444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Воронов » Юность в Железнодольске » Текст книги (страница 17)
Юность в Железнодольске
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:19

Текст книги "Юность в Железнодольске"


Автор книги: Николай Воронов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Глава девятая

Бабушка обрадовалась, что мы накопали целых три мешка. После того как ссыпали картофель в подпол, она оторвала от продуктовой карточки талон номер шесть. На этот талон перед праздниками в магазине выдавали водку.

Цветом водка напоминала сукровицу, разила кормовой свеклой и керосином. Пили мы жестяными крошечными стопками, еще не опорожнив и половины бутылки, опьянели. Бабушка плясала под патефон «Во саду ли, в огороде». Она топала на западне, чтобы было больше грому. Какая же выпивка без грому? Лицо у бабушки, когда она молотила пятками, было яростно-веселое.

Костя, ковыляя вокруг бабушки, задорно покрикивал:

– Сыпь, бабуся, подсыпай, шибче вжаривай, чтоб косой ефрейтор сдох.

Когда опустела поллитровка, Костя пошел по бараку искать талон номер шесть.

За водкой мы отправились вместе. Шагали быстро. Боялись опоздать в дежурный магазин: он закрывался в полночь. Сквозь тучи не проблескивало ни звездочки. То ли потому, что была густая сухая темнота, то ли так подействовал хмель, – фары грузовиков виднелись, как сияние сквозь хрусталь. До этого я не представлял себе, что ночь может быть такой прекрасной от автомобильного света: лучи вперехлест, лучи встык, лучи, протягивающиеся на стенах будок, лучи, мерцающие сквозь клубы коричневой пыли, лучи, встающие из черноты междугорий. Будто в озарении магниевых вспышек, прокатил через перекресток тяжелый танк, таща вереницу прицепов, груженных капустными вилками; на последнем прицепе сидели солдаты. Луч чиркнул по морде лошади и зажег в зрачках ее огромных глаз рубиновые пятна.

– Здорово-то как!

– Чем, Серега, восхищаешься?

– Вон у той лошади... Не туда смотришь. Вон у той, которая с испугу только что в кювет брыкнулась. Какие у нее были рубиновые зрачки!

– Восхищаешься? – переспросил Костя и шагнул к лошади, чтобы помочь ей.

Тротуар был каменный. Шип Костиной клюшки выбивал из скальника искры.

На шоссе раздавались храп тракторов, нытье газогенераторных машин, стрекот тележных колес о брусчатку.

У трамвайной остановки Тринадцатого участка к нам подбежала Нюра Брусникина. Взвизгивая, она повисла на шее Кости. Он уперся клюшкой в щебень и держал на слегка склоненной шее ликующую Нюрку. За последний год она стала выше ростом и, как говорили бабы, разбедрилась.

Костя хмуро ждал, когда она отцепится. Он воевал, валялся по госпиталям – она в это время развлекалась с парнями.

Акушерка Губариха, матерщинница, курильщица, презирала мужчин за то, что по их вине хорошие женщины делают аборты. Развратниц она презирала еще злее, чем мужчин. Однажды она зашла в будку Кости и с ходу ожесточенно сказала: «Твоя-то невестушка, герой, бывала у меня. А туда же, в педагоги...» Бухнула дверью – была такова.

Поведение Нюры было в глазах Кости предательством.

Будто не замечая его пренебрежения, ласково тюкая пальцем в пуговицы гимнастерки, она спросила:

– Куда вы?

– Не туда, куда ты.

– Косенька, милый, неужели ты поверил сплетням?

Она протянула руки, намереваясь обнять Костю, но он, загораживаясь, поднял клюшку.

Мы свернули к заводской стене. Вдоль нее круглели на обдуве кусты волчьих ягод. Из низины черные, как из угля выдолбленные, дыбились в небо тополя.

Нюра увязалась за нами. Она сквозь слезы лепетала Косте какие-то укоры. Ее голос становился все громче и обидчивей. Когда мы скрылись меж волчьих ягод, она так начала рыдать, что плач ее отдавался над рудопромывочной канавой.

Я не верил, что Нюра искренне рыдает. Просто она распалила себя, как делают бабы на чужих похоронах. Правда, в эти минуты не было во мне всегдашней неприязни к ней. Я не мог не жалеть тех, кто плачет, если даже подозревал, что их слезы лживы. Но наступило мгновение, когда я уже был не в силах переносить ее рев: желание посочувствовать и утешить столкнулось с негодованием. Я сгреб под кустом горсть гальки и швырнул в ту сторону, откуда неслись причитания. Нюра замолкла – может, зашлась от обиды или испугалась.

Мы с Костей повернулись друг к другу. Он успел сказать взглядом, что я поступил хуже последнего негодяя, а я успел, тоже безмолвно, ответить ему, что Нюрку мало кирпичом огреть.

Опять раздались рыдания и стали быстро удаляться. Голос Нюры дрожал, будто она не убегала, а ревела, сидя в телеге, трясущейся по булыжникам.

– Нюра, подожди!

Отчаяние, прощение, надежда, прозвучавшие в Костином крике, отозвались во мне злым жаром. Я стал ломиться сквозь кусты к заводской стене.

Сторожевая овчарка за стеной заслышала мои шаги и гулко брехала, двигаясь вровень со мной.

Я лег на землю. Отсюда, из-под тополей, примыкающих к огородам, я видел битумный скат бугра, трамвайные дуги, брызжущие искрами. Свет искр озарял гребень холма; возникали фигурки людей, мертвенно-зеленые, призрачные, и мгновенно пропадали – казалось, что их расплющивало падающей тьмой.

В свете одной из электрических вспышек отчеканились идущие по огородам на тополя Костя и Нюра.

Костя забыл обо мне. Он целовал Шору – наверно, говорил ей, что дня не прожил без мысли о ней, – и в ответ на непрерывные просьбы Нюры простить ее лихорадочно шептал: «И ты прости, и ты!»

Поднявшись с травы, я побрел по роще.

С этой ночи Костя снова стал встречаться с Нюрой, Вечерами они уходили на горы и спускались оттуда в предутренних оловянных сумерках.

О Нюре он ни с кем не говорил. Видел, что знакомые глядят на него укоризненно, а то и жалостливо. Я чувствовал – он горд тем, что любит Нюру вопреки враждебности к ней во всем бараке.

В следующее воскресенье, возвращаясь с завтрака, я встретил Костю на крыльце. Я хотел юркнуть в коридор, но он задержал меня и предложил сходить на пруд. Куда девалась его недавняя угрюмость? Он улыбался. Смягчился и я. В сущности, не имею я права негодовать на то, что он любит Нюру Брусникину.

День был на редкость славный, какие выпадают только осенью. Солнце неяркое – даже от встречного света не хмурятся глаза. Еще не холодно, но уже нет и жары: какое-то нежное равновесие лета и осени. Теплы пространства, воздух, камни, дорожная пыль и звуки завода. Ночи без росы, мягко пахнут полынью, сушеным табаком, дозревающей капустой. Один лишь пруд в осеннем склонении – остуда в нем и на вид и на ощупь.

Мы пошли с Костей на Сиреневые скалы. Шли молча. Потом сидели на скалах у самой воды. Пруд отстоялся, исчезла глинистая краснина. Стоки завода истребили жизнь в пруду, и ничто не тревожило ни его поверхности, ни глубин. Разве что там, возле азиатского берега, бурого от рогозников и тростника, был непокой – кружили, садились и взлетали утки.

Долго мы тут сидели. И то время, когда мы вместе приходили сюда купаться, хоть оно и оборвалось четыре года назад, казалось нам далеким, почти таким далеким, как пугачевское. Ничему, что было тогда: беззаботной свободе, забавам, проказам, – теперь уж не быть. Впереди тяжелые заботы, горе, нужда! И все-таки мы были счастливы! День покоя, тепла, мира, слитого с нашими надеждами и дружбой.

Глава десятая

На время, пока заживает рана на ноге, Костю назначили военным представителем в ремесленном училище.

До него военпредом был майор. Он всегда смотрел поверх лиц; его прозвали Шпагоглотателем. На войне он не был никогда. Директор училища обыкновенно смотрел в пол, поэтому за ним укрепилось прозвище «Миноискатель». Они со Шпагоглотателем дружили, а когда шли вместе – один с наклоненной головой, другой с задранной, – было потешно их видеть.

Вступление Кости Кукурузина на пост военпреда вызвало у нас прилив самопочитания: майор был чужаком, а Костя местный, нашенский, с Тринадцатого участка; майор пороху не нюхал, а о Косте шла молва, что поджигал танки, ходил в атаки, попадал в госпитали и, вылечившись, опять ехал на фронт. У него и сейчас открытая рана. У майора был только значок ГТО, а у Кости два ордена боевого Красного Знамени.

Сначала я скрывал свою дружбу с Костей. Кто поверит? Попадешь в «хвальбуны». Но после того как Костя разговаривал со мной на плацу, где училище готовилось к октябрьскому параду, и после того, как врали при мне пацаны из группы лекальщиков, привезенные в сорок первом году из Днепропетровска, будто росли в том же бараке, где живет Костя, я стал рассказывать о нем.

Слишком долго я сдерживался, чтобы не захотелось мне поведать о Косте что-нибудь, что восхитило бы моих товарищей. Но разве они поймут, какой он, если я буду рассказывать о нашем барачном быте?

Однажды – тогда мы проходили слесарную практику – вонзилась нашему мастеру в глаз чугунная крупинка. Он побежал в больницу. Мы бросили работу, уселись на верстаки, крытые толстым листовым железом, и, обсыпанные чугунными обрубками, опираясь локтями на тиски, завели разговор о новом военпреде, и я, увлекшись, стал рассказывать, будто слыхал от раненых, лечившихся в госпитале у подножья Первой Сосновой горы, про генерала, приказавшего полку, в котором служил Константин Кукурузин, взять штурмом в лоб высоту, мешавшую продвижению целого корпуса. При штурме погибла чуть не половина полка, в их числе и сам полковник. Комбат-три Константин Кукурузин, контуженный разрывом мины, принял на себя командование, ночью повел полк через заболоченный лес, ударил по немцам с тыла; для защиты своих окопов он оставил только три пулеметных расчета и десяток автоматчиков. Когда генерал узнал, куда девался полк, он приказал доставить к блиндажу живым или мертвым старшего лейтенанта Кукурузина. Кукурузина доставили. Генерал расцеловал Костю за победу, затем, отступив на шаг, приказал адъютанту: «Кукурузина направить в штрафбат. Когда заслужит – представить к Герою». Костю судили и оставили на фронте. Он много раз отличался и снова стал старшим лейтенантом.

– Вот человек! – восхищенно вздохнула Зина Лапушкина, доверчиво слушавшая мое вранье, и тут же ее сипловатый голос взвихрило ожесточение: – А мы?! А там такие подвиги!

Не находя слов, чтобы выразить свое восхищение, она бросилась к двери. Немного погодя вошла обратно, какая-то виноватая:

– Я когда выскочила из слесарной, военпред у окошка стоял. Он обернулся. Расстроен чем-то. Оглянулся, насупился и пошел по коридору.

Я вышел из слесарной и уткнул локти в подоконник. Металлические звоны, падение чугунных крошек на верстачную обшивку, голоса ремесленников пробивались в коридор сквозь растрескавшуюся, расхлябанную в петлях дверь. Кто о чем говорит, не разобрать – значит, Костя мог не слышать легенды, сочиненной мною. А вдруг да слышал?

Я прислонился лбом к стеклу и вдруг увидел Костю с трехэтажной высоты. Припечатывая к черному насту клюшку, обутую в желтую резину, и прихрамывая, он шагал от токарных мастерских к кузнице, из стальной трубы которой, ударяясь в испод ржавого чепчика, пучился дым. Ворота кузницы были распахнуты и оттуда через их широкий зев выползал бурый чад. Костя быстро прошел в ворота, и за ним, свиваясь, сшибаясь, лохматясь, хлынул чад.

В кузнице были термические печи, в них обрабатывались круглые с плоским дном и прямыми краями детали, попросту мы называли их  ч а ш к а м и. Училищная молва отводила чашкам важную роль: они-де чуть ли не самая главная часть ракетного миномета «катюша».

В буром кузнечном чаду промелькнули фигуры термистов, протащивших щипцами жаропышущие чашки. Не видно было, как термисты опускали чашки в огромные жестяные противни, наполненные машинным маслом. Но я мысленно представлял себе шварканье каленых чашек при падении в противни и вскидывающиеся под потолок султаны гари. Представил себе и зоркие Костины глаза. Их не заставит зажмуриться и едкий дым. Они все схватывали: и действия термистов, и нагрев внутренних стенок печей, и летучую игру красок на чашках, и то, какой цвет принимали детали, захлебываясь в масле. Наверно, токаря, обтачивающие чашки, обнаружили в них какой-то изъян, и Костя тотчас отправился в кузницу, чтобы выяснить, в чем там дело. Нет, должно быть, он совершает обычный обход мастерских, выполняющих очень срочные военные заказы. Так быстро он бы не покинул кузницу, если бы по вине термистов токаря запарывали детали.

Костя постоял близ ворот и запрокинул голову. Я присел, чтобы он меня не увидел. Затем, обозленный на себя, вскочил. Чего я испугался? Что он увидит меня за стеклами третьего этажа? Виноват я перед ним, что ли?

Я опять приник к окну.

Через огромный черноснежный двор Костя шагал в литейку. Полы стираной офицерской шинели швырял ветер. Пластинки погон блекло золотели.

Возле приземистой литейки, над крышей которой торчали ржавыми кулаками огромные ваграночные искрогасители, суетливо бегали одетые в суконную робу ремесленники. Они таскали из литейки кубастые кокили, переворачивали на треногу. Хлипкие на вид парни ударом кувалды вышибали из кокилей корпуса мин. Над треногами струилось марево: мины были иссиза-горячие, тускло-красные, огненно-багровые. Опорожненные, кокили уносились на разливочную площадку, мины, загруженные в железный ящик на колесах, увозились в токарные мастерские.

Костя остановился возле самого долговязого вышибалы мин. Удары его кувалды были настолько хилы, что ему приходилось тукать в центр кокиля несколько раз кряду.

Костя скинул шинель, хомутом надел ее на шею долговязого. И подносчики и вышибалы бегали за кокилями, но все-таки не успевали подтаскивать. Костя, переминаясь от нетерпения, ждал, когда будет поставлена на треногу очередная форма с жаркой отливкой минного корпуса.

Вскоре дело пошло споро: либо ребята приноровились прытче таскать, либо Костя, не желая простаивать, приспособился к их не такой ходкой работе.

Парить он начал со спины, потом, постепенно, весь его торс, обтянутый гимнастеркой, как бы стал исходить туманцем, истаивающим в холодном до хрустальности воздухе.

Когда был полностью израсходован на отливку мин чугун последней плавки, Костя, надев внакидку шинель, пошел в литейку. Он кивал ребятам. Он кивал им сердечно, весело. С детства у него был обычай благодарить, окончив труд, того, кто работал вместе с ним. Они тоже кивали ему, но молча, неуклюже, смущаясь. Привыкшие к величественному Шпагоглотателю, который не брал в руки кувалды сам и даже не хвалил за старательность, они робели от дружелюбия Кости.

Он уходил, и они принимались восторгаться им, в нетерпении ожидали, когда разливщики опять побегут с ковшом, полным свежевыданного железа, и удивляли разливщиков своей непривычной серьезностью и прытью.

Глава одиннадцатая

Вася Перерушев поворовывал с тех пор, как залез через подпол в комнату летчиков за шоколадом и ореховыми галетами. Васин ответ летчикам, спросившим, что он делает в их комнате: «Деньги сцу», – не только стал его прозвищем, но и как бы предопределил его судьбу: куда бы он ни забрался, он прежде всего шнырял в поисках денег.

Васька воровал редко, всегда в одиночку и рассказывал о краже не раньше чем через год. О том, что он  х о д и л  н а  д е л о, мы узнавали по вкусным мясным запахам, которые источала рассохшаяся фанерная дверь в комнату Перерушевых. В их обитой ржавым железом будке появлялись новые диковинные голуби. Кроме того, Вася вытаскивал из пистончика червонец, а то и тридцатку и подзывал кого-нибудь из нас, своих годков, помогавших ему на голубятне:

– Возьми эскимо на всю братву.

До того как Ваську отправили в детскую исправительную колонию, он дважды побывал в городской милиции: попался на краже кошелька у немецкого инженера и на взломе железного ящика в квартирно-бытовом отделе. В знак особого расположения он каждый раз делился со мной милицейскими впечатлениями. Про то, как его допрашивал следователь, он говорил вскользь и нехотя.

Конечно, в моих глазах Вася не был вором, а всего лишь воришкой. Промышлял он больше по киоскам. От его поживы перепадало и нам. Однажды он стащил десятикилограммовую гильзу с мороженым. Как-то он приволок сигар, толстых, коричневых, схваченных тиснеными золотыми поясками. Одну сигару мы еле-еле искурили всей оравой за целый день, каждый раз обалдевая от ее крепости и отлеживаясь на мураве в тени будок. Сам Вася не курил.

Попытка обокрасть промтоварный магазин «Уралторг» привела Васю в детскую колонию.

Письма оттуда он слал редко и только матери. Ни на что не жаловался. Всем был доволен: товарищами, обслугой, учителями. Все у него было  д о б р о  и  б е з  н и к а к и х  к а т а в а с и й.

Вернулся он прежним, если не считать того, что приохотился к табаку и кодеину. Правда, на свободе он бросил курить папиросы и глотать таблетки, вызывающие в мозгу дурман. Поступил в ремесленное училище и был выпущен оттуда формовщиком. Своей работой Вася гордился. Выходило, что на металлургическом заводе нет сложней и лучше его специальности.

Мать Колдунова работала сторожихой вагонного цеха. Когда она шла на дежурство, Толька Колдунов и я частенько увязывались за ней. Рядом находилось паровозное депо. Мы не забывали наведываться и туда. Подносили ремонтникам масленки, ветошь для протирания деталей, учились у слесарей шабровке и нарезке. Я водил Колдунова по цехам проката, на домны и коксовые батареи.

К нам привыкли, стали пропускать в проходные ворота со стороны Тринадцатого участка одних, без Матрены. Мы решили воспользоваться этим и сходить к Васе Перерушеву в чугунолитейный цех. Было интересно: на самом ли деле у Васи самолучшая работа, как он ее расписывает?

Старик, который ввел нас в формовочную, заковылял к двери. Мы не могли поверить, что мрачное помещение и есть формовочная. Кинулись вслед за стариком.

– Ребята, вы чё? Формовочную спросили, формовочную и показал.

Мы двинулись, осторожно ступая, в сумрачную глубину помещения.

Васю мы заметили в углу. Он стоял на коленях, захватывая пригоршнями, как ковшом, битумно-черную массу и обкладывая ею деревянную зубчатую модель.

– О, пацаны! – сказал он, оглянувшись. – Подходите поближе. Садитесь на корточки. Будем разговаривать. Отрываться нельзя. Подходите и садитесь.

Мы продолжали стоять за его спиной.

– Опешили? Думаете, раз я хвалил, так у нас здесь тепло, светло и мухи не кусают? А ну, пацаны, присыпайте модель. Я буду гладилкой орудовать. На лету кумекайте, безо всяких катавасий.

Мы споро поддевали формовочную смесь, пахнущую пеком, кидали ее на модель, над которой мелькала гладилка. Увлеклись. Весело сопели.

Колдунов сказал:

– Когда я был в пионерлагере в Великопетровке, мы в песочек играли.

Вася рассмеялся:

– От той-то игры руки-ноги не скручивает.

– Я и не сравниваю. Я вспомнил. Сам расхваливал специальность и сам же ревматизма боишься.

– Чтобы ты, Колдун, понимал.

Толька вскочил, отряхнулся.

– Я – Колдун, ты – Деньги Сцу. – И вышел из формовочной.

Я остался с Васей и работал в формовочной до конца смены. Потом поехали купаться.

Пристань была пустынна. Катера дремотно тыкались в береговой песок.

Вася сел голяком на корму парома, я сиганул в пруд. Поплавал, покувыркался. Взобрался по якорной цепи. Сначала я не понял, почему вдруг мучительно исказилась физиономия Васи, но когда взглянул на его ноги, то ужаснулся: их свела судорога, большие пальцы напряженно загнулись вниз, остальные настолько растопырились, что казалось, вот-вот разорвутся перепонки между ними. Терпеливый Вася морщился, растирая покореженные ступни. Я отговаривал его купаться, но он не послушал, и, как только нырнул, ему сразу скрутило ноги. На корму он поднялся на руках по якорной цепи. Я колол Васины ноги булавкой, щипал их, молотил по ним ребрами ладоней.

Осенью Васю отвезли в больницу; ноги совсем отказали. Я занимался в ремесленном училище и поэтому лишь изредка навещал Васю. Однажды он укорил меня:

– Обещал пойти на формовщика – пошел на газовщика.

В октябре он выписался из больницы, но ходил с костылем.

Обычно невозмутимый, он стал раздражительным. Как-то за пустяк (я неплотно прикрыл за собой дверь) огрел меня по спине. Я стерпел: знал – Васька свирепствует из-за того, что врачи велят ему переменить специальность.

Вскоре он забрался в комнату, где жили две поварихи. Поговаривали, что тумбочки у них заставлены банками с маслом, салом и сахаром, а сундуки набиты барахлом. Они ушли работать в ночь. Вася отомкнул ключом дверь, зажег свет, открыл одну из тумбочек (она действительно была полна лакомств), и тут его застал сосед поварих, слыхавший, как кто-то с пристуком прошел по комнате.

Суд приговорил Васю к году исправительно-трудовых работ. До января он лечился в тюремной больнице.

Как-то в синих сумерках я бежал на завтрак в столовую и увидел на шоссе небольшую колонну разношерстно одетых людей. Стоя в кюветном сугробе, я спросил шагавших поблизости:

– Перерушев Василий здесь?

– Не знаем.

Васю я увидел сам в конце колонны. Может, и Вася углядел, что я его заметил, но побоялся, что я сделаю вид, будто не узнал его, поэтому у него вырвалось, как зов на помощь, мое имя:

– Сергей! Сережа! Сергуха!

– Я, Вась. Здорово!

– Сергуха, пусть мама валенки принесет. Дядю Федю глухого пусть попросит подшить и принесет.

– Ладно, Вась.

– Брюки бы ватные еще. Нет, не на что ей купить. Брюки не нужно. Как-нибудь протяну. Сережа, ноги у меня зажили. Врачиха попалась толковая. Всюду люди встречаются. Сережа, приходи к вахте, если время будет.

– Приду.

– Покуда, друг.

Я попрощался с ним, но тут же побежал вослед, проваливаясь в сугробы, ничего не говоря, а лишь глядя на Васю, с которым поравнялся. У меня было такое чувство, что больше мы никогда не встретимся.

Вечером я зашел к Перерушевым. Мы жили дверь в дверь. Полина Сидоровна стирала. Зинка, Ваня и Алеха сидели на койке, прикрывшись серым солдатским одеялом и привалясь к стене, беленной прямо по доскам и выпученной осевшим потолком. Дети были русые, стриженые, жестковолосые. Носы у них лупились и розовели там, где слезла кожа. Все они учились: Зина – в пятом классе, Ваня – в третьем, Алеха – в первом. Меньшой легонько разводил руки, указательные пальцы которых были обхвачены петлями из черных ниток. Нитки были продеты сквозь дырочки довоенной модной дамской пуговицы. Вращаясь, пуговица жужжала, фыркала, мурлыкала. Она походила на колесико с медным ободком. И Зина и Ваня клянчили у брата пуговицу, но он даже ухом не повел. Сладко жмурясь, Алеха слушал звучание пуговицы.

Я остановился у порога. На мои ботинки и на пол нередо мной плюхались пенные ошметки, вылетавшие из корыта.

Полина Сидоровна перестала выкручивать платьице Зины.

– Чего скажешь?

– Васю видел.

– Еще что?

– Привет вам прислал.

Полина Сидоровна хлопнула на стиральную доску платьице, зло повернулась к дочери:

– Бесстыжая! Накинься! Как при родной матери сидит.

Зина закрылась одеялом по шею.

– Выставилась.

Она шоркнула платьицем по гофрированному, со стершейся оцинковкой железу стиральной доски и набросилась на меня:

– Видишь – стирка, не заходи! А зашел – не пяль зенки!

– Ладно. После зайду.

– Будешь шляться туда-сюда, комнату выстуживать. Говори, где видал. На костылях?

– Поправился.

– Лечат еще? Я б головы таким отрубала да на помойку выбрасывала. Небось передачу просил?

– Нет.

– Врешь. Не будет ему передачи. Не хотел трудиться, не хотел жить по-людски – пускай теперь... Ну что я ему понесу? Откуда возьму?

– Он не просил.

– Кому другому заливай. Все вы одного поля ягоды: пока при матери – слова ласкового не молвите, а пришлось туго – сразу: «Мамочка, родименькая, соскучился по тебе. Принеси картошечки и сухариков».

– Он только валенки просил. Валенки, сказал, пусть дядя Федя глухой подошьет.

– И валенок ему не будет. Алеха! Пожужжал пуговицей – Ване дай. Зинка, веревки захотела? Ожгу – навек запомнишь.

Алеха нехотя отдал Ване пуговицу. Зина опять подняла одеяло до подбородка.

– Ты, Сережа, хитренький... – вдруг сказала Полина Сидоровна.

– Чего это?

– Хи-и-итренький! Не меньше Васьки шпанил и еще не судился. В милиции, поди-ка, не бывал?

– Нет.

– Мой Василий вор, а ты – не вор?

– Тетя Поля, зачем вы так?

– Из-за товарищев он попал. Из-за тебя, может. Украдет, угощает вас. Простодырый, рад стараться. Вы в тени, в закоулочке, он сам обделывает. Лис ты. Нет тебе другого прозванья.

Я стоял, подергивая дверную скобу. Подбородок уткнул в ключицу. И совестно, и обидно было, и понимал я: какой спрос с Васиной матери? Едва переехали Перерушевы в Железнодольск (моя мама их перетащила), Савелий Никодимович, кормилец, погиб. С грамотностью Полины Сидоровны (три класса, четыре коридора) да при ее здоровье еле-еле удалось определиться в кипятилку топить титаны. Детвора помогала дробить глыбы антрацита, колоть дрова, щепать щепу для разжига. Посиживала у оконца, отпуская по трубе горячую воду. Платили за кипяток талонами и мелочью – за гривенник целое ведро.

Тянули кое-как на хлебе-картошке. С одеждой было хуже, с обувью и в Ершовке бедовали, а здесь совсем подбились, но зимою они были с валенками по милости глухого дяди Феди – старшего брата Полины Сидоровны, оглохшего в солдатах на империалистической войне. Дядя Федя, старый холостяк, получал пенсию по инвалидности, поддерживался чеботарной работой. Он редко брался за мелкий ремонт. Поставить косячки, сделать набойки на дамский каблук, наложить заплатки на переда – не терпел он этого. Обсоюзить сапоги, сменить подошву, полностью подшить валенки, отделать хромом задники чесанок, чтоб от калош не протерлись, – за это он брался охотно.

Валенки он умудрялся выгадать племянникам (правда всегда подшивные), да козловые ботинки сестре, да ее старшему сыну Дементию сапоги, тоже из ношеных-переношеных, но тщательно обихоженных им. Для грязи, если удавалось достать у кого-нибудь из шоферов камеру от пятитонки, дядя Федя клеил на валенки племяшей морковного цвета гладкие глубокие калоши.

Дементий, окончив девятилетку, подался в вальцовщики на мелкосортный прокатный стан. Жалованьем Дементия, не ученическим, а рабочим, не пришлось долго попользоваться: призвали парня в армию. Накануне войны приезжал в отпуск. Высокий. Командирская форма с иголочки. Война застала Дементия под Белостоком. С той поры ни одного письма. На запрос Полины Сидоровны Москва ответила: пропал без вести. Полина Сидоровна считала, что он убит, но, несмотря на эту свою уверенность, с получки ходила на базар, и рябой слепец ворожил ей по книге, скользя пальцами по точечным страницам, и всякий раз предсказывал, что Дементий забран фашистами, что на его долю падут лютые страдания, однако он все стерпит и возвратится на родину.

– Значит, отнесете, тетя Поля, пимы дяде Феде глухому?

– Не твоя забота. Сгинь отсюда. И чтоб никогда больше не заходил. Васька что передаст, подоткни записочку под дверь.

Я не утерпел:

– Зайду, так не к вам...

Она залепила мне в лицо платьицем, только что намазанным жидким, синюшного цвета мылом. У себя в комнате, смывая клейкое и едкое вонючее мыло, я клялся отомстить Полине Сидоровне, начал даже придумывать, чем бы ей досадить, но осекся: становлюсь похожим на Колдунова. Что сердиться на Полину Сидоровну, если даже ее каменное терпение иссякло... В праздники, и то ее семья уминала бы по-обычному хлеб и картошку, кабы не радетельные барачные женщины, которые под предлогом: «На-ка вот, Сидоровна, отведай», тащили Перерушевым крендели, ватрушки, шаньги, пирожки с луком и яичками, куски пирогов со щучиной и солеными рублеными груздями, с толченой черемухой, половинки курников, морковников и капустников – в общем, угощали Перерушевых, чем сами к празднику разжились. На демонстрацию Перерушевы ходили без флажков и шаров, в чистой, прокатанной рубелем одежде.

Через несколько дней к нам заглянула, виновато потупясь, Полина Сидоровна.

– Простил бы ты меня, дуру.

Я ответил, что нет у меня на нее зла. Она вскинула свинцово-серые веки, робко улыбнулась.

Я показал ей ватные брюки, которые купил для Васи. Она было повеселела, но тут же нахмурилась:

– На какие деньги?

– Бутсы продал.

– Тогда другое дело.

Субботним вечером я отнес Васе вместе с брюками, буханкой хлеба, литровой черностеклой бутылкой молока и валенки, крепко подшитые глухим дядей Федей.

Когда Вася принимал все это, от радости он ни слова не промолвил, только напоследок потряс кулаком, дескать, молодец, Сережа!

От меня до Васи был промежуток в три мужских шага, но, уходя, я чувствовал, будто между нами не меньшее пространство, чем между землей и облаками.

Не прошла и декада – Вася прислал письмо. В годы войны декада была основной мерой времени, потому что хлебные карточки, полученные на месяц, разрезались на три части. Делалось это на случай потери: повторно карточки выдавались лишь в исключительных случаях. И магазины давали хлеб только на талоны текущей декады.

Обычно Вася писал лишь матери, а тут вдруг изменил своему правилу. Раскрывая бумажный треугольничек, на котором красовался красный овальный цензорский штамп, я встревожился. Я не допускал, что Вася будет благодарить меня за передачу: мы, барачные, считали неприличным распинаться перед кем-то, если он сделал тебе добро. Я почти был уверен: у Васи случилась какая-то большая неприятность. Так и оказалось. У него украли ватные штаны и валенки. Для самоутешения и чтоб не очень огорчить меня, он нацарапал шутливую фразу: «Позапозавчера я дрыхнул под утро как пьянчужка, и к моим валенкам и ватным штанам – не штаны, а печь! – кто-то приделал ноги».

Читая это, я обозлился и назвал его про себя «проклятым растяпой». Но потом впал в панику. Ну, все! Капут Васиным ногам!

Надо спасать Васю. Но где добыть денег? Продать футбольный мяч, гетры, щитки, хоккейную клюшку. Понемногу ребята должны дать.

Зашел к Косте Кукурузину. Мялся, ожидая, не выйдет ли куда Нюра Брусникина, переселившаяся к нему. Шепотом рассказал о Васиной беде.

Нюра стряпала картофляники, Костя, лежа на кровати, читал газету. Хлопковое масло, на котором Нюра пекла голопузиков, взрывалось на сковороде. Я надеялся, что пыханье и треск масла помешают ей разобрать, о чем я говорю, и все-таки она подслушала. Едва я умолк, жестко сказала:

– Ничего не можем дать. Да и с какой стати будем поддерживать вора? Освободится – нас же и обокрадет.

Она принялась переворачивать картофляники. Костя незаметно вынул из своих офицерских брюк сложенную ввосьмеро зелененькую полусотку, затолкал под мой широкий форменный ремень.

Я потопал к двери. Нюра задержала меня своей грудью.

– Ну-ка, что у тебя в кулаках?

Я сжал кулаки.

– Ничего.

– Разожми.

– Не хочу.

– Отдай деньги.

– Какие?

Схватила меня за руку, начала разжимать кулак. Пыхтела, лицо покрывалось пунцовыми пятнами злости. Ей не удавалось раскрыть мой кулак, вонзила ногти в большой палец. Я терпел. И когда она отступилась, разжал кулак и стряхнул с большого пальца кровь.

– Довольна?

Я разжал другой кулак.

– Погоди.

Проверила карманы гимнастерки, без стеснения полезла в карманы брюк. Я отпрянул. Ударом спины распахнул дверь и выскочил в коридор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю