысль.
«Неужели придет такая пора, когда я тоже не буду испытывать угрызений совести?»
И хотя после быстро забылся, спал тревожно, то и дело пытался хватать никелированные иглы, но они неощутимо проскальзывали между пальцев, снова гибко гнулись, сбиваясь в сверкающее кольцо. В конце концов он вцепился в это кольцо, но раздернуть на иглы не сумел. Оно вывернулось, улетело вверх и оттуда дразнило его, складываясь то как губы отца, то как губы Полины.
Пробудился Андрюша от холода: сбросил во сне одеяло. Отец услыхал, что он шевелится.
– Пора вставать, сынок.
– Не хочу.
– Мало ли что лично нам не хочется. Я бы не всяк день потащился в цех. Тащусь ведь. Обеспечивать вас надо: бабушку, мамку, тебя. Что было б, кабы анархии поддался? Из нужды бы не вылазили. Позарез нужна дверь. Эта, вишь, решето.
– Под топчаном доски. Сегодня же сделаю.
– Дуб гнать на дверь? Шуткуешь. На мебель сгодится. Деньги. Понял?
– Деньги да деньги.
– Ничего зазорного. Без них никуда. Поживешь с мое, узнаешь, как рубли чеканят. Думаешь, жадный? Цену им знаю. Про завтрашний день помню. Завтра, может, голодно или война. В берлогу не завалишься – не медведь. Вздорожает все. Понял? Отечественная началась, у кого деньги были, нахватал муки, мыла, папирос, сахару. И ноги в потолок. У меня денег не было. Я дырочки на ремне проделывал: живот к позвоночнику подводило. Шкурой понял, почем фунт лиха.
Не вставая с постели, Андрюша натянул штаны.
То, что говорил отец, сложно подействовало на него: казалось мучительно оправданным и одновременно вызывало несогласие.
В этом обостренном состоянии он покидал будку. Напоследок подтолкнуло его в спину отцово напутствие.
– Из полыни лезь под стену. Подкоп там шире, чем в других местах. В него дверь протолкнешь. Жду подле маяка, за питомником.
Над садами стлался, вздуваясь, туман. Он был крупитчатый, зеленоватый, будто подталый снег. Ветер отжимал с востока на юг плиты туч, и небо в теплой стороне распахивалось желто-синее, лощеное. В такое утро стоять бы у реки с удочкой, таскать окуней, вдыхать воздух, пахнущий росой, кувшинками, дымом, который выпыхивает костер, пробуривая пепел. Давным-давно не был Андрей на рыбалке. Разве выберешь время: не в школе, так в подвале, у верстака, не в подвале, так в саду.
Усмешка отразилась на озябших губах Андрюши.
«Здесь, значит, будешь ждать? – мысленно обратился он к отцу, огибая лесопитомник. Маяк еще не открылся – был обернут туманом. – Ну-ну, жди».
Покамест добрался до маяка, туман перегнало через бугор.
Андрюша увидел новый город на этой стороне пруда, завод и старый город – на той. Отсюда новый город казался скопищем слипшихся между собой многоэтажных домов. На трехслойном фоне неба: внизу – розоватом, посередине – синем с зеленцой, вверху – лиловом, завод оттискивался силуэтами корпусов, труб, стальных пешеходных мостов. И Андрюше вдруг стало щемяще досадно, что завод, который переварил в домнах и мартенах, перекатал в прокатных станах гигантскую рудную гору, не мог переплавить и перекатать душу его отца. Правда, тут же он вспомнил, что не знает, каким отец был смолоду, еще в деревне, и подумал:
«Может, без завода тут не обошлось?»
Склад строительных материалов, огромный, беззвучный, заключенный в квадрат стены, восходный ветер заволок туманом. Шпалы, пакетированная фанера, бумажные мешки с цементом, бочки из гофрированного железа, наполненные карбидом, штабеля бетонных панелей призрачно проглядывали сквозь клубливую матовую бель.
Когда туман плотно сбивался и затапливал опоры козловых кранов, верхними конструкциями они напоминали лежащие на вате крокодильи скелеты.
Ударила по слуху прыткая, точечная трель, ей отозвалась волнистая, булькающая: пересвистнулись сторожа. Каждая трель как просверлила Андрюшино сердце. Он испугался, что прихватит его здесь жуткая вчерашняя тревога, но т а тревога щадила его, не обнаружила себя, когда он лежал перед подкопом, уткнувшись в горечь полынных веток.
Дно пролома было усыпано бутылочным боем. Андрюша повыбросал оттуда стекло, прополз под стеной.
Между землей и туманом был воздушный зазор. Андрюша высмотрел запримеченные отцом двери, дождался, когда ноги сторожа, обутые в ботинки и шуршавшие полами плаща, ушли за угол, и побежал на четвереньках.
Еще перекликнулись свистки. Опять просверлило сердце волнением.
Вон она, стопа дверей. На верхней двери мокро поблескивают шляпки гвоздей. Неважно, эту дверь или другую высмотрели зацепистые отцовы глаза. Важно, что он берет ее, вскидывает, притыкает плашмя к голове.
Остановился возле широкогорлой трубы; она походила на ошкуренное сухостойное дерево, на котором поработали короеды – так источена ржавчиной. Вскинул дверь на руках, было заколебался, бросать на трубу или нет, потом отступил на шаг и яростно швырнул. Чуть-чуть подождал, снова поднял ее над собой и швырнул. В ушах грохотало, раскатывалось, звенело. Казалось, что он никогда больше ничего не услышит, кроме грохота, раскатов и звона. Но когда кто-то схватил его за воротник куртки, то чисто воспринял выкрикнутое с азартом:
– Р-рыз. Попался. Зачем на базаре кусался?
Трели возле затылка, торжествующие, аж взахлеб. Цельнометаллический фургон на резиновых колесах; внутри фургона жестяной плакат, на нем изображен контейнер с кирпичами, падающими на такелажника; под рисунком подпись: «Не ходи под грузом – доживешь до пенсии».
Через несколько минут входит в фургон мужчина, поймавший Андрюшу, и женщина в фуфайке, подпоясанная офицерским ремнем.
– Звоните скорей в милицию.
Сторож, теперь уже грустно, поделился с женщиной своим недоумением.
– Кого поймаешь, завсегда просят отпустить. Этот в милицию торопится. Явно.
Женщина спросила Андрюшу, есть ли ему восемнадцать лет. Он ответил, что есть. Она помрачнела. По серьезной статье будут судить, могут дать несколько лет: кража-то государственная. Сторож сказал, что он не думает, чтобы малого судили гражданским судом. Он уверен, что дело передадут в товарищеский суд при домоуправлении: нынче общественность решает людские судьбы.
– Ты чего, паренек, в милицию торопишься? – спросила женщина.
– Любопытство разбирает.
– Ты не кочевряжься. Ты по-серьезному.
– Некуда деваться.
– Балбес, да в такие годы куда захочешь, туда и подавайся. В Сибири любая новостройка с руками оторвет. Целинные земли близко, туда поезжай.
– Ему осенью в армию. Два-три месяца подождет – и порядок. На службе живенько провентилируют мозги. У нас в армии почище, чем в институтах, серьезность прививают.
– Мне еще среднюю школу кончать.
– После армии кончишь, если не осудят. Ия Леонтьевна, все ж таки звоню в милицию. Неспроста он дверью-то, по-моему, хлобыскал. Наша обязанность поймать, их – разобраться.
Будто не слыхала, что сказал сторож, Ия Леонтьевна промолвила, словно бы для самой себя:
– Совсем мальчишка. Сладко как спится на зорьке! Сейчас бы спал и слюнки на подушке. Об эту пору в девчонках меня бы вынесли из дому, положили бы средь заведенных танков, и, как бы шибко ни пускали моторы, я б не очнулась.
Сторож позвонил дежурному по милиции в новом городе. Тот расспросил о случившемся, но машину не обещал прислать. Машина в райотделе всего одна, и та выполняет специальное задание. Велел прислать задержанного утром с каким-нибудь из грузовиков, который приедет на склад за материалами.
Сторож выбежал в досаде. Вслед за ним вышла Ия Леонтьевна. Дверца фургона притворялась медленно, и когда защелкивалась на замок, то дрыгнула с внутренней стороны никелированной ручкой.
Андрюша пересел с табуретки на жесткий топчан, обтянутый дерматином. Откинул голову к стене, на мгновение увидел над собой в плакатном решетчатом контейнере куб красных кирпичей и закрыл глаза.
Представление запрокинуло его во вчерашнее.
Бабушка Мотя отсчитывает матери деньги.
На крыльце гневливый отец, держит в карманах брюк стиснутые кулаки.
Полина больно целует его в губы.
Иван, растерянный, не знает, что ответить его отцу.
Радуга отступает за холм.
Оврагов говорит о лжи.
От вчерашнего встрепенулся. Встал. Явилось беспокойство. О чем-то забыл. Может быть, о самом важном для себя? О, не о чем-то. Стыдобушка! Забыл о Натке. Да как же это?
Как будто воображение только того и ожидало, чтобы он вспомнил о Натке.
Веселая, тоненькая Натка летит сквозь ветер по огороду, но она не в том платьице, в каком была вчера, а в том, в каком пять лет тому назад приехала из Хакасии: зебристой «масти» – по черному белые полосы. И улыбка на ее лице тогдашняя: совсем еще девчоночья, без кокетливых ужимок. На миг Андрюше показалось, что он на косогоре за скотобойней и что Натка действительно летит к нему. Захотелось уткнуться лбом ей в плечо и заплакать. Натка знает: он не любит плакать, поэтому не осудит слез и поймет, как тяжело и запутанно у него на душе, он должен выплакаться, чтобы изжить зависимость и бессилье.
И тут он удивился с м е щ е н и ю в собственном сознании, однако порадовался, что Натка привиделась ему с осязаемостью, которой ни разу не ощущал наяву. И вдруг он усомнился в том, что н а д о б ы л о п о п а д а т ь с я.
И такая ясность возникла для Андрюши в исходе его теперешнего положения, что он даже затрясся. Да ведь это навсегда разорвет их дружбу с Наткой.
В состоянии осененности, под воздействием которой почувствовал в себе силу, способную на неистовый порыв, он шагнул к дверце и было занес ногу для вышибательного удара, но в этот момент до него дошло, что женщина всего лишь захлопнула за собой дверцу. Во всяком случае он не слыхал, чтобы они вставляли ключ в замок, вделанный в ось никелированной ручки.
Затаил дыхание, подавая ручку вниз. Еще не начал открывать дверцу, она уже приотворилась от легкого фургонного крена и собственной металлической весомости.
Когда спускался по трапу, утренняя свежесть теснилась в ноздри, но он не решился сделать вдох, хотя заранее и чудилась сладостная прохлада, которой наполнит грудь, защемленную удушьем. Осторожность, затворившая дыхание Андрюши, тотчас прошла, едва он увидел фигуру сторожа, островерхую от накидки.
Сторож, удаляясь в сторону козловых кранов, шел вдоль упаковок с листами витринного стекла.
Андрюша вздохнул и потому, что его решимость отвердела, и потому, что ему повезло.
Лаз, откуда он юркнул из-под стены на территорию склада, сквозил над землей узкой щелью. Он был напрямик от фургона.
Дальше осторожничать не было смысла. Андрюша оповещательно кашлянул и побежал, пытаясь топать, чему мешала плотная, ковром уминающаяся трава-мурава.
Сторож помчался Андрюше наперерез, мигом сбросив накидку. В нем обнаружился солдатский навык. Он легко перемахнул через стопу звукоизоляционных плит. Ботинки с обмотками так и мелькали.
Андрюша прикинул, что сторожево рвение не даст результата. Про женщину он не то чтобы забыл, нет, просто еще в фургоне он невольно убедил себя в том, что ей хочется его отпустить, поэтому и верилось, что она затаится где-нибудь за курганом кирпича, чтобы увильнуть от погони за ним.
Ее окрик: «Стоп! Ты куда?» – был для Андрюши поистине сногсшибательным: он споткнулся и упал в полынь. Едва вскочил на четвереньки, она очутилась на нем верхом, как в игре «Лошади-наездники».
После сострадания, обнаруженного ею в фургоне, то, что она оседлала Андрюшу, походило на вероломство.
Он взвился. От куртки поотпрыгивали пуговицы. Охранница соскользнула по нему вниз, однако не расцепила ног, обутых в сапожки. Он выступил из этого хромового зажима, правда лишившись при этом тапочек. Тапочки были совсем новые, сшитые матерью из расслоенной транспортерной ленты; посреди носов мать пристрочила полоски темно-синего кожимита с вырезанными «сердечками», а в «сердечки» вставила целлулоидные треугольнички. Играя на гитаре, он пользовался треугольничками как медиаторами.
9
После того как Андрюша ушел, Никандр Иванович полежал немного в постели и начал одеваться. Чтобы не продрогнуть, натянул поверх пиджака фуфайку. Стало еще зябче, чем тогда, когда уходил Андрюша, и Никандр Иванович пожалел, что не надоумил сына надеть старенький верблюжий свитер.
Тоскливо, одиноко в час тишины и тумана. За холмом город, а ни звука оттуда. Есть птицы в садах, кое-какие еще уцелели от химикатов, но ни одна не пискнет: притаились в круглом тепле гнезд и спят, спят.
Деревья и кусты выдвигаются из тумана плоско, мутно, дышат сыростью, роняют с листьев грузные капли. Волгла дорожная пыль, гасит шум шагов.
Никандр Иванович идет и чувствует приближение домика, где живет Оврагов. Вот нанесло на Никандра Ивановича запах цветов. Домик близко.
Никандр Иванович ускоряет шаг, не желая встречи с Овраговым. Встает этот самый монашествующий агроном ни свет ни заря и шастает по садам. Говорят, за фруктовыми деревьями наблюдает, дабы книгу составить. Ерунда! Нет женщины – бессонница, скука. И колесит по садам в надежде кого-нибудь встретить, дабы языком помолоть. Все-таки непонятно, как может здоровенный мужчина обходиться без бабы. Вся кровь превратится в шлак. Дескать, та, в которую влюбился, была замужем и не ответила. Дескать, до сих пор ее любит. Это-то понятно. Он сам годов двадцать подряд любил жену, а вот позывы к другим бабам испытывал и со вкусом кое-каких обхаживал и был счастлив, разве что малость совесть морочила.
За воротами Никандр Иванович замедлил шаг. Отрадно. Не встретил Оврагова.
Неподалеку от лесопитомника, где, как вдоль проволоки, тянутся из конца в конец крохотные елочки, клены, карагачи, он стоит и ждет. По-прежнему спокойно. Пласты тумана колышутся, лопаются, трещины наполняет багрянец восхода.
Ровно пересвистнулись сторожа. Все идет нормально. Андрейка огрызается, а уж если пойдет, пустой не возвратится. Ловок. Смел. Верно, глуп еще. По-школьному думает. Ничего. Смолоду я тоже хорохорился. Все видел в чистом виде: совесть, порядок…
От мысли о самом себе давнем он просветлел лицом. Если бы тот же Оврагов, хоть он и близорукий, встретил сейчас Никандра Ивановича, он различил бы признак озарения на его лице, а также то, что оно душевное. Но мигом позже Оврагову почудилось бы, что он обмишулился: на лице Никандра Ивановича свет и не ночевал, а только горькая гримаса. Конечно, Оврагов не понял бы ни того, почему произошла резкая смена выражения на зацепинском лице, ни тем более того, чем вызваны скачки в настроении Никандра Ивановича. Впрочем, после вчерашней сшибки с Зацепиным навряд ли Оврагов стал бы вглядываться в его лицо.
Эту гримасу на лице Зацепина вызвало воспоминание о давнем случае, который всегда хотелось забыть, но забыть этот случай он не мог. Чтобы быть точным, надо сказать, что Зацепину вспомнился не сам случай – чувство потрясения и униженности, вызванное этим случаем, а также подозрение, что этот случай, научивший его сложной ориентации, пригасил в нем те исконные деревенские достоинства, на какие он опирался, сшибаясь с людьми и просто общаясь с ними или обмозговывая события, которые наблюдал, в которые был вовлечен, о которых слышал или вычитал. Что же касается самого случая, возбудившего в нем такое кривое неудовольствие, то Зацепин, попытайся он восстановить его в подробностях, вспомнил бы лишь то, за что был наказан и как. Тех же, кто так грубо обошелся с ним, – их облика, фамилий, каких-то других отличительных особенностей, – он бы не вспомнил, тем более не вспомнил бы точно, когда это было, в какую погоду и что находилось вокруг ямы, куда его опустили. Предположительно он назвал бы все, доподлинно – нет.
Все может назвать только автор, потому что он всезнающ, вездесущ, всепамятлив.
Случай был прелюбопытный (с моей точки зрения), познавательный (для Зацепина), вынужденный (так думали землекопы), потешный (тоже их реакция, сгоряча; кроме того, соображение их отдельных сотоварищей, для которых было важно не столько то, что Зацепина п о у ч и л и, сколько то, что у них появилась лакомая пища для злорадства).
Это произошло в одна тысяча девятьсот тридцать первом году, там, как писали тогда в газетах и журналах, г д е е щ е н е д а в н о в о л н о в а л с я к о в ы л ь. Никашка Зацепин приехал сюда строить завод. Приехал из деревни, носившей непомерное название Париж. Землекопом устроился. До этого ходил с отцом по башкирским аулам – колодцы рыли. Никто из бригады не мог угнаться за ним в копке любого грунта, даже зимогоры; они и в мороз работали налегке: голые до пояса, изредка в нательной рубахе либо в неподпоясанной толстовке и гимнастерке, в чем и было у них преимущество, если опустить то, что они бражничали и дрались вудалую[5]5
Смело, дерзко.
[Закрыть]. Правда, в Париже Никашке приходилось пивать на свадьбах и сходиться в крещенье стенка на стенку на озерном льду с парнями и мужиками с марганцевого рудника, но таких питухов и бойцов, как среди зимогоров, у себя в округе он не видывал. Не то чтобы зимогоры, загуляв, дольше глушили самогон и водку, чем парижские, и дрались ловче и упорней, нет. Особенны они были в том, что пили почти всегда без повода, не по радости, не для взвеселения души, а дрались не по обычаю, не из-за праздника, не для того, чтобы силой помериться и не время от времени, поэтому не застолья у них получались, а пьянки, не кула́чки, а свара. Из-за того что зимогоры пили натощак, стаканами, бахвалясь этим друг перед другом, из-за того что шутя просаживали получку на зелье и жались, покупая детям семейных приятелей гостинцы – конфеты, пряники, баранки, из-за того что, косе́я, без причины ярились и дрались люто, а на похмелье не могли выяснить, почему схватились и уродовали друг друга, – они производили на Зацепина впечатление смурных, конченых людей. Неробкому от природы Никашке делалось жутковато, когда в день получки они втягивали его в свою компанию.
«Ухлопают, – думал он, – не за понюшку табаку», – и старался с каждым в компании ладить: поддакивал, льстил, не отвечал на придирки, краснобайствовал о том, будто землекопы из богатырей богатыри и что против них все слабы в коленках, кроме разве что шахтеров, молотобойцев, паровозников да горновых с доменной печи. Свару, кичился Зацепин, о т п и с ы в а я в Париж о своей жизни, он предчувствовал потрохами. Еще и намека на нее не было, у него уж в животе начинались свербящие, словно тоска, колики. Уловив момент, когда ничье внимание не было сосредоточено на нем, он испарялся. Редко кто замечал, что Никашка исчез, а после зимогорам было не до того. В дни покаяния и трезвости то один, то другой вдруг подойдет к нему с недоумением:
– Слышь, тына, куда ты делся?
– Ты что? Искал меня? Блямбу хотел припаять?
– С чего ты взял?
– Шучу, чудило. У меня в мозгах закружилось. Я выскочил наружу. Где-то блуждал и завалился под какой-то хлев. Корова в ём серчала, – не любят они сивушный дух, все рогом в стену. Очнулся. Часу в третьем до барака дотащился.
– Вона!
– Чё такое?
Грубого притворства Никашки, чему он сам удивлялся, пытающий не замечал.
– В самый раз ноги унес.
– Неужто косточки на кулаках закругляли?
– Како! Ребра с груди на спину переставляли, за место ног – руки вправляли.
За то и назначили Никашку бригадиром, что работал резвей, смекалистей всех и ни с кем не враждовал.
Как ломал перед землей хребет, так и продолжал ломать, но быстро уловил, что, хоть и невелика птица, лишь полста гавриков под его началом, зависимость меняла их отношение к нему. Уважать и раньше уважали, пусть грубовато, стеснительно, скрытно, однако к уважению прибавились осмотрительность, сдержанный тон; может быть, и некоторое почтение. Иногда крыли матом, грозили устроить темную, но это не меняло общего отношения. Вскоре заметил, что из Никашки стал Никандром Ивановичем. Даже самые отпетые зимогоры и те охотно навеличивали: Никандр Иваныч, просто Иваныч или старшой. Замечал за собой, проверяя работу подчиненных: ходил, заботясь О прочности шага, разговаривал, кем-нибудь недовольный, натягивая голос, как струну на коло́к балалайки, и тому, кого отчитывал, мерещилось, будто на пределе интонационной тужины голос старшого лопнет, и тот мелко помаргивал веками, с опаской, что сейчас секанёт по лицу, слов-то обрывком струны. Бывало, что и замахивался, когда кто-нибудь бесстыдно лодырничал. Однажды напинал[6]6
Надавал пинков (юж.-ур.).
[Закрыть] угрюмого татарина, который то и дело уходил к реке и садился на яру, свесив ноги над омутом. Траншею били за городом, попался монолитный скальник. Бригада без того волынила. Заключая сделку на рытье километровой траншеи, – то было только начало канавы, по которой от мощной насосной станции проляжет длиннющая железобетонная «нитка» для снабжения металлургического завода промышленной водой, – полагали, что грунт будет глинисто-песчаный. Так оно в основном и было, но попадались каменистые участки, где применять не кувалду со стальным клином, не лом, не кайло, а динамит, но ни взрывчатки, ни взрывников не давали, к тому же и слышать не хотели о пересмотре подрядных условий. Вот бригада и волынила: кишки надо рвать, а заработаешь не шибко. Тут еще этот татарин: «Миня не моги́т». «А миня могит?» – передразнивал Зацепин. В конце концов он сорвался, волоча татарина от реки, и кинулся его пинать на виду у «гавриков». К вечеру объяснилось, что накануне татарин похоронил сына.
Совесть подсказывала Зацепину, что необходимо извиниться перед человеком, и не просто извиниться: в присутствии всей бригады. Как ни трудно было пуститься ка это, он склонил себя к тому, что будет великим срамом не извиниться. Наутро он извинился бы, но этому помешало замечание отпетого зимогора Дернина:
– Оконфузился ты намедни, старшой. Верующий, да к целую неделю замаливать тебе грех. Окромя, на твоем месте я бы пал на колени перед Файзуллой.
Это и взбесило Зацепина. Какой-то ветрогон, который, буйствуя во хмелю, не пощадит и родной матери, смеет ему внушать, как себя вести. Вероятно, всем зимогоровским кагалом удумали, дабы упиваться его позором и унижением.
Он не извинился. Через день, осматривая траншею в обеденный перерыв, услыхал за собой треск бурьяна. В испуге обернулся. Прямо на него ехало вперевалку железобетонное кольцо. Уклон был слабый. Катило оно медленно: негде было сильно разогнаться, стояло поблизости почти впритык с другими кольцами, приготовленными к закладке. Наскочи оно на Зацепина, покалечило бы, а то и убило.
Пырхнул в сторону, удирая с пути кольца. Вмиг добежал до зазора, образовавшегося меж кольцами. Пригнувшись, по темноватым внутри трубам, составившимся из колец, убегали в обе стороны неузнаваемые отсюда землекопы. Кто-то из них хихикнул. Смешок, разрастаясь, громчел, потянулся к нему, перелетел через него. Потом покатился сразу с двух сторон такой лавинный и огромный хохот, что он попятился из зазора, будто его могло расплющить этим сходящимся хохотом.
На следующей неделе и произошел случай, навязчивая тень которого, скользнув в памяти Никандра Ивановича, отозвалась на лице тяжелой гримасой.
Наступил день получки. К полусложенному зданию насосной приехал на бричке кассир, сопровождаемый милиционером. Разместились они в будке прораба. Землекопы заходили туда сердитые, выходили того сердитей. Никандр Иванович получил деньги последним в бригаде. Догнали четверо из зимогоров, схватили, раскачали, швырнули в котлован. Плавал кутенок кутенком в глинистой воде, покуда не нащупал подошвами валун.
Самому не вылезти из котлована. Кто из посторонних подходил, землекопы объясняли:
– На литру заспорили. Грозил без помощи выкарабкаться. Ждем.
Оставаясь наедине с ним, допытывались, догадывается ли он, почему сбросили в котлован. Помалкивал.
Вместо Зацепина, подлаживаясь под его голос, отвечал Покосов, бывший белорецкий сталевар, теперь, как он говорил о себе, в о л ь н ы й г р а ж д а н и н. Гордые слова «вольный гражданин» он обычно подкреплял поговоркой, передававшей счастье его сегодняшнего существования: «Почитай все, чуть подрастут, к чему-то да прикуются: тот к жене, тот к земле, тот к заводу. Я выбрал себе свободу: лег – свернулся, встал – встряхнулся, заскучал – на простор помчал».
– Стараются подзаколотить деньжат, – поднимал он свой бас до альтовых Никашкиных высот, – рвачи да зимогоры. При социализме можно обходиться и без зарплаты. Идеей кормись, идею подстилай, ей же укрывайся, на ней же путешествуй.
Намекал Покосов и на пинки Файзулле, и на то, куда-де ему, крестьянскому парню, соваться в бригадиры: это, мол, не пашню пахать, не на коне скакать, не плетень плести, – людьми править.
Вода была холодная – сентябрь уж догорал. Зацепин попробовал разогреться и покружил около отвесных стен ямы, но когда встал на камень, то дрожать стал еще сильней и разразился матом.
Зимогоры развеселились: вот так пужанул! Выручила каменщица Степанида. Оказалось, что не напрасно ее звали бой-девка. Подошла, наклонилась над ямой, вглядывалась в лицо. Они начали вкручивать ей мозги: дескать, заспорили на литр пшеничной водки, да она слушать не захотела. Неподалеку валялся черпак, поблескивавший стылой смолой и насаженный на сосновую жердь.