355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Воронов » Юность в Железнодольске » Текст книги (страница 10)
Юность в Железнодольске
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:19

Текст книги "Юность в Железнодольске"


Автор книги: Николай Воронов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Костя, когда унял мое неистовство, усмехаясь, с удивлением и досадой пощелкал пальцами: дескать, ну и Серега! Я бурчал: «Чего тут такого?» В конце концов мне стало стыдно, что я бесился. Окажись на его месте любой из барачных ребят, я бы, наверно, саданул его головой в подбородок, чтобы вырваться, бросился бы за Харисовым вслед, а за мной вся ватага, мы бы закидали Харисова камнями, а может, того хуже.

До самого ухода на службу в Армию Костя время от времени шутливо напоминал мне о том, как я рассвирепел. Я страдал, как бывает при воспоминаниях о том, за что совестно и что будет тебе навсегда укором.

Костя продал часы Харисова на толкучке, купил ящик подсолнечной халвы в нашем магазине, единственном на весь участок и построенном по соседству с самой вместительной, сложенной из бетонных блоков общественной уборной. Сходил на водоколонку с двумя ведрами и лишь тогда позвал нас в будку.

На деревянном кругу, прибитом к вкопанным в землю кольям, возвышался пудовый куб халвы. Когда мы расселись на кровати, на лавке, на полу, Костя медленно и аккуратно ободрал со грани куба маслянистую шелестящую кальку.

Финка Харисова, оставшаяся у Лелеси, пригодилась: Костя ловко отворачивал ею куски халвы...

Студеной, будто из проруби, водой мы запивали халву, нахваливая Костю за догадливость: без воды много ее не слопаешь, больно сытная. Ели до тех пор, покамест на столе не осталось ничего, кроме покрытой лужицами кальки. От радостного ли возбуждения или оттого, что переели, мы испытывали опьянение. На улице Лелеся Машкевич запел свою любимую озорную песенку:

– Дер фатер унд ди мутер поехали на хутор. У них беда случилась – ди киндер получилось.

Гринька-воробишатник – ростом он был ровней Лелесе – заявил, поглаживая округлившийся живот, что халва вкуснее жмыха. Хотя мы, поглощая халву, восторженно восклицали, всхлипывали, клацали языком, почти всех нас Гринька возмутил. Дескать, что ты, шибдзик, понимаешь. Вкусней горячего жмыха, поджаренного на чугунной плите, нет ничего на свете.

Повзрослев, я понял, почему жмых, который мы добывали на конном дворе, был для нас милее халвы. Перед очарованием привычного лакомства, хоть оно и примитивно, не устоять такому лакомству, которое от случая к случаю попадает к нам на стол. На редкость ароматны ананасы, изумляет гранатовая сладость, сногсшибательна сочность персиков, но никогда они не придутся мне по сердцу так, как дикая вишня анненских лесов, клубника, растущая средь пойменных трав у горных башкирских речек, как исчерна-зеленые белополосые арбузы, вызревающие на песчаных троицких землях.

Покупка халвы не истощила денег, полученных Костей за часы: он покупал нам билеты в кинотеатр «Звуковое», угостил набивным сливочным мороженым, прикрытым сверху и снизу вафлями.

Гордыми, веселыми богачами шествовали мы через фойе, потолок которого подпирала колоннообразная касса. Без боязни проходили мимо мясистых, комодной ширины билетерш. Мы упивались своим положением богачей. В обычные дни желание попасть «на картину» заставляло нас брать билеты на хапок: ты стоишь у амбразуры кассы, выхватываешь билет у девчонки-разини или у мальчишки-мамсика – и удираешь. Тотчас тебя окружает барачная братва, и ты становишься среди них неузнаваем, подобно зернышкам пшеницы с одного колоса.

Напоследок Костя повел нас в драматический театр на постановку «Овод».

Костя, чуть ли не с пятого класса участвовавший в городских выставках ремесел как слесарь-умелец и резчик по дереву, был примечен главным художником театра и частенько получал от него заказы на изготовление бутафорских пистолетов, кинжалов, шпаг, кубков, блюд, поэтому мы спрашивали, как только на сцене появлялся предмет, подходивший под Костино мастерство:

– Кость, твоя работа?

Он шикал на нас, и в полумраке зала блестели открытые улыбкой его белые крепкие зубы.

Спектакль нам  п о г л я н у́ л с я – так мы тогда говорили, – но он надоумил нас, что Костя Кукурузин но уступит ни храбростью, ни красотой самому Оводу.

Глава пятнадцатая

В седьмом классе меня оставили на осень.

Я удивился: не то чтобы я забыл, что у меня были плохие отметки по алгебре и географии, но надеялся, что хорошо выдержу экзамены и за год мне выведут удовлетворительные отметки. А забыл я о том, как вел себя на уроках алгебры и географии.

Я сидел один на первой парте среднего ряда. И когда в класс вбегала математичка Бронислава Михайловна, всегда опаздывая и что-то не успев дожевать в буфете, я пискливо, с торжественной размеренностью произносил, подражая ее голосу:

– П’ятью п’ять – двадцать п’ять.

Я не знал ни жалости, ни меры – наверно, потому, что она несуразная, на бородавках у нее волоски, не умеет обижаться, мужа у нее нет, лохматая голова посажена прямо на туловище, – а еще потому, что мои жестокие и неумные проказы потешали соучеников.

Географ Тихон Николаевич тоже обычно запаздывал. Его твердо сомкнутый рот, впалые щеки наводили на мысль, что он, в противоположность Брониславе Михайловне, ест мало, может, и не каждый день. Тоже был чудак. Ожидая, когда наступит тишина, он командирски-прямо стоял на кафедре. Стриженый. Скребет за ухом, а в это время дует, как в дудочку, узко и длинно складывая губы. Не здоровается с классом подолгу; тишина уплотняется, давит, становится нечем дышать, словно школа опустилась в земную глубь. Чтобы освободиться от этого чувства, я оборачиваюсь к классу, скребу за ухом, дую, как он. Географ велит выйти. Не ухожу. Рвет за руку – сопротивляюсь. Открывает дверь, вместе с партой вывозит меня в коридор. Получив от директора взбучку, некоторое время сижу смирно, и тогда Тихон Николаевич почти поет, объясняя материал, и не преминет упомянуть про Кулунду, Олекму, Белорецк, Великий Устюг, Эльтон и Баскунчак. Звучание этих слов трогает его до слез. И тут иногда я вдруг не выдержу: либо скрою рожу, либо стрельну по нему пулькой, согнутой из медной жилки.

На экзаменах кого-то вытягивали «канатами», а меня топили. Тот же географ целый час гонял по карте. Отвечал я бойко, с письменной контрольной по алгебре справился и все-таки летом должен был посещать подготовительные занятия к осенним переэкзаменовкам. Мать умоляла меня не пропускать подготовительных занятий. Хоть я и считал, что со мной поступили несправедливо и что все равно могут оставить на второй год, я начал склоняться к тому, что, так и быть, уважу мать, но накануне первого же занятия ушел на рыбалку с барачными товарищами.

Наш огромный пруд сначала подпирала плотина, сооруженная между станцией Железной и левобережным полуостровом, потом возвели вдалеке от города другую плотину, а прежнюю затопило водой. Порыбачить у слива второй плотины, которой я еще не видел, и собрались ребята.

Идти до трамвая долго, ехать на нем того дольше, а после снова долго идти. Решили топать через горы, напрямик. Тревожились только, что нас встретят на перевале я погонят обратно парни с Одиннадцатого участка, а потому приготовили – и для острастки и для защиты – поджигные наганы, ножи, рогатки, камни. Никто, однако, не задержал нас на перевале. И на самом Одиннадцатом участке ни одна ватага не осмелилась напасть: мы шествовали слишком открыто и дерзко. Кроме того, время было дневное, около землянок, домов и бараков хлопотали по домашности женщины: враги, наверно, стеснялись при них нападать на нас. Ребят из Соцгорода мы не очень-то остерегались: они, как мы, воевали с Одиннадцатым за горы, только за свои – черные, ворончатые. Сорванцов со Щитовых и Карадырки мы боялись, но и они побаивались нас: если они нападут на нас здесь, мы станем ловить их и лупцевать, когда они будут приезжать покататься на пароме. Мы добрались уже до места, откуда виднелась в котловине тюрьма – белая стена, белые здания, красные трубы, коричневые зонты на окнах, – и всего лишь нам пришлось позубатиться один раз с братвой, жившей в поселке рядом с тюрьмой. Довольные везением, мы валялись на солнцепеке. Свобода! Опасности позади. Горы ничьи. Пеший посторонится, конный быстро проскачет, орава молча минует. Радость принесло еще и то, что мы вырвались из чадного воздуха; на тех, на наших горах росли только полынок да балалаечная трава, а тут синеют колокольчики, желто цветет карликовая акация и среди резучки и гусиной травы голубыми стежками петляют в низинах незабудки. Поблуждав меж холмов, мы прибрели к старице, вышли ее лягушачьим берегом к реке.

Солнце скатывалось к западу, когда мы, просушившись, срезав удилища и накопав червей, подались к плотине. Чем ближе мы подходили к ее затвору, тем чаще попадались по берегу рыболовы. Перед началом слива, где вода, сваливаясь с бетонного желоба, вздымала облако буса и оглушительно шумела, удили военные – лейтенант и несколько красноармейцев, почерневших на ветру и зное. Приткнуться было негде. Мы потолкались, восхищаясь их добычей. Течение шевелило насаженных на кордовые нити сазанов, язей, красноперок, лобанцов. Уходить отсюда не хотелось. Я переплыл на железобетонную глыбу, слегка выступавшую из потока. Макушка глыбы была крутая и такая шишкастая, что было больно и неловко стоять, но я устроился на ней. Вася приткнулся возле колючей изгороди, все другие ребята подались по щебеночному мысу обратно, к тальникам.

Сквозь зеленоватую кипень я различал живое золотое коловращение. Я кидал туда крючок, надеясь, что хапнет сазан. Леску быстро сносило, и, едва я подтягивал ее на себя, следовала поклевка, и я вытаскивал всего-навсего холоднющего ельчишку. Я снял поплавок, но никто из золотого рыбного коловращения, происходившего в воде подо мной, по-прежнему не цеплялся, зато чуть подальше я начал выуживать со дна крупных подъязков, каких раньше не случалось ловить. Потом стали брать окуни, и попался большой рак. На кукан рака не посадишь, и я, не долго думая, затолкал его за майку. Рак колол мне брюхо хвостом. Терпеть было можно. Когда я решил, что рак утихомирился, он так прихватил клешней кожу, что я упал и распорол ногу.

Рана была глубокая. Пошел искать Саню Колыванова, чтобы у него взять сахару – засыпать рану.

Ребята, сидя на мураве у костра, играли в очко. Тимур Шумихин банковал, Саня брал карту.

– Шурка, где твой мешок?

Гринька-воробишатник увидел рану.

– Ого, кровищи!

От испуга Саня на миг оглянулся, но не успел посмотреть на мою рану – наверно, остерегался, как бы Тимур не смухлевал.

– Бери карту себе, – сказал Саня Тимуру.

– Погодите. Дайте комочек сахару. Быстро.

Голос у Васи Перерушева был властный.

Кто сгрыз свой сахар по дороге на плотину, кто взял одних голопузиков – дешевой круглой карамели, у Тимура и вовсе сахара не было. Саня молчал и не сводил глаз с колоды карт, которую держал Тимур.

– Шурка, не жмотничай. Двоюродник ведь ногу рассадил. Где мешок?

– Катитесь вы... Тимур, бери карту.

Тимур выкинул к королю семерку и десятку и загреб ладонью серебро, лежавшее на траве.

Саня вскрыл свои карты. Он играл втемную. У него был недобор – пятнадцать очков. Взвился, вопил, что, если бы мы не приставали к нему с проклятым сахаром, он бы снял банк.

Вася повел меня в поселок. Там сердобольная старушка промыла мою рану и привязала к ней листок подорожника. Старушка шепнула нам, что ночью закроют шлюзы, чтобы поднять уровень воды в пруду. Она же, опять-таки по секрету, известила нас, что в поселке находится директор металлургического комбината Зернов. Отдыхать, как сказывают, ему некогда, лишь изредка вырывается то сюда, на плотину, где любит охотиться на сазанов, то в башкирские горы, на родниковые речки, где водится форель.

Сегодня закроют плотину, чтобы поднять зеркало пруда до нужной отметки. Вот Зернов и приехал незадолго до закрытия. Больно много дел у него в последнее время, поразвеется хоть чуть-чуть. Сейчас он ужинает у начальника плотины. Как вода перестанет галдеть – значит, затворили шлюз. Мы поверили этому, когда из зоны, забранной в колючую проволоку, никелем сигнальных рожков блеснул автомобиль Зернова.

Мы возвратились к костру. В ведре закипала уха. Саня невинно щерился, встречая нас.

Боря Перевалов дул в пятку Гриньки: под веселый хохот брюхо Гриньки вздувалось, как футбольная камера. Братья Переваловы любили потеху. Это был их аттракцион.

Съели уху. Легли впокат. Из мглы пикировало комарье. Уснули под рокот водобоя. Разбудил всех Лелеся Машкевич:

– Хлопцы, кто-то в тальнике лазит.

– Лось. – сказал Тимур. – Тебя ищет, на рога поддеть.

Оказалось, в тальнике лазил мужик и чего-то шарил внизу.

– Дураки! – догадался Вася. – Не шумит. Плотина не шумит.

Он побежал к плотине, я поковылял за ним.

Над желобом вперекрест висели лучи прожекторов. В алюминиево-сером сиянии прыгал по железобетонному скосу гигант в броднях и кожанке. Он метил палкой по рыбине, но мазал – взрывались брызги. Прекратив преследовать эту рыбину, он кинулся за другой, с шелестом несшейся в тонком гладком потоке. Палка гиганта влепилась как раз в то место, где торчал гребневой плавник, рассекавший воду. В следующее мгновение, сделав придавливающее движение ногой, он выхватил из-под нее сазана, победно потрясал им в свете прожекторов; чешуя сазана переливалась, как кольчуга.

На краю обрыва стояли зрители; охранники плотины вперемешку со штатскими. Оттуда спустили корзину, и Зернов бросил в нее свою добычу.

– Рискну, – сказал Вася.

– Турнет.

– Подумаешь!

– Подумаешь, да не скажешь.

– Скажу. Была не была!

Вася нырнул под проволоку. Помогая себе колом, прошел вдоль яра и спрыгнул на водоскат. Сверху кто-то приказал, чтоб он покинул запретную территорию.

– Для кого запретная, а для кого и нет.

На обрыве замешкались с ответом, и Зернов засмеялся и разрешил Васе остаться.

Они находились словно на дне ущелья. Оба погнались за рыбинами, и оба неудачно. Кто-то на обрыве увидел сома, который скатывался со стороны затвора, и крикнул Васе, а Вася не поверил, но, когда сом юлил мимо, все-таки ткнул в него острием кола, да, должно быть, слабо, получил по ногам и растянулся. Еще стоя на коленях, вдруг ударил по чему-то и упал плашмя. Весь мокрый, притиснул к забору сазана, из которого текла молока.

Мне не терпелось попасть на водоскат. Я дрожал от азарта. На мое счастье, на мысу появился Лелеся; я велел ему караулить сазана и с ходу убил стальным прутом крупного молочника, более крупного, чем убили и Зернов и Вася. Наверху возмутились, потребовали, чтобы я кинул молочника в корзину, и я кинул, а про себя прибавил: «Чтоб вы подавились...» Потом мы с Васей мазали, а Зернов глушил за рыбиной рыбину. Он борзо бегал по водоскату. Преследуя мощного плоскоголового сома – тому вздумалось подняться к шлюзу, – Зернов наскочил на нас. Мы полетели кувырком. Сом увильнул в бучило. С этой минуты азарт Зернова иссяк, потом он вылез по деревянной лестнице на обрыв и ушел.

Начальник плотины распорядился натянуть сеть на краю слива. Скоро в воздушном прозоре между прожекторами заскользил по рельсам кран, полностью опустил затворы, и плотина смолкла. Вслед за схлынувшей водой среди водорослей, которыми порос желоб, заскакало, заскользило, заюзило множество всякой рыбы. Я убил голавля с сазаном, тяжелых и длинных, и заторопился к Лелесе. Охранник, державший конец сети под обрывом, посторонился, а обратно не пустил. То же он проделал и с Васей, добывшим пару сазанов и окуня-горбуна. Те, кто недавно стояли на яру, все спустились на лоток и собирали рыбу в мешки и корзины. Дно реки открывалось. В его типе и слизи потрескивали хвостами раки, мельтешила мелюзга.

Лелеся полез собирать раков. Он наполнял ими свои брюки, завязанные узлом в штанинах. Вася брел вдоль козырька водоската, намереваясь забраться на него; рядом торпедировали сеть сазаны.

Я сел на берег – занемела распоротая нога. Брезжил рассвет. Крест из прожекторных лучей начинал терять свое тугое световое натяжение. С того бока плотины, куда упирался край пруда, потягивало притуманенным утренником.

Собрались у костра уже при солнце. Все были счастливы, чумазы, говорливы. Никто не остался без добычи. У Сани Колыванова была удача на налимов, Переваловы взяли в омуте сома. Тимур Шумихин схватил в калужине чуть ли не метрового шереспера, которого со смаком называл жеребцом. Тимуру завидовали даже мы с Васей. Такой был притягательный шереспер: чеканная серебряная чешуя, желтые глаза, стальной с проголубью хвост. Мимо нас шли люди, тоже счастливые, чумазые, говорливые. Проносили рыбу в плетенках, ведрах, фуражках, подолах, на тальниковых рогатулях.

Опять раскатывался пышный гул водобоя. Ветер взвихривал верхушки ракит. Река ширилась, мутнела, замывая истоптанное дно и таща мертвую рыбу.

После купания мы кормились на пойме кисляткой и луком-слезуном. Плоские сочные перья лука и его цилиндрические ярко-белые луковицы не вызывали слез, но своей сладкой горечью подирали во рту.

Раньше, на лугу ли, на лесных ли полянах, я любовался лишь цветами, а траву  п р о п у с к а л, видел ее вскользь, сплошняком. Без солнечных лент, без росы, без колыханья для меня не было в ней красоты. И вдруг, когда я пополз на четвереньках, меня ошеломила красота травинки с зеленым, многоглавым усатым колосом. Лелеся, мечтавший стать врачом, изучал растения и собирал гербарий. Он сказал, что это «костер мягкий». Я тут нее обнаружил вокруг тьму разных злаков: крапчатых, узорных, пушистых, вееровидных, мохнатых, фиолетовых, синеньких, зеленых с оранжевым... Сказочно звучали для меня их имена: гребенник, вострец, мятлик, бескильница, свинорой, келерия, метлица. От удивления перед травами и от радости, что открыл их для себя, я испытал разочарование: как я был равнодушен и слеп, коль не замечал их!

От того, что внезапно мне открылось, я увидел себя не крошечным, бестолковым, несуразным, ничего не значащим среди взрослых, каким представлялся себе еще вчера, а человеком заметным, способным понять что-то очень важное и, должно быть, поступать серьезно, прекрасно, независимо.

Ребята разбрелись по лугу.

Я ощутил приток душевного освежения, глядя на однокашников: наверняка и в них есть то, что я постоянно  п р о п у с к а ю. Почему-то зачастую каждого из них я воспринимал либо бездумно, либо по отдельным свойствам: Вася добряк, Колдунов горлопан, Саня слабохарактерный, как покойный Александр Иванович, Лелеся мамсик, Тимур ловчила, Переваловы молодцы. Вот и все. С горьким разочарованием подумалось мне об этом. Но вскоре я почувствовал, как из этого разочарования возникла надежда, покамест смутная, но отрадная, – что мне долго будут внезапно открываться в людях новые черты и что я сумею понимать их, теперешних моих товарищей, иначе – сложней и правильней.

Чтобы рыба не протухла, мы натолкали ей в жабры крапивных листьев и завернули ее в лопухи. Лелеся хотел донести раков живыми, он сложил их в котомку, с тошной тщательностью заворачивая каждого в сырой мох.

В поселке на поляне возле каменного коттеджа расположилась мужская компания. Наши глаза сразу же выделили среди нее главного человека завода и города: Зернова. Он стоял на коленях перед чугунной сковородкой. На сковородке розовым холмом громоздилась жареная сазанья икра. Зернов держал в кулаке стакан с водкой и как раз, когда мы остановились, мерно и звучно выпил. Он откусил от луковицы, съел ломоть рыбы, тыча им в крупную соль, а потом уж принялся за икру, поддевая ее деревянной ложкой.

Седая женщина выставила на подоконник коттеджа полированный ящик, передняя стенка стеклянная. Тимур шепнул:

– Радиоприемник. У горного инженера в комнате такой же.

В приемнике засвиристело, едва женщина начала крутить черную вертушку. Она натыкалась на чужие языки, после ворвалась музыка, она струилась и петляла, как огненная проволока на прокате, затем приемник булькнул, теряя музыку, и кто-то громко, уже по-русски, стал говорить о кораблях, потопленных немецкими подводными лодками... Я не разобрал, чьи корабли потопили фашисты, и обратился к Тимуру. Тимур тоже не разобрал и спросил Гриньку-воробишатника, а тот ткнул локтем под бок Лелесю:

– Чьи корабли?

Лелеся огрызнулся:

– Дайте послушать.

В компании Зернова кто-то промолвил пересохшим голосом:

– Война.

Зернов мгновенно вскочил и побежал к своему черному автомобилю.

Мы шли домой полубегом. Шли сбитно, почти впритык друг к другу, будто беззвездной ночью и через кладбище.

Вася угрюмо помалкивал: его старший брат, Дементий, был командиром пограничной заставы иа западе. Старший брат Колдунова, танкист, служил в Белоруссии. Отец Переваловых на финской получил тяжелое ранение в грудь, долго лечился и никак не мог поправиться, но они твердо верили, что и такого его возьмут в армию: храбрец, сержант, орденоносец. (Правда, их больше всего беспокоило, как бы его не направили в нестроевые и не стали дразнить «интендантской крысой»). Тимура отец беспощадно бил за малейшую провинность, и Тимур всегда мечтал, чтобы отца – он был монтером – послали куда-нибудь надолго в колхоз проводить электричество. Теперь же Тимур кручинился, что отцу не миновать гибели: злых, слыхал он, всегда убивают на войне.

В эти часы, когда волнение гнало нас в Железнодольск, я боялся остаться без матери: ее обязательно мобилизуют – она окончила прошлой осенью курсы медицинских сестер.

Тревожась за собственную судьбу, я успокаивался, вспоминая Костю Кукурузина. До последнего времени он находился в военном училище под Москвой. Он не собирался быть кадровиком, но согласился поступить в училище. Владимир Фаддеевич спросил Костю по междугородному телефону: «Трудно тебе, сынок? Не по призванию ведь». – «У меня, папа, рессорная натура, – отшутился Костя. – Сколько ни наваливай – выдержу. Призвание подождет. Скоро оно не понадобится. А вот то, чему учусь, пригодится, поэтому я о себе не больно-то думаю».

Я успокаивался от мысли о внутренней прочности Кости, и еще я думал: кто-то был дальновидным, коль затягивал серьезных парней, как он, в военные училища!

Об отце я не беспокоился: было безразлично, призовут его в армию или нет. Лишь позже, когда он попал на фронт и стал воевать, мое сердце нет-нет да и сжималось в тревоге: что с ним, не угодил ли он в плен, а то и лежит где-нибудь мертвый, непохороненный...

Бабка со Второй Сосновой горы проворчала нам вслед:

– Довоевались. Накликали войну. Теперича страдай из-за вас.

С горы нам ясно был виден пруд. Он лежал смирный, плоский. В нем кружило отражение планера, гривастился паровозный дым, тонули кольца пара, поднимавшегося над прокатом. Иссиза-красное перекошенное отражение газгольдера дотягивалось до землечерпалки.

Во всем этом был такой мир, такая была тишина и солнечность, что никак не верилось, что действительно началась война. Неужели в такой день кто-то посмел послать войска для убийств, разрушений, захватов?

В те несколько первоначальных дней войны, за которые наш барак почти остался без мужчин – взяли в армию, – все ребята из моих сверстников часто вспоминали Костю Кукурузина. Неужели он знал, что на нас пойдут немцы? Если он даже угадал это, теперь он наверняка объяснил бы, когда мы разгромим фашистов. И хотя мы уже привыкли без Кости, нам недоставало его не только потому, что мы нуждались в  п р о с в е т л е н и и, но больше, может, потому, что мы скрывали свою растерянность, вызываемую нерадостными фронтовыми сводками, а ему бы в том признавались, и он бы нас ободрял, и потому, что нас смущали слухи, будто бы в город приехали откуда-то какие-то хулиганы, и мы прекратили дневные купания на пруду около Сиреневых скал. То один из нас, то другой вспоминал случай, когда мы доставали со дна возле Сиреневых скал карманные часы. Это воспоминание грело, как надежда, что скоро вернется прежняя жизнь, в которой опять будет много радостей и приключений, и, конечно, с нами будет Костя, и мы никого не станем опасаться и будем плавать в пруду ночами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю