355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Воронов » Юность в Железнодольске » Текст книги (страница 16)
Юность в Железнодольске
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:19

Текст книги "Юность в Железнодольске"


Автор книги: Николай Воронов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Она была хмуровата и, казалось мне, сердилась на то, что я долго отсутствовал. Я пытался оправдаться. Она не останавливала меня, но и не упрекала. Я недоумевал: то ли во мне причина того, что она скрытно молчит, то ли в ней самой. С незнакомой прохладцей в душе я вышел от Соболевских.

Ничего серьезного не случилось, чтобы мы охладели друг к дружке. Но странно – стремление встречаться как будто потерялось. В клуб мы приходили отдельно, танцевали нередко порознь. Правда, на малое время что-то прежнее устанавливалось между нами.

Весною мы пошли с Валей за сон-травой по угольно-грязному пруду, рябящему надо льдом накрапами луж. Мы радостно провели день и ласково простились, но с этого дня встречались редко. Неужели нам подспудно хотелось запомнить себя в солнце, на просторе, с тонкосиними цветами, серебристыми по стеблю и подбою лепестков?

Глава седьмая

В восточной стороне горы-полуострова сделали полигон для испытания брони. Что делается на полигоне, не увидеть: перед въездом высокие ворота, по бокам крылья частокола.

Колючей изгородью словно выкроен из склона огромный прямоугольный лоскут. Этот каменистый лоскут, поросший кустиками чилижника, и толсто-глухие звуки орудийных выстрелов и снарядных разрывов, встряхивавших Тринадцатый участок, заставляли предполагать, что тоннель полигона въелся в гору далеко и глубоко. Броневые листы, по которым били пушки, должно быть, в самом его тупике.

Майским воскресным днем бабушка послала меня сажать картошку: неподалеку от полигонных ворот у нас был клочок земли на яру рудопромывочной канавы.

Черенком штыковой лопаты распахнул дверь. На перекладинах столба гудел трансформатор, похожий на баян с полурастянутым черным мехом. Вокруг столба кувыркались малыши. Я позвал в помощники пятилетнего пацаненка Колю Таранина, иначе – Колю Нечистую Половину. Мать Коли Таранина, Дарья, рослая женщина с грустными даже в радости глазами, сокрушаясь по какому-нибудь поводу, шумела: «Ах ты, нечистая половина!» Когда барачные говорили о ней или о ком-нибудь из ее детей, то прибавляли к их именам слова «нечистая половина». У Коли были иззолота-русые кудри. Дарья Нечистая Половина при случае хвасталась: «Мой меньшой как барашек, хоть воротник выделывай».

Таранины переехали в наш барак до войны. Дети были мал мала меньше. Обличьем, кроме Коли, смахивали на мать: желтоватые волосы, скулы по кулаку, янтарные глаза. Коля был круглолицый, глаза синие, как у стрекоз-«бомбовозов», широкие плечи, выпуклая грудь. Не только внешностью он отличался от сестры и братьев, но и поведением: те вялы, тихи, уступчивы, печальны, он – говорлив, шустр, озорник. Лишь в часы дневного барачного безлюдья, сидя дома один, заскучает, проголодается, выйдет в коридор и тихо стоит, никогда не заплачет. Первой военной зимой он запомнился мне именно таким: стоящим посреди холодного длинного коридора без шапки, в грязной белой рубашонке, в материнских валенках, воткнувшихся голенищами в пах. Посторонясь к двери, Коля молча глядел на тебя, шагающего к своей комнате. В ясной синеве глаз и жалоба, и тоска, и надежда. Ты зачастую идешь слишком усталым, слишком поглощенным думой о пище и тепле, слишком опечаленный тем, что не видно конца несчастьям, вызванным войной, чтобы чье-то горе или чей-то страдающий вид всякий раз пронимали тебя до глубины сердца. Но почему-то, поравнявшись с Колей, наклонишься, сграбастаешь его, принесешь домой, разделишь с ним еду и заиграешь на патефоне «Барыню». Коля зыркает то на меня, то на бабушку, ударяет пятчонками в звякающую западню подпола, шлепает ладошками по коленкам. Щеки алеют, на ягодицах прыгают ямочки.

Иногда выйдешь в коридор и видишь – Колины валенки лежат у порога барачной двери. Выскочишь на крыльцо. Бесштанный Коля носится по снегу, подпрыгивает, гикает, хлопает себя по голяшкам. Начнешь его ловить (простудится ведь, дьяволенок) – он чешет от тебя во все лопатки, смеясь и виляя. Наконец умается, подскочит и уцепится за верх пожарного чана, который вечно пуст, если не считать набросанных в него кирпичей, склянок и железок, тут и схватишь Колю и утащишь в тепло.

На окраине участка мы услышали, как бухнуло и разорвалось в горе. Тропинка дернулась под ступнями, взморщились лужи, струйки заводской гари полились с полыни.

Колю все радовало: чириканье воробьев, утоптанность тропинки, петляющий блеск горных ручейков, лопата и ее суковатый черенок, который давил его плечо. Обрадовался он и артиллерийскому выстрелу, встал на руки и, подрыгав босыми ножонками, шлепнулся на спину.

На дороге, у поворота к полигону, зеркально чернел «ЗИС-101» – автомобиль Зернова. Такая машина была еще только у первого секретаря горкома партии. Правда, директор комбината считался у нас самым важным лицом, и, как заключали знатоки рангов, даже секретарю горкома приличествовало бы ездить на машине поскромней – на той же «эмке». Горожане, кто шутливо, кто всерьез, а кто и с гордостью, говорили: «Перед въездом в Железнодольск кончается власть Москвы и начинается власть Зернова».

Зернов был не единственным крупным руководителем в городе, но то, что он воспринимался многими железнодольцами как фигура всевластная, зависело от огромного значения для могущества страны того предприятия, которое он возглавлял, и от исключительной роли этого предприятия в хозяйственной жизни всего города. Металлургическому комбинату принадлежала большая часть магазинов, столовых, бань, прачечных, швейных мастерских, кипятилок. Приют люди находили в  е г о  жилищах, овощи и скот выращивали  е г о  совхозы, питьевую воду качали из подземного озера  е г о  насосы, свет давала  е г о  электростанция, пассажиров возили  е г о  трамваи, ночи накаляли  е г о  зори, гордость населения определяла  е г о  слава, часы ставились по гудку  е г о  паровоздушной станции.

Шофер зерновского автомобиля дядя Сережа Чакин, живший в бараке напротив нашего, обтирал мотор. Я поздоровался с ним и спросил, почему он не отдыхает в воскресенье. Я знал, что у дяди Сережи, как у Зернова, не бывает выходных дней, и спросил ради того, чтобы хоть минуту постоять возле красавца автомобиля, а потом хвастать этим.

– Отдыхаете?

Дядя Сережа обидчиво скомкал ветошь:

– Какой отдых во время войны? Вкалывать надо до сшибачки. Хозяин нынешнюю ночь на мартене торчал. Ответственная плавка. Затем на прокате, покамест ее в лист переводили. Теперь на полигоне. Глаз не сомкнул.

– Есть же целое Бронебюро...

– Бронебюровским тоже спать не очень-то приходится. В первую голову их дело – создавать рецепты броневых сталей, а уж дело мартеновцев и моего хозяина – отработать выплавку той или другой марки, а после еще отработать технологию прокатки. Рецепты, они, брат, меняются... Из-за сырья, к примеру. Главное почему?.. Идет борьба снаряда и брони. Немец увеличит бронебойность снаряда, значит, прочность брони надо улучшать. Дело тщательное, чрезвычайно ответственное. Ведь вот какое тщательное и ответственное: каждую плавку броневой и даже снарядной стали испытывают на полигонах.

– Кое-что я знаю об этом, но все-таки не думал, что оно так трудоемко и требует таких бессонных забот.

– Война, брат, не на жизнь, а на смерть.

– На смерть нам незачем. На жизнь!

– Эт ты молодцом меня поправил.

Он выдернул свечу, сунул ее в ветошь, крутнул. После протирки фарфор стал похож на сваренный вкрутую яичный белок.

Я подумал о картошке. Пожалуй, примусь сажать один, а Коле велю разжечь костер. Напечем в золе картофельных половинок. Все равно нашу с бабушкой картошку могут вырыть ночью – слишком уж много пухнущих от недоедания людей.

Почва была тяжелая. Выворачивал и разбивал комки, смотрел на свисший между ярами искрасна-желтый язык водопада. Клокотанье, хлопки, шелест. Над глинистой водой, бугрящейся пузырями, роится рыжий бус. Он-то и доносит до меня терпкость рудопромывочного ручья.

Оглядываюсь – Коля скачет вокруг костра. Вероятно, трескучее гудение горящего перекати-поля действует на него как «Цыганочка», когда ее играет на гитаре Надя Колдунова.

Картошка спеклась. Катаю в ладонях тлеющий на поверхности кругляк, давлю его пальцем. Корочка проламывается с хрустом. Неужели есть что-нибудь вкуснее печеной картошки?

Из-за того, что торопился, Коля уронил картофельный кусочек, обдувать его не стал, съел с земляными крошками.

С полигона выехал грузовик, в нем лежали стальные листы, обезображенные рваными пробоинами.

Вскоре из ворот вышли трое мужчин в длиннополых, желтого хрома пальто с поясами. Впереди, грузно ступая, шагал Зернов. Его сопровождали главный сталеплавильщик и главный прокатчик. Оба высоки, плечисты, но рядом с Зерновым кажутся щупловатыми.

Зернов остановился напротив нашего огородика. Огромный. Грудная клетка такая мощная – не сходятся лацканы пальто. Широкий нос, широкие глаза, широкий подбородок.

Он сильно запыхался, поднимаясь на гору.

Он глядел поверх меня на далекие отсюда мартеновские трубы, вероятно определяя по цвету дыма и по сполохам, как работают печи. Говорят, когда он был сталеваром, то специально занимался определением хода плавки по дымам и сполохам.

Почему-то долго он не может отдышаться? Ведь совсем недавно охотился с палкой за сазанами. Как он прыгал! И никакой одышки!

Неужели за этот малый срок его настолько изнурил перевод всего производства металлургического комбината на военный лад?!

Глава восьмая

Прошло лето, и я опять на нашем огороде. Осенняя теплынь. Безоблачно. Серебристый блеск паутины. Я люблю копку картофеля. Жмурясь от света, простоволосый, закатав рукава гимнастерки, ты выворачиваешь из сухой земли продолговатую густорозовую скороспелку, жадно вдыхаешь вкусную, пахнущую солнцем, коноплей и полынью поднятую лопатой пыль: то мурлычешь, сам того не замечая, радостную песню, то свищешь счастливо, как жаворонок. На горах люди, темные на коричнево-ржавом лоскутном поле огородов. Лишь кое-где, веселя взор, белеют мужские рубахи, сшитые из бумажной рогожки, краснеют косынки женщин, голубеют дымы костров. Воздух так чуток к звукам, что погромыхивание ведер, шорох каменистой почвы, ширканье напильника, затачивающего лопаты там, на горах, громко отдается здесь, внизу.

Полднем уже повезут на двухколесных ручных тележках мешки, набитые картофелем. Тележки будут рваться вниз по откосу, а люди – их тормозить, азартно смеясь, с притворным испугом охая, беззлобно перебраниваясь.

Чуть завечереет – по дороге с переправы потянутся газогенераторные грузовики, либо работающие на чурке, которая тлеет в клепаных цилиндрах печей, громоздящихся позади кабины, либо на смеси коксового и доменного газа, накачанного в стальные баллоны, которые, что бомбы под крылья самолета, подвешены под кузов. Машины, астматически захлебываясь на подъемах, плывут, торжественно, тяжело переваливаясь. На мешках и кулях, сшитых из холстины, домотканых половиков, брезента, старых юбок, покачиваются пирамиды самих огородников. Они лузгают семечки, хрумкают брюкву, запустят в прохожего морковкой и хохочут после того, как он, погрозив им кулаком, примется уплетать эту же морковку. На обочинах дороги околачиваются ватаги ребят, бегают за проплывающими мимо грузовиками. Им бросают стручки гороха, турнепс, редьку, капустные вилки и даже тыквы. Шершавая медная шкура тыквы лопается. В трещины высовываются сливочно-желтые гроздья семечек. Девочка в матроске кинула подсолнух величиной с поднос.

Я люблю копку картофеля не только за то, что эту работу Железнодольск делает всласть, что этой лучистой осенней порой люди становятся веселее, крепче, добрей, но и за то, что с этих долгожданных страдных дней реже слышен плач, чаще звучит балалайка, меньше мрет детей и стариков и тверже надежда, что враг будет сметен с нашей родной советской земли.

Огородик возле бронеиспытательного полигона я убирал в 1942 году вместе с Костей Кукурузиным. В июне его после ранения доставили в Железнодольск.

Госпиталь у нас находился в здании школы на взъеме Первой Сосновой горы. Здание было каменное. К парадным дверям поднималась крытая зеленоватым цементом лестница. За год войны перила почти не потеряли глянца. Еще бы! Сколько протерто на них штанишек, ободрано портфелей, залоснено пальто! Тот же Костя во время учения был заядлым катальщиком.

Костя был принят госпиталем в тяжелом состоянии. У него была сквозная рана в живот, пуля вышла через бедро.

Дарья Таранина, прирабатывавшая в госпитале стиркой, рассказывала, будто московские врачи отчаялись излечить Костю и решили отправить его домой; на родине, как говорят, даже стены помогают. И действительно, Костя выздоровел, окреп, только рана на бедре никак не закрывалась.

Решив, что организм, взятый в работу, проявит больше усилий, чтобы заживить рану, Костя взбирался без клюшки на гору, колол солдаткам нашего барака дрова, даже чурбаки, не расклиненные железнодорожным костылем и кувалдой, и те доконал.

И вот теперь, увязавшись со мной на огород, Костя рыл картофель именно раненой ногой, хотя лоб его густо покрывался от боли капельками пота.

Я пробовал уговорить Костю, чтобы прекратил копку, но он отказался.

Другим он стал. Где его словоохотливость, беспечальная улыбка, вечная тяга что-нибудь мастерить – вырезать из дерева головы стариков, шлифовать линзы для телескопа, подключать реле к сложной электрической схеме?

Это бы еще ничего. Когда в офицерскую палату, где он лежал, приходили шефы-школьники, Костя не хотел говорить о боях. Он не любил слушать рассказы товарищей по палате о бомбежках, рукопашных схватках, охоте за «языком», о пылающих в ночной тьме танках и, чуть смог передвигаться, уходил от таких разговоров в коридор, резко стуча костылями. Зато был он словоохотлив после, провожая уходящих пионеров, – подробно расспрашивал их о школе и с удовольствием вспоминал, как учился сам. На прощанье он угощал их сбереженными на этот случай конфетами, печеньем, пиленым сахаром. Его гостинцы казались маленьким шефам в то голодное время сказочно щедрыми, но еще сильнее восхищало их увлечение, с которым Костя слушал их концерты. Выступая в палате, школьники чаще всего взглядывали на Костю, зная, что на его лице они не наткнутся на ухмылку или снисходительность.

Некурящие раненые, случалось, продавали свою порцию табака. То был трубочный, ароматный, пышный, нарезанный тонкими длинными волокнами табак, любовно называемый «мошком». Раненые ложились в байковых застиранных халатах на поляне подле дорожки, ведущей на базар, и торговали этим мошком. Меркой служил пустой спичечный коробок. Туда умещалась скупая трехперстная щепоть табаку, стоила она пять рублей.

Костя тоже ложился на траву, но поодаль. Остановит какого-нибудь старика, скажет: «Закури, дедушка». У того физиономия раздастся от радости при виде бумажного листочка, на котором громоздится холмиком табак на толстую закрутку.

– Сладок мошок! – восхищается старик и пускает дым в бороду (наверно, чтобы нюхать ее, когда нет курева).

– Как жизнь, дедушка?

– В одном кулаке со всеми.

– Я про твою лично жизнь спрашиваю.

– Моя-то что? Одуванчик. Фу – и пусто. Россия! Понял?

– Работаешь, стало быть?

– При вагранке. Мины лью.

– Ты не говорил, я не слыхал.

– Голубчик, от своего народа у меня военной тайны нет.

– Шучу, дедушка. Скажи: победим мы немца?

– Великой кровью, а победим. Сам-то как думаешь?

– Ты прав: победим, но великой кровью.

– Что ж ты тогда пытал меня, коли сам знаешь?

– Я должен знать настроение тыла, – смеялся Костя.

– Настроение твердое. Не сумлевайся.

– Дедушка, на-ка мошок.

– А тебе?

– Не курю.

– И правильно. И не втравливайся. Плохое дело. Как зовут-то?

– Костя.

– В чинах?

– Старший лейтенант.

– Спасибо, Костя. Моя старуха верующая. Скажу, пусть помолится за здравие старшего лейтенанта Кости.

– На случай?

– На случай. Есть бог – смотришь, и дойдет до него молитва, а нет его – вреда не будет.

Был Костя по-прежнему прост, задушевен, добр. И я не мог понять, почему он уклоняется от разговоров о фронте.

Иногда я так обижался – старый друг, а ни разу не открылся! – что начинал думать, не точит ли его какая-то тайная вина? Не зря, наверно, он недовольно хмурится, когда спрашиваешь, за что он получил два ордена Красного Знамени.

Палящим июльским полуднем я смотрел «Киносборник фронтовой хроники». Воздух в зале был будто в санпропускнике, где прожаривают одежду, и от этого хотелось спать. И вдруг я увидел на экране командира, похожего на Костю Кукурузина. Командир выскочил из-за угла деревянного дома, у которого полузавалилась крыша. Он стрелял из автомата. Ушанку на макушке, наверно, распороло осколком, оттуда выпучился клок ваты. Полы шинели излоскучены и продырявлены. За командиром пробежали солдаты. Боец, бежавший последним, упал со всего маху. Его винтовка легла рядом со своим хозяином в усыпанный сажей сугроб. Мимо этого, должно быть убитого, солдата прошла старуха. Она остановилась возле какой-то жуткой груды, в которой дотлевали головни, всплеснула руками и, как-то странно встряхиваясь, все ниже и ниже сгибалась. Стало понятно, что она причитает. И тут мое сердце как в тисках зажало. Я разглядел среди обугливающихся бревен груды человеческих тел. Возле старухи появилась женщина, она сорвала с себя черный платок, в отчаянии закрыла им лицо, на виду оставались только блуждающие по трупам глаза. Пришли девочка в рваном пальтишке и старик с мальчиком. Мальчику было лет пять, он жался к ноге деда, переступая закутанными в тряпье голыми выше лодыжек ногами. Потом снова показались командир, похожий на Костю Кукурузина, и те солдаты, что бежали за ним. Он поднял с ними бойца, шагнул к пепелищу и зарыдал. Я вгляделся в разросшееся нечеткое на экране лицо, и мне показалось, что я окончательно узнал Костю.

Я не спросил Костю, не его ли я видел в киножурнале, посвященном освобождению Солнечногорска.

Выбирая за Костей картошку, я ждал, что он заговорит, а он молчал. И тогда я пустился на хитрость.

– Эх, слопать бы сейчас кавун весом этак на полпуда.

– Есть на базаре?

– Бывают. Привезут – нарасхват. Редко привозят. Наверно, некому бахчами заниматься.

– Ремень до последней дырки затягиваем, а ты арбуз захотел. Скорей всего вместо арбузов морковь сеют, лук... Впрочем, я бы тоже от арбуза не отказался. Вкусные, дьяволы! Тебе какие нравятся? Пятнистые или полосатые?

– Полосатые.

– И мне полосатые. Я больше люблю с черными семечками. Ты?

– С коричневыми.

– С черными сахарнее. Мякоть крупинками, алая.

– Ты забыл. Рассыпчатая и алая как раз когда коричневые семечки.

– Толкуй! Я тебя баловал арбузами, и я же забыл! Ты спишь себе, я встану на рассвете и на овощной склад. Арбузов навалом. Подползу, выберу парочку дяденек со свиными хвостиками – и драпать. Бужу тебя, ты брык ногами. Я арбуз под одеяло. У тебя в мозгу реле сработает и замкнет цепь на язык. Чмокаешь языком, вскочишь и руки протянешь: «Дай ломоток с тележный ободок».

– Правильно.

– Ага! А еще споришь.

В душе Кости, очевидно, назрела потребность в откровенном разговоре. Он объяснил мне, почему у него нет желания рассказывать о войне.

– Человек, Сережа, появляется на свет в крови. Вспоминают про эту кровь? Нет. Почему? Чтобы не омрачать любви. Ну и, конечно, из чувства такта. Для нас с тобой нет прекрасней страны, чем наша. Из любви к ней я убивал врагов. Но я – человек. И моя человеческая природа противится убийству. Я исполнял свой долг, но не хочу говорить о том, как убивал. Особенно детям. Если потребуется, они, придет время, исполнят свой воинский долг не хуже меня. Ты заметил, что и мои госпитальные товарищи, рассказывая о войне, опускают кровавые сцены? Убийство им ненавистно.

Он умолк и запрокинул голову. Солнце упало на его исхудалое, с желтоватыми веками лицо. Я подумал, что Косте на мгновение, наверно, вдруг особенно отрадным показалось то, что он остался жив, и ему захотелось обратить лицо к свету, который видишь даже при плотно закрытых глазах.

Костя опять принялся рыть картофель, нажимая на лопату раненой ногой, и потел от боли. И я старался не смотреть на него. Влажные пятна, что разрастались на гимнастерке, и капли, набухавшие на лбу, вызывали во мне щемящую и, как я думал тогда, девчоночью, следовательно унизительную для меня, жалость к Косте. Порой я косил на него глазами и, должно быть, краснел, встречая его пытливый, стерегущий взгляд.

Почему он так пристально смотрел на меня? Хотел понять, как я принял его рассуждения? Или прикидывал, можно ли мне открывать тайны?

Я ждал, но больше Костя не захотел говорить о войне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю