355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Воронов » Котел. Книга первая » Текст книги (страница 2)
Котел. Книга первая
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:18

Текст книги "Котел. Книга первая"


Автор книги: Николай Воронов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

3

Спускаясь по шоссе проспекта Металлургов, он забыл об утренних огорчениях. Здесь был зеркальный асфальт и крутой уклон. Гнал велосипед во всю мощь «шатунов» – так он обычно называл свои ноги, заметно расплюснувшиеся в ступнях от ходьбы босиком. Быстрота втягивала его, как втягивает она человечество. Скорость доставляла ему наслаждение; он был сосредоточен на этом чувстве и не думал об опасности. А опасности подстерегали его: он промчался на какой-то вершок от крышки канализационного колодца (в этой ямке с прямыми краями его бы выбило из седла), затем едва не врезался в трамвай – еще весной он сорвал тормоз и сдерживал велосипед нажимом подошвы на переднее колесо. О том, что бы с ним случилось, если бы влетел в гидроуглубление, Андрюша и не подумал, а то, что мог бы врезаться в цельнометаллический трамвай, встревожило на какую-то минуту.

Лихачил он давненько: сначала на шарикоподшипниковом самокате, который смастерил без помощи отца, потом – на велосипедах. Ходил Андрюша, по выражению Никандра Ивановича, с потягом: вразвалку и при этом приволакивал ноги. Нельзя было предположить, наблюдая за ним, что он способен очертя голову носиться на велосипеде. Обычно он и сам не подозревал за собой прыти вертопраха, но стоило ему встать на педаль, оттолкнуться, выстелить корпус в сторону движения – лишь только воздух засасывался за ним да по асфальту протягивался свей из заводской сажи.

По-разному говорили в семье об Андрюшином лихачестве. Бабушка Мотя: «На велосипеде в него ильно[3]3
  В смысле «аж», «прямо».


[Закрыть]
бес вселяется», – мать: «Покатил – заклубилась душа от свободы», – отец: «Курфюрст! Кормежка на убой, мало-мальски столярничает… Энергия не по назначению», – Люська: «Ох, не убился бы до армии. Там его вдернут в игольное ушко», – ее муж Иван: «Удальца в себе выращивает. Мне б раньше такую машину, сейчас бы не тосковал о дерзости».

С площади, куда он скатился, открывалось трилучье улиц. По среднему лучу он съехал и теперь давал кругаля посреди площади, на ее лоскутке, который возник от пересекшихся в треугольник рельсовых путей. Он видел магазин оптических приборов, где часто с упоением таращился на очки, линзы, лупы, теленадставки, бинокли, видоискатели, проекционные аппараты, объективы, микроскопы, фоторужья, столики для киномонтажа; в его глаза посвечивала крыльями модель самолета «ИЛ-14», привешенная к нейлоновым нитям за стеклянной стеной авиакассы, где он любил побродить, удивляясь человеческому риску («Кокнуться ведь можно!») и мечтая о том дне, когда у него будут деньги и, насмелившись, он возьмет и купит билет на Оренбург или Челябинск, или даже на Минеральные Воды. Чуть дальше перед Андрюшиным взглядом скользил пруд, исхлестанный вдоль и поперек дамбами, вихрастыми от ракитника, тополей и тростника, с выгнутым мостом, подле быков которого, близ черных свай, удили с яликов красноперок и окуней, с причалами лодочной станции, к которым неохотно возвращались из увитых маревом просторов остропарусные яхты, бокастые шлюпки, игривые скутера, по-девчоночьи узенькие, невесомые байдарки.

На пруд Андрюшу влекло и чаще и сильней, чем в магазин оптических приборов и в зал авиакассы. Ради рыбалки и того, чтобы красить катера, шлифовать, крыть лаком каноэ, перебирать моторы, чтобы хоть изредка ему давали яхту и он бы сидел у румпеля и командовал пацанами, когда яхта  р в е т  над волнами с катастрофическим креном, как кому свешиваться, дабы не получился «перевертон», – ради этого он согласился бы жить на лодочной станции впроголодь и ночевать в столярном сарае на верстаке.

В любой другой день Андрюша не раздумывая пересек бы площадь и помчался бы туда по степному прибрежью, правя прямо на вышку спасателей, напоминающую древнерусскую дозорную башню. Теперь ко всему он был равнодушен: к оптическому магазину, к авиакассе, к пруду. Да и ничто другое его не манило, вот он и давал кругаля.

Андрюша чувствовал, что ему скоро станет совсем муторно, тогда он потеряет равновесие и упадет. Необходимо слегка вытянуть ногу, нос полуботинка заденет за асфальт, сведет на нет движение и останавливайся, не слезая с велосипеда. Но он не вытянул ноги́.

С прошлого лета у них дома жил еж. Иногда этот еж вдруг принимался бегать около плинтуса от этажерки до тумбочки и обратно. Думаешь: немного поразомнется и пойдет шнырять по комнате или же пролезет под дверью в коридор и зацокотит на кухню. Нет, продолжает бегать. И так бегает до тех пор, пока есть силенка. В конце концов плюхнется на брюхо и лежит, плоский, лапы нарастопыр, даже хвостишко кургузый видать из-под шерстки и серых игл. Притронешься – не зафырчит, перевернешь – не совьется в клубок. Умер – и только. Отец подтрунивал над Андрюшей: «Опять у твоего Колючкина инфаркт». Но Колючкин через часок-другой приходил в себя, вылакивал тонюсеньким, длинным язычком целое блюдце молока, заваливался почивать, а после жил нормально до нового приступа беготни, который редко удавалось прервать.

Андрюша усмехнулся, не тому усмехнулся, что забавна странная болезнь у Колючкина, а тому, что неожиданно обнаружил «ежиную» болезнь у себя. Это развеселило его. Он попробовал вывести велосипед из виража, однако мозговая дурнота и затуманившийся взгляд отозвались в нем робкой неподатливостью, словно он не умел ездить, а всего лишь учился, и ему пришлось описать еще один круг. Тут Андрюша сосредоточился, притом так сильно, будто предстояло вывести из затянувшегося штопора самолет, и рывком воли вернул себе привычную устойчивость и ловкость, и велосипед пошел по прямой, и высветлился взор, и улетучилось головокружение.

Поднимаясь по улице Уральской, он догнал красный трактор на резиновых колесах с бульдозерным ножом впереди и экскаваторным ковшом сзади. За ковш он ухватился и проехал до кинотеатра в поселке Куркули. Поселок находился на окраине и прозван был так за свои добротные каменные дома, принадлежавшие металлургам, в основном рабочим.

До этого момента Андрюша все еще ехал наобум. Но едва открылись перед ним железнодорожные шлагбаумы, он уже знал, куда ему податься: к Натке. И хотя подъем до водонапорной башни, которая высилась в конце улицы, был трудный, он быстро домчался до башни.

4

Ветер дул набегом: прилетит из степи, росно-прохладный, низовой, позаглядывает в чашечки маков, покачает фиолетовые хлопья картофельного цвета, распылит клейкий запах подсолнухов, – и опять все недвижно млеет в мареве.

Далеко распластались огороды по скату холма. Зелеными валами спускался косогор к яшмовым оврагам, к скотобойне, к загонам, обнесенным сизыми жердями, к электровозной насыпи. За насыпью трещиной в земной коре ветвилось русло высохшего ручья. Дальше, у подошвы меловой горы, лежали в низине голубые с белым болотца – зацветал телорез.

Привставая на педали, Андрюша гонял по стежкам, покрытым травой-муравой, пока не увидел Натку и Нюру Святославовну.

Резко заколотилось сердце. Чуть не выпустил из ладоней руль. Зыбко подогнулись ноги, когда спрыгнул с велосипеда, и, если бы не испугался, что это увидит Натка, – ткнулся бы коленями в дорожку.

Натка и Нюра Святославовна не заметили, как он подъехал. Чтобы привлечь их внимание, ударил ключом по педали, принялся отвинчивать гайку на заднем колесе.

Через мгновение захотелось узнать, смотрит ли на него Натка, но не смел поднять лица: оно горело, точно обветренное, и могло выдать его хитрость. Догадался, что замечен: оборвалось чавканье тяпок.

– Андрюша, ты что? Велосипед сломал?

Натка скользнула мимо матери. Никогда Андрюша не видел ее такой простой: обычно гордо неторопливая, а здесь радостно бежит к нему. Легонькая! Будто из вечерних сумерек сшито платьице. Волосы прямы, теперь, под солнцем, дымчатые, улетают за спину.

– Что случилось?

– Уже исправил. Колесо восьмерило, – вяло и холодно проговорил он, стараясь показать, что случайно оказался на огородах, но глаза помимо его воли ласково лучились.

Положил палец на гайку, придавил ноготь ключом. Стало больно, однако не унял блеска зрачков, не распустил счастливых морщинок у век. Подумал: нельзя лукавить перед Наткой. Разве от нее что-нибудь скроешь?

– Велосипед исправный. Я нарочно.

– Я тоже люблю хитрить.

– И напрасно.

– Психологическое зондирование.

– Ну еще бы! У тебя мать невропатолог.

– Думаешь, по ее совету? Мама за психологические опыты, но против хитрости.

– Чего? Хитрость нужна. Я простофиля. Что на душе, то и брякну. Без дипломатии живо башку сшибут. По-моему, Нюра Святославовна против иезуитства. Да, Наток, я сегодня пикировался с историчкой. Подсидит она меня на выпускных экзаменах.

– А дипломатия?

– Мало ли за что мы высказываемся.

– Совпадение, Андрюша: час назад мама и папа говорили о своей непоследовательности. Говорятся какие-то слова. А что за ними, не всегда знаешь. Получается – почти ничего нельзя делать последовательно. Что-то или кто-то да мешает. Они, представь, договорились до чего: для последовательности необходимо применять непоследовательность. Сначала им вроде обидно было, а после они сделали вывод, что это закон. И успокоились. А я испугалась.

– Испугаешься…

– Собственно, Андрюша, мы честные люди и сумеем не извиваться. Не унывай.

– Я не унываю. Нет, вру. На душе не то что кошки – пантеры скребут.

– Причина?

– Причины.

– Не хочешь рассказывать – не надо.

– Сейчас проповедуется новый дипломатический принцип: «дипломатия без дипломатии». Буду и я впрямую. Можешь ты отвертеться от юга?

– Больно хочется в Крым! Выпроси денег у отца.

– «Выпроси»? Эх, Натка…

– Я буду в Крыму всего месяц.

– Ничего себе – всего месяц! Что это по сравнению с вечностью? Да?

– Пылинка времени. Путевку завтра пойдем выкупать.

– Дался вам с матерью Крым. В Башкирии куда лучше.

– Там море, а у нас на Урале был океан?

– Не подзуживай.

– Папка тоже возмущается. Он все свою Хакасию превозносит. К бабушке советует поехать. У мамы ведь скоро отпуск.

– Поезжайте. Вообще, Натка, почем ты знаешь, будто я не борец? Наверно, не борец.

– Не скисай. Мы ведь еще в школе. Меня саму тянет в Башкирию, а мама никак не забудет мой детский ревмокардит. Самое, мол, эффективное средство – море.

– Давай я попробую переубедить Нюру Святославовну.

– И все загубишь.

– Исключено.

– Она мнительна.

– Переубежу. Хочешь знать, человек начинает бороться с пеленок. Мама меня туго пеленала. Я старался всегда распеленаться. Ору, тужусь, ногами сучу, пока не распеленаюсь. После молчок, довольный.

– Моя мама мнительна. Она с подозрением относится к дружбе мальчишек и девчонок.

– И правильно. Нам нельзя доверять, по крайней мере большинству.

– Но ты-то…

– Может, я окажусь хуже худших. Может, я совсем пока не подозреваю, как поведу себя, когда очутимся одни. У меня бывают мечты, за какие ты бы меня возненавидела.

– Андрюш, ты задался целью застращать самим собой самого себя. Не такой ты плохой… Мальчишки сейчас нахальничают. Ты умеешь сдерживаться.

– Это со мной случается. Лучше, Натка, никуда не ездить, просто выезжать. Прежде всего к нам в сад. Столько мест, где хочется побывать. Я оттуда куда угодно довезу тебя на велосипеде.

Она обтянула колени подолом платья, села на траву. Пока Андрюша подвинчивал гайку, он наблюдал, как в зрачках у Натки менялись отражения: качался желтозубчатый подсолнух, стояло растеребленное на горбу облако, пылил автомобиль-амфибия.

Огород Лошкаревы не пололи с весны. Он свирепо зарос травой. Хотя Андрюше было ясно: махать хозяевам тяпками до темноты, – все-таки его морочила нелепая мысль. Натка подлизывается к матери и просит отпустить на Песчаное озеро. Та отпускает. Он снимает майку, обворачивает раму. Натка прыг на раму. Покатили. На Песчаном по отмели кулики похаживают, кроншнепы вышагивают на ходулистых ногах. Он и Натка бултых в озеро. Поплыли. На тот берег. Она быстро устала, но не просит помочь. Очень гордая. Он переворачивается на спину и ее заставляет перевернуться. Берет под левый локоток, подтягивает к себе, и они плывут дальше. Головы рядом, щека к щеке.

– Ты оглох, Андрюшечкин?

– Я? Замечтался.

– Мечтай на здоровье.

Натка вскочила, пошла к матери.

Нахлынул ветер, взметнул пуховой легкости ее волосы. Кое-кто из дворовых ребят насмешничал над Наткиными волосами – мышастые, кроличьи, а ему они нравились, гладил бы их и гладил, если бы разрешила.

– Андрей, помоги-ка нам! – крикнула Нюра Святославовна.

– Ну, мама…

– Пусть поможет, покамест на родник хожу.

– Без него справимся.

Нюра Святославовна отдала Андрюше тяпку. Он с выловом взглянул на сердитую Натку, яростно срубил куст молочая.

Наверно, так подействовал ее никчемушный взбрык, – пробудились в Андрюше недавние обиды: на бабушку Мотю, за то, что она давала его матери, как милостыню, деньги на продукты, на отца, за то, что он зарится на складскую дверь, на историчку – могла бы быть доброжелательной и чистой.

Андрюша сердито взмахивал тяпкой, полностью вгонял заступ в почву. Подрубая осот, колкий, с ухватистыми листьями, он представлял себе, что это отец, и мысленно спрашивал его: «Все, говоришь, приспосабливаются? Все, значит, за каждого, каждый за себя? Получай!»

Под полынью он подразумевал бабушку Мотю: «Здравствуй, вредная старушка бедной юности моей. Для блезиру ноешь, что нужда заела. Сколько накопила? Помалкиваешь? Разоблачу. Выслежу, куда прячешь ключ от сундука, и разоблачу. Получай!»

Натка быстро приотстала от него. Он догадался: противничает, чтобы он убрался. Намеренно психанула. За Крым струсила. Виноградник, персики, морские ванны… Хочешь ехать – пожалуйста. И незачем разводить самодеятельность.

Воткнул черенок тяпки в огород, зашагал к стежке. Внезапно картофельное поле, меловая гора, электровоз, тащивший вагоны с металлургическим шлаком, – все затянулось пленкой, сотканной из алого и оранжевого, зеленого и лилового, голубого и василькового. Испуганно смежил веки – не слепнет ли? – и понял, что случилось. Чтобы Натка не заметила, не стал вытирать глаза. И покуда шел к велосипеду, разноцветный мир дергался вверх-вниз, будто прилип к паутине.

– Андрюш, погоди!

Он мучительно хотел уехать (слишком уж часто помыкают им), но даже не шевельнулся. И ему почудилось, что в мозгу, откуда должно было хлынуть в ноги и руки движение, образовалась белая пустота, и она-то была причиной оцепенения.

– Безлюдье ведь, Андрюшечкин.

– Чего?

– Кругом ни души. Нападет кто-нибудь.

– Шмель или мотылек?

– Хотя бы. Погоди. Мама знаешь как рассердится?! Ненадежный человек, скажет, твой Андрюшечкин.

– Не скажет.

– Не обижайся. Ты же знаешь – я капризуля. Ну, дурачошка!

Натка положила ладонь ему на плечо и надавила, требуя, чтобы он перестал обижаться.

«Все-таки Натка славная, – подумал Андрюша и рассвирепел на себя: – Сосулька, растаял».

– Ну, дурачошка, – повторила Натка, заметив, что снова обострилось выражение Андрюшиных глаз. – Представляешь, ты точно заметил: борьба с грудного возраста. У нас борьба или капризы?

– У меня самозащита.

Он покосился на нее: пружинкой прядка волос над виском, просительно-нежно выдвинуты губы, на запястье пятнышко от бородавки, выжженной ляписом, платье, которым ветер облепил ее фигурку.

– Неужели ты дуешься до сих пор?

– На всех дуться – сердца не останется.

– Все – это килька в бочке. Ненормальный какой-то.

– Да, ненормальный: с припозданием.

Он сел на велосипед. Нюра Святославовна, неся бидончик с водой, мерно поднималась из лога. Нюра Святославовна была полная женщина, но в том, как она ходила, не чувствовалось ни вялости, ни огрузнения, быстроты в ней тоже не было, а была плавность, ласковая плавность, невесомая, которая, как и ее нежно-розовое лицо, вызывала в нем чувство обожания. Обычно, видя Нюру Святославовну, он горевал, что мать у него худенькая, с желтоватым лицом, руки старчески глянцевитые, кожица на них истончилась и ее усеяло «гречкой».

Щеголевато наклонясь над рулем, изо всех сил вращая педалями, хотя уклон был без того падуч, он промелькнул мимо Нюры Святославовны. Он надеялся, что и лихость его и посадка восхитят Нюру Святославовну. Она повернулась вослед ему. Велосипед подскакивал. Кузнечья Андрюшина фигурка была как припаяна к седлу и рулю.

Неторопливое восхождение на холм было приятно Нюре Святославовне. Слишком редко ей удавалось выбраться за город. К воскресенью скапливалась груда неотложных домашних дел. Близких друзей, имевших собственные машины, у нее и мужа не было. Брать штурмом кузов грузотакси (охотников вырваться на природу было море) она не решалась. Вот и приходилось летом домовничать в выходные дни. Сюда, на картошку, по обыкновению она добиралась пешком. И здесь ее душу охватывала такая отрада, и почти не верилось, что она наконец-то вырвалась из города, который иначе и не называла, как железобетонный автоклав. Отрада настраивала ее на созерцательный лад. И под воздействием этого чувства она воспринимала все вокруг себя то как счастливый мираж, то как лучезарные куртины, навеянные дремой.

Едва Андрюша пролетел мимо Нюры Святославовны, в ее взоре, просветлевшем от созерцания, словно небо от холода, вспыхнуло веселое удовольствие. Как он ошеломил ее своим рискованным спуском! Как он козырнул перед ней! Как хочется ему понравиться. Прямо-таки не поймешь, кому он больше хочет понравиться, этот Андрюшечкин, матери или дочке?

5

Будка Зацепиных походила на скворечник. Рядом с нею гнулся на обдуве карагач. Под ветром сад стряхивал немоту. Все начинало звучать: щербинки на стволах, изгибы веток, иглы боярышника, шелушащаяся кора акации. Но слышней всего была листва. На яблонях она пошлепывала, на вишневых деревьях издавала лаковый треск и посвист, на тополях жужжала, в смородиннике рассыпала тягучий шелест, как сырое сено при раструске.

Карагач был почти безмолвен: чего-то шепелявил, по-детски неразборчиво, застенчиво.

Сад Андрюша посадил с матерью. Тогда он был слабосильным: только во втором классе учился. Трудно дались им яблони. Вырой яму метр на метр, а когда посадишь деревце, – вылей под него не меньше пяти ведер воды, а по совету агронома Оврагова, и все десять. За водой ходили в лог, на болотце. Туда хоть и далеко было, но прытко бежал, обратно чуть ковылял, особенно среди кочкарника, где ведерко приходилось перед брюхом тащить, чтобы не задевать за камыш и осоку. Все равно и сам он и мать были счастливы. Лишь одно их огорчало – установление отца:

– Никакой шушеры-мушеры в саду не нужно: яблони, малина, вишня. В промежутках – виктория, помидоры, огурцы. Все остальное – курфюрст с ним.

Мать посадила алычу, он приехал и выдрал. Надумала посадить сливы, пристращал, что вышвырнет их на дорогу: тоже изрядная кислятина. Впоследствии, уже без спроса, они заменили малину, быстро выродившуюся и захватнически разраставшуюся, смородиной, крыжовником, черемухой, нежинской рябиной, а на меже с соседями посадили лиственницу, сливы, акации, тополя, боярышник. Лиственница, тополя, акации были для Никандра Ивановича пустыми деревьями.

Он снисходительно подтрунивал над женой и сыном и, чтобы уязвить их за самовольство, кивал в сторону лесопитомника: «Вы бы мне еще карагачей приволокли, понавтыкали круг антоновки, круг пепина шафранного и белого налива, круг китайки желтоплодной и уральской золотой. Вышло бы как в армянском анекдоте, где прокурор в озере купается. Кругом вода, посередине закон. Так и у вас. Посередке яблони, круг них хоровод карагачей». Он старался уязвить не столько жену – она потворствовала ему, – сколько сына, в котором все чаще обнаруживал сопротивляемость. Не такая натура была у Андрюши да и не такой возраст: не мог и не умел он уязвляться, но страдал подолгу, никому не жалуясь, потому что знал, что мать станет его уговаривать: «Ладно, сынка. Он хозяин. Мирись. Станешь самостоятельным – откачнешься. Покуда его устав и указ», – а все другие, включая сестру Люську, будут одобрять отца: дескать, если вести сад и вкладывать в него труд и деньги, так с пользой, не для декорации! Хозяйственность была не чужда Андрюше. Он и у себя вел учет урожая и у соседей справлялся о том, сколько они собрали фруктов, ягод, овощей. Зацепиным хвалили Андрюшу:

– Малой-то ваш практичный!

Благодаря саду семье стало жить легче. Бабушка Матрена, склонная помалкивать о приходе и жаловаться на большие траты, и та несколько раз обмолвилась о прибытке от сада.

Андрюша радовался этому, хотя ни в чем, кроме кормежки, не находил для себя изменения. Но вместе с тем он испытывал самое глубокое счастье не от улучшившегося довольства, а именно от декорации, поэтому весна для него была краше, чем осень.

Как он любил тот узор, что сходен с изображением деревьев на шелковых китайских свитках, продающихся в комиссионных магазинах, когда на черных ветвях лиственницы обозначались бородавчатые почки, когда на той же лиственнице штабельки хвои разымали чешуйчатую упаковку и нежные иглистые веера расправлялись в воздухе, когда разрывной дробью бело-розового цвета покрывало вишни, сливы, яблони, а после хлопьевидным облаком возникал сам цвет, прорезаемый золотыми зуммерами пчел. Он сожалел, что они с матерью не посадили ни одной липы. Липа цветет, когда от весны и лепестков не останется. Со временем у них, как на лесной полосе, стояла бы такая липища, пчелы бы паслись на ней с утра допоздна, что ее можно было бы называть медовыми гуслями.

Созревание ягод, плодов и овощей было приятно Андрюше, но больше не тем, что он мог лакомиться или, как выражался отец, жрать до состояния барабанного пуза, а тем, что он мог любоваться ими. Он изумлялся меридианам, которые просвечивали сквозь колючие бока зеленого крыжовника. Самые крупные крыжовники он называл глобусами и не разрешал собирать, пока мякоть не темнела, скрадывая изумруд меридианов, а оболочка не становилась буро-коричневой, еще жестче, ворсистей. Из-за китайки желтоплодной он каждую осень зубатился с отцом, а Люську гнал взашей. Отцу все не терпелось собрать с китайки плоды до полного их созревания: рожала она обильно, и он боялся, что ее оберут. Люська, жадная на яблоки, так и норовила набить ими авоську из телефонных проводов, которую, будучи солдатом, сплел и подарил ей Иван и которую она всегда таскала с собой, выйдя за него замуж: небось где-нибудь да что-нибудь обломится. При полной спелости яблоки на китайке становились янтарными, на солнце они просвечивали до самых зернышек.

В прошлом году, на исходе октября, Андрюша вырыл на лесной полосе карагач и посадил подле своей будки.

Редко он встречал людей, любивших карагачи, воробьев, сусликов, одуванчики, то есть все то, что многие не замечают, о чем говорят с пренебрежением, что при возможности стерли бы с лица земли да еще и злорадствовали бы по этому поводу. Вопреки высокомерному отношению к неброским растениям и существам, он пристально наблюдал за ними, находил в них свою дивную красоту, всегда защищал. То, что он посадил в саду карагач, было знаком его преданности «простонародью» из мира природы.

Пробудился карагач, когда все в саду пробудилось. Ветки на нем были тоненькие, листики, еще не расправившиеся, высовываясь из них, располагались в шахматном порядке. Чуть позже, едва выметнулись на карагаче семена, разглядывая их издали, Андрюша изумился: деревце стояло легчайшее, ажурное, мнилось, что ода составлено маленькими детьми из длинных зеленых спиралей и зигзагов.

Теперь Андрюша лежал под карагачом. На лицо, затененное спицами велосипедного колеса, осыпались семена, напоминающие бумажные пистонки для детских пистолетов.

Он вздрагивал веками, заслышав падучий шелесток, что показывало – не спит. А как он хотел забыться! В его жизни происходит что-то похожее на разлом. Пожалуй, нет. Что-то страшное… Возможно, катастрофа. Мириться с тем, как поворачивает отец, он навряд ли сумеет. Невыносимо. Однажды он видел, как огромный парень давил другого парня коленом в грудь и прижимал вперекрест руки этого парня к его же горлу. Время от времени Андрюша представлялся себе придавленным к земле чугунным отцовским коленом. Нет, так не может продолжаться, верней – не сможет. И наверно, так бы не тянулось до сих пор, если бы не мать. Еще прошлым летом мотанул бы куда-нибудь в Сибирь и поступил бы в техническое училище или на стройку. Но тогда бы мать осталась с бабушкой Мотей и с отцом. Люська, как говорится, отрезанный ломоть. Да и нет ей дела ни до кого: гнездо вьет. Иногда бабушка настолько точно определит чье-нибудь положение, что жутко становится. «Гнездо вьет». Вить бы вила, о других, кроме себя с Иваном, хотя бы малость беспокоилась. Ну, бабка! Но почему-то ни разу не определила, как сама относится к его матери. Тогда бы, пожалуй, переменилась к ней. «Невестушка, невестынька»… – вон ведь как ласково называет. Во всем остальном сдержанная и почему-то ревнует ее к собственному сыну. Какое-то необоснованное, страшно упорное постоянство. Вот тебе и постоянство. Оно похуже Наткиного непостоянства. Девчонка, не привыкла сдерживать свое слово. «Это я зимой обещала. Сейчас тепло!.. – И чтобы «пригладить» его боль, польстила: – Андрюш, ты и впрямь умница. Я про себя поддразнивала твое изречение: «Человек – электрохимический организм». На самом деле электрохимический. Изменилось солнце – в нас перемены, включая мысли».

Зачем жить, если ни в чем нет неизменности? Мать стала все время болеть. «Схизнула», как говорит бабушка Мотя. Отец хоть и учитывает, что она больна (даже никогда не гаркнет на нее, гаркать он обожает), однако такой ровный с ней, что невольно думается о безразличии, иной раз и о том, что она для него – все равно что квартирантка, перед которой, правда, он в вечном долгу. Подчас спится, будто ему известно о ней что-то горевое, чего никакими усилиями не отклонить и о чем принято помалкивать.

Андрюша перевернулся на грудь, полежал, уткнувшись лбом в кулаки, и встал.

Бесцельно побрел меж яблонь.

Слитный, тучнеющий на лету рокот листьев, сползавший сюда с широкого холма, где начинались сады работников металлургического завода, катился к бугру, у подошвы которого они обрывались.

Полез за ведром под куст крыжовника. Когда тянул ведро под ветками, нарочно задел рукой об иглы. Сразу проступили на коже пунктиры крови.

Едва начал поливать яблони, сквозь кипящий шум деревьев дотянулось до уха пение соседки по саду Полины Рямовой:

 
Тогда би-и-жать я с ним ри-и-шилась…
 

Андрюша приподнялся на цыпочки, увидел с затылка ее голову, обращенную к нему шишкой плотно свитых волос, похожую формой и золотым блеском на церковную маковку.

На минуту представил себе прочерченные морщинами сверху вниз щеки матери и упругие, помидорные щеки Полины. Вздохнул настолько глубоко, что опали плечи.

Голос Полины взвихрился совсем близко:

 
– Оставь, Мария, мои стены, —
И проводил меня с крыльца.
 

«Сюда, что ль, идет?»

Он бросил ведро, хотел спрятаться за куст крыжовника, но не успел: протиснулась сквозь смородину Полина.

– Андрейка, здравствуй. Один?

– Был один.

– Любишь ты один в саду.

– Почему же…

– В девчонках у меня вроде твоей повадка была. Убегу за станицу на берег Кизила. Никого. Ракушки собираю, лукошки из тальника плету. Чаще мальков спасала. Половодье спадет, они в ямках на пойме останутся. Завяжу юбчонку и таскаю. Так их много, кишмя кишат. Давно это было, целую вечность тому назад. Теперь для меня хуже одиночества ничего нет. С людьми – солнышко, наедине – потемки. Поймешь тех, кому в деревне не ложилось.

– Свободного времени через край.

– Кабы все так просто разрешалось, как в твоих словах, ох, легка была бы жизнь.

– Вам-то не на что жаловаться.

– Поверхность, Андрейка.

– Есть многодетные женщины, здоровье скверное, мужья пьянствуют, дерутся…

– Тон у тебя какой?! Старичок. Андрейка, Андрейка, душу ты не учитываешь. Правильно, мой муж – человек, всем я обеспечена, квартира отдельная, машина и вдобавок сад. Мало, Андрейка! Думаешь: «С жиру бесится». Думаешь?

– Думаю.

– Думаешь: «Глаза завидущие, руки загребущие»?

– Не думаю.

– За это спасибо. Думаешь: «Чего мается? И сама не знает».

– Своего не передумать.

– Другим ты становишься. Раньше делился переживаниями. И мою откровенность понимал. Я не довожусь тебе родной, а по нашей обоюдности ты должен считать меня за родню.

– Мало ли родных по крови, а чужих в жизни.

– Неделю ты не видел меня. Неужели не соскучился?

– Нет.

– Я соскучилась по матери по твоей, по тебе, по папке твоем. Ивана бы повидала.

– Выдумываешь все: не скучала. Не страдаешь ты ни о чем…

– …только притворяешься. Кудесник! Нет для тебя тайны ни в твоем, ни в чужом сердце.

– Хотя бы.

– Оюшки, сердитый, а сердитый. Нынче сердинки не в цене. Дома, должно быть, неприятность? С Наткой нелады? С Люськой поцапался? Помочь, может, в чем?

– Расшаталась. Грядку топчешь.

– У вас ступить некуда. Ничего с твоей редиской не случится. Будет еще слаще. Загородил душу китайской стеной. Оюшки, оюшки, пристанут сердинки к лицу. Не пыль, с мылом не отмоешь.

Она приткнула кончик пальца к Андрюшиному лбу, повела вниз.

– Рассмейся. Ведь проще простого. И ты засияешь, и я. Неужели нельзя порадовать человека, коль у него тоска по радости? Насупил брови. Гляди, срастутся. Так и останется бугор на переносице. Оюшки, когда ж будет щедрость на доброту? Не смеешься – заставлю.

Поймала Андрюшу за бока, начала щекотать. Он забился в ее сильных руках. Он умел терпеть: сдавливали со спины шею – не сгибался, сжимали запястья – не приседал. Однажды острокаблучная женщина целый прогон простояла у него на мизинце в трамвае, не шелохнулся, чтобы она не испытала неловкости. Но щекотку он не мог переносить. По точному определению бабушки Моти, он обмирал от щекотки, и так как беспамятство, кроме того, которое вызывается ранением или смертельной болезнью, казалось ему омерзительным, он приходил в ярость, и кто бы его ни щекотал, пускал в ход кулаки.

– Прекрати! – закричал он, выходя из терпения, и ударил Полину в бок.

– Драться, драться! Ой, удружил! Ох, спасибо!

И Полина отпустила Андрюшу. Однако, едва он чуть-чуть отпрянул, она сжала его щеки ладонями, поцеловала в губы, оттолкнула.

Он схватил комок земли.

– Оюшки, сдурел! – удивилась она и пригрозила: – Кинешь – зацелую.

Полина качнула плечами, пошла по тропинке-канавке. Ткань блузки прозрачно рябила на спине, бился об ноги подол юбки.

В беспомощном гневе Андрюша растирал ладонями комок земли. От боли пылали губы. Гулко ударяло в висках.

Тень карагача опустилась по будке на узкую клумбу, где росли гвоздики, и, точно спрессованная, застыла у ствола.

После того как ушла Полина, Андрюше опять сделалось тревожно. Тревога была странная: заставляла сосредоточиваться не на том, что ее вызывало, а прямо на самой себе. Ему становилось боязно. Из-за этой боязни вдруг принималось частить сердце. Начинала страшить не подавленность собственной боязнью, а ее последствия – лихорадочная скачка сердца, от которой он приходил в отчаянную панику. Чтобы не слышать сердце и освободиться от безотчетного страха, бежал за водой, с ходу опрокидывал ведро под яблони, мчался обратно к болотцу. Запыхается, споткнется, обольет брюки – это не раздражает его: отвлекся от пронизанной жутью пульсации. Пусть сердце скачет быстрей, больнее, лишь бы потерялся в нем ужас, от которого некуда деться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю