355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Воронов » Закон души » Текст книги (страница 6)
Закон души
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 02:27

Текст книги "Закон души"


Автор книги: Николай Воронов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)

Мать сидела напротив Лёлёси в банщицком закутке. Дядька Ванька говорил в раздевалке. От раскатов его голоса срывались с потолка ртутно-голубые капли. Лёлёся удивлялся, что мать жадно слушает болтовню обовшивевшего трудармейца, и ее сухощавое лицо, строгое, как бы застывающее во время дежурства, размякло, и на нем, будто дуновение ветра на воде, отражались смысловые повороты дядьки Ванькиных россказней.

Лёлёся захлопнул книгу по гальванопластике. Выскочил из раздевалки.

Думал, что мать выбежит за ним, но она не выбегала. Не поняла, что он обиделся на нее.

Холод сотрясал его щупленькую фигурку.

Лёлёся хотел вернуться в баню. На дверь крючок накинули изнутри. Он пинал в нее, рыдая от мороза и ревности. А когда дверь распахнулась, чуть не сшиб сторожа.

На втором этаже терся, отогреваясь, об горячие ребра радиатора.

Врасплох застал мать: сидела на лавке возле дядьки Ваньки.

Едва Лёлёся появился в раздевалке, Фаня Айзиковна сразу вскочила и отправилась в жарилку.

Трудармеец, раскалившийся в парной до багровости, прилег на лавку, подложил под голову таз.

Перед Новым годом Лёлёся с матерью купили целых два стакана рису, зубастого щуренка, ведро картошки. В магазине получили американский ярко-желтый омлетный порошок. Поговаривали, что это омлет из черепашьих яиц. На пятый номер продуктовой карточки Фане Айзиковне дали бутылку свекольной водки.

С утра мать сказала Лёлёсе, что за праздничный стол они сядут втроем. Догадался с кем – с культяпым трудармейцем.

В Бобруйске Фаня Айзиковна часто готовила фаршированную щуку – любимое блюдо отца.

Лёлёся почти забыл это блюдо, и вдруг мать фарширует щуку.

И Лёлёся почувствовал себя так, как однажды на железнодорожной станции, когда подлезал под вагон, а поезд тронулся. Тогда он сообразил лечь плашмя на шпалы, и состав думпкаров со звоном прокатился над ним и не задел стальными скреплениями тормозных шлангов. Теперь же ему казалось, что он опять угодил под поезд.

Войдя в комнату, дядька Ванька выворотил из кармана куцей шинели кулек с грецкими орехами, протянул Лёлёсе. Лёлёся не взял кулек. Трудармеец не обиделся. Сел рядом на койку, запросто давил орехи здоровой рукой и культяпой.

– Угощайся, парнище. За мамку не бойся. Иван Акимыч Каюткин никому вреда не делал. И мамке твоей ничего, кроме хорошего, не сделаю. Ты сейчас не до корня нас с нею поймешь. Вот станешь большим, поимеешь и к ней и к дяде Ване сострадание – как мы были одиноки, без тепла и не в старых годах.

Если бы дядька Ванька пришел в гости к матери какого-нибудь Лёлёсиного товарища, то он бы понравился Лёлёсе. Он нравился Лёлёсе и теперь, но Лёлёся не хотел, чтобы дядька Ванька нравился ему.

– Я сроду брезговал щуками, – говорил дядька Ванька. – Глотают всякую нечисть. И мясо жесткое. Верно, есть приходилось. Отведаю кусочек – и хватит. А ты, гляди-кось, как приготовила: сочная щучка, сладкий дух. Объеденье!

Дядька Ванька остался ночевать и лег вместе с Фаней Айзиковной на полу между сундуком и кроватью, на которой Лёлёся обычно спал с матерью.

Ночью они не заснули ни на минуту. И Лёлёся не заснул ни на минуту. Закрывался огромной подушкой и все-таки слышал, что они шептали друг другу, совсем забывая о нем.

Рано утром дядька Ванька ушел из дому. Вечером снова заявился.

Месяца через полтора дядьку Ваньку отпустили из трудармии. Лёлёся успокоился, но не простил матери.

Дядька Ванька прислал письмо. Оказалось, что из трудармии его выхлопотали колхозники. Они и поставили его председателем. Потом прислал посылку со сливочным маслом, домашними колбасами, курдючным салом и пыльно-мелким тростниковым сахаром.

Мать плакала. Ударила Лёлёсю по голове, когда он отказался есть дядьки Ванькины продукты.

5

С пруда по пути к Тринадцатому участку был крутой спуск в глубоченный ров. На покатом краю рва я и Колдунов, затянув сыромятный ремень, встали с боков нашего негаданного возка. На всякий случай нацелили лыжи правей железнодорожного тупика: поперек колеи – штабель шпал с двумя жестяными фонарями.

Хотя мы с Колдуновым яростно тянули на себя ремень, а Саня с Лёлёсей удерживали казаха от скольжения вниз, нас поволокло и расшвыряло по склону, будто котят. Меня так кувыркало по снежной тверди, что я, едва поднявшись на ноги, сказал Лёлёсе:

– Три тысячи оборотов в секунду.

Лёлёся засмеялся, побежал за шапкой.

Колдунов молодчина! Не выпустил из кулака сыромятный ремень, а то бы казах мог убиться о шпалы, а лыжи бы врезались в них и сломались.

Казах, лежа неподалеку от штабеля с фонарями, замученно копошился, что-то страдальчески бормоча.

Он, наверно, решил, что уж теперь-то мы бросим его. Может, другие ребята и бросили бы, рассердившись: мол, хватит с нас падать, надрываться, колеть на холоде. Сообщим часовому: «Человек замерзает во рву!» Часовой позвонит куда следует, и казаха заберут.

– Меня не надо оставить. Деньга дам.

Я разозлился. Нелюди мы, что ли, чтобы кинуть тебя, бедолагу?

Вслух, ожесточенно:

– Всем дашь?

– Псем.

– Богач выискался.

– Псем.

– По скольку? – врезался в разговор Колдунов и подтянул лыжи к встревоженному казаху.

– Правда, по скольку? – заинтересованным тоном спросил Саня.

– Его дам. – Казах указал на меня глазами. – Разделит.

– Замолчите! – крикнул Лёлёся.

Колдунов шибанул его плечом. С Лёлёсиной барашково-черной головы слетела шапка. Он поднял шапку за длинные уши, отряхивая ее о валенок, робко смотрел на Колдунова.

– Еще строит из себя Исусика. Цветы ведь задаром не отдаешь. Зачем нам тащить задаром вон какого бугая? Гроши у него есть. Говори, по скольку дашь?

– Его дам. Разделит.

– Ты не крути. Ну, сколько?

На шее Колдунова надулись вены. Горлопан несчастный! Я вырвал у него сыромятный ремень. Подтянул лыжи на ровное место. Колдунов окрысился на меня, однако поволок казаха вместе с нами и старательно втаскивал на лыжи.

6

И что он за пацан? То лучше некуда – веселый, добрый, уступчивый, то взъерепенится и может целый месяц вести себя мстительно-настырно, драчливо.

Прошлой осенью мы с Колдуновым здорово дружили, даже вместе прославились на весь Урал.

Мать Колдунова работала сторожихой вагонного цеха. Частенько, когда она шла на дежурство, мы увязывались за ней. Нравилось играть в догонялки, бегая по осям колес, что тянулись длинными рядами вдоль краснодверного здания вагонного цеха.

Рядом находилось паровозное депо. Мы наведывались и туда. Подносили ремонтникам масленки, ветошь, учились у слесарей шабровке и нарезке.

Однажды, выходя из механической мастерской, где вытачивали из рессорной стали ножи, мы с испугом увидели, как вдруг выпучились углом закрытые ворота депо, как потом, выворачивая запоры, они распахнулись и из копотной утробы депо вырвался паровоз «ФД».

Темнело. Паровоз шел без машинистов и огня и казался до жути разумным существом, бежавшим из депо с какой-то враждебной целью.

Все чаще мелькая шатунами, он зловеще катил в сумерки пустыря, за которым начинался огнящийся стеклянными крышами прокат.

Чтоб паровоз да сам покинул депо, недавно оставленное людьми, – мы слыхом не слыхали. И все-таки быстро освободились от остолбенения, порожденного неожиданностью, испугом, изумлением.

Мы влетели в механическую мастерскую с криком:

– Паровоз из депо удрал! Крушение наделает.

Токари побежали с нами в конторку мастера, где был телефон. Трубку схватил я. Ответила телефонистка, работавшая на коммутаторе внутризаводского транспорта.

– Тетенька, паровоз сбежал. Позовите главного диспетчера.

Телефонистка прыснула, но соединила с вязким, как мазут, басом.

Заходящимся от ознобной спешки голосом я прокричал диспетчеру обо всем, что случилось. Он буркнул «спасибо», отключился.

Позже нам рассказали, что стрелочницы, предупрежденные диспетчером, направляли паровоз на свободные пути, а также подкладывали под него металлические башмаки, но он был как заворожен – сшибал башмаки, пер дальше.

Он мчался на «кукушку», везшую платформы, уставленные изложницами с огненными слитками. Крушение предотвратил сцепщик вагонов, заскочивший на тендерную подножку «ФД» и пробравшийся оттуда в его будку.

Я смутно помню, как машинисты объясняли тогда бегство поставленного на ремонт паровоза: будто бы его топка, которую начисто освободили от горящего угля, была настолько раскалена, что в котле образовался пар взамен предусмотрительно спущенного часок тому назад, и будто бы паровоз сняли по халатности с тормозов и еще что-то там открутили, а закрутить забыли, вот он и разорвал воротные запоры и покатил без механика, помощника и кочегаров.

В награду за находчивость нас снимали в газеты – городскую пионерскую, городскую партийную, областную комсомольскую, а в профсоюзном комитете завода вручили футбольные принадлежности и мячи. Бутсы, щитки, трусы и майки были велики, но наше появление на барачной поляне в чудовищно большой форме вызвало общий восторг мальчишек. Мы набрали себе команды, орали на своих игроков за каждую промашку, ковались и, если на нас угрожающе галдели, приструнивали их предупреждением забрать мяч («Опять будете гонять кепку, набитую тряпьем!»).

7

Вечерний воздух уже синел, а в нашем тридцатишестикомнатном бараке еще не горели лампочки. Невелик электрический паек военного времени. Перерасход тока – свет обрежут.

Мы усадили казаха на санки прямо под лампочкой, которая висела посреди коридора на толстом от извести шнуре.

Притащили таз снега. Принялись оттирать обмороженного. Саня с Лёлёсей – руки, я и Колдунов – ноги.

В коридор выскакивала детвора, за нею, набросив на плечи платки или фуфайки, выходили женщины, оказавшиеся дома.

Марья Таранина помяла пальцами снег.

– Ых вы, без соображения… Кожу парню навроде рашпиля снесете. Покуда шерстяными варежками трите. Мягкого снежку нагребу.

Она принесла гладкого, как мука, снега.

– Вдругорядь брать станете – поглубже в сугроб залезайте. Пуховенький! Дай-ко, Толя, сменю тебя. Шибко усердно ты. Легонечко надо. Вишь, парню больно. Я обмораживалась. Когда оттирают, аж сердце заходится. Лучше кипятком обвариться. Дай-ко.

– Сам.

Меня удивил обидчиво-злой тон Колдунова. Но едва я взглянул на его лицо с помидорным накалом щек, понял: он, как и Лёлёся, и Саня, и я, проникся состраданием к казаху, который стонал, охал, просил дать ему спокойно умереть.

– Тетя Марья, смените, – сказал я.

Она встала на колени, оглаживала огромную, твердую стопу казаха… Снег ей подавал младший, пятилетний, сын Коля.

Марья была рослой женщиной с грустными и в радости глазами. Сокрушаясь по какому-нибудь поводу, она вскрикивала громогласно:

– Ах ты, нечистая половина!

Таранины переехали в наш барак года за два до войны. И без отца – умер. Были они мал мала меньше. Обличьем, кроме Коли, смахивали на мать: сивые прямые волосы, скулы по кулаку, зеленые глаза. Коля был круглолицый, глаза синие-синие, как у синих стрекоз-«бомбовозов», выпуклая, «матросская» грудь. Не только внешностью он отличался от сестры и братьев, но и поведением: те – вялы, тихи, уступчивы, он – шустер, как стриж, мордашка веселая, озорник. Лишь в часы дневного барачного безлюдья он напоминал братьев и сестру. Сидит дома один, проголодавшийся, выйдет в коридор, стоит без шапки, в белой рубашонке, еле прикрывающей подолом его пупок, в материнских валенках, воткнувшихся ему в пах.

Иногда выходишь из барака и споткнешься о валенки Марьи, лежащие у коридорного порога. Значит, непоседливость и скука опять выгнали Колю на улицу. Выскочишь на крыльцо. Бесштанный Коля носится босиком по снегу, подпрыгивает, гикает, хлопает себя по голяшкам. Начнешь его ловить (простудится ведь, дьяволенок) – он чешет от тебя во все лопатки, смеясь и виляя. А когда умается, то подбежит к смоленому пожарному чану, который вечно пуст, если не считать кирпичей, склянок, железяк, подскочит, уцепится за верх чана, и тут ты схватишь Колю и утащишь в тепло.

Как всегда зимой, в барачном коридоре холодище. Марья просит Колю, одетого лишь в белую рубашонку да валенки, уйти домой, но он только улыбается и держит наготове снег, чтобы положить его в ладонь матери.

8

Барачные печи топили пыльно-мелким бурым углем; получали его по талонам коммунально-бытового управления – КБУ. Правда, кое-кто топил антрацитом и коксом. Находились отчаянные люди, ездили на доменный участок и там, забравшись на хоппера, нагребали в мешки то антрацит, то кокс, рискуя попасть под поезд, в тюрьму или быть застреленным охранником.

Перед засыпкой в печь пыльно-мелкий уголь намокро поливали. Он медленно разгорался, зато, запылав, густо гудел лохматым огнем.

Должно быть, за полчаса до нашего прихода Марья завалила в барабанную печь ведро смоченного угля. Он тлел, тлел да и запылал.

Из дырочки внутренней дверцы барабана высовывались в коридор коготки пламени, а сама дверца, раскаляясь, становилась арбузно-алой.

Поначалу, когда казах увидел огонь, нам показалось, что он рехнулся. Он умоляюще мычал, не сводя горячечных глаз с дырочек в чугунной створке. Чуть после он смотрел с укоризной на Марью и на нас, четверых, все еще не оттерших его стылых рук и ног.

– Тетя, малшики, пусти печь… А-а-а! Миня типла надо. Типла нет – пропал. Вай-ай-вай!

Мы знали: к печи ему нельзя, останется калекой, а то и помрет.

Мы хмуро молчали, но нам было очень горько, что не можем посадить казаха к огню. Мы сами любили огонь.

Он хотел вскочить и тут же, едва привстав, сел на санки. Зажмурился, закачался от боли и снова потянулся к печи.

Я подошел к барабану, закрыл и крепко-накрепко привинтил к чугунной раме верхнюю, без отверстий дверцу. Она была сиренево-белесая, в веснушках ржавчины.

Казах зарыдал. А немного позже мы узнали, как велики его деньги. Плача, он просил меня забрать из внутреннего кармана фуфайки, застегнутого на булавку, сто рублей, но только посадить к печи.

На отшибе от всех, кто сгрудился вокруг казаха, стояла, приткнувшись плечом к двери, Фаина Мельчаева. Недавно ей исполнилось тридцать два, но она была седа, как старуха. Поседеешь: муж пропал без вести под Смоленском, четырнадцатилетний сын Вадька где-то на Воронежском фронте ходит в разведку.

– Трите, ребятки, не прекращайте, – сказала Фаина Мельчаева. – Одного так же угораздило… Вовремя не оттерли – руки-ноги отняли. Теперь с ложечки кормят. Трите.

Мы старались: не делали передышек, попеременке бегали за снегом, не уступали своих мест женщинам, кроме Марьи.

Стала наливаться малиновостью левая рука.

Но его правая рука и нога никак не отходили. Неужели не будет пользы от наших усилий?

– Может, поздно? – спросил я Мельчаеву.

– Пустое, – ответила за нее Марья.

– Самогону бы сейчас! Первача самого! Натерли бы парня – мигом бы зардел навроде яблочка.

Это размечталась сердобольная Марья.

Подходили малыши и взрослые. Глазели, перешептывались, толклись. Меня задевало, что некоторые из них исчезали с постно-безразличными лицами.

Внезапно Фаина Мельчаева скрылась в комнате. Вскоре она вернулась, держа перед грудью четвертинку с прозрачной жидкостью. Пшеничная водка, что ли? Не должно. Пшеничной не бывает в магазинах, все мутноватая, с никотиновым оттенком – буряковка.

Фаина Мельчаева протиснулась к нам, присела на корточки, ототкнула четвертинку.

– Вадька гостинец оставил. Написал: «Может, папка объявится. Разведете и выпьете на радостях». Что беречь? Лишь бы вернулся Платон, найдем что выпить.

– Вот это по-моему! – сказала Марья. – В беде человек – все отдам. Крестик нательный – мамин подарок – разве что пожалею..

– Ну-ка, Сереж, подставь свою варежку.

Едва из горлышка четвертинки полилось на варежку, я почувствовал, что не могу продохнуть воздух. Еле-еле вымолвил:

– Что это?

– Спирт.

– Да?! Крепкущий, дьявол!

– Помалкивай да три.

– Са-па-асибо, тетя. Деньга на карман возьми.

Мы заулыбались: чудной у казаха выговор, да и особенно смешно то, что каждому, кто пожалеет, он обещает или предлагает деньги.

И недоуменно, и осуждающе, и печально Марья покачала головой. Мелет, дескать, и сам не знает чего. Перестал бы трясти сотенной бумажкой. И то бы скумекал: литр сивухи стоит на рынке две тысячи пятьсот рублей, а четвертинка, спирту соответственно – одну тысячу двести пятьдесят.

Не помню, тогда ли, под воздействием этого многозначительного покачивания, позже ли я понял душу нашего барака: он носил черные и серые одежды, считал великим лакомством колбасу, селедку и ломоть ржаного хлеба, политый водой и посыпанный толченым сахаром, но никогда не измерял деньгами человеческих поступков.

Спирт заметно убывал из четвертинки, зато и ноги и правую руку казаха начала покидать жуткая молочная белизна, и на смену ей проступала чуточная малиновость. Вскоре она растворилась в знойно-густой красноте.

Казах уже не вайкал, не стонал, не жмурился страдальчески-отчаянно.

Блаженно улыбаясь, он смотрел на свои руки-ноги. У всех, кто наблюдал за ним, лица озарялись счастливой ласковостью; подобное выражение бывает на лицах людей, вышедших после тяжелого сна в теплынь утра с алым солнцем, россыпями росы, с криком горлана петуха.

Саня Колыванов достал из пачки «Прибоя» папиросу и прятал ее в рукаве кочегаровой фуфайки, стесняясь закурить при женщинах. В счастливом состоянии – выиграет ли голубей, осадит ли чужака, сделает ли кому-нибудь что-то доброе – он сладко затягивался махорочным или папиросным дымом, растроганно крутил выпуклыми глазами. Я шепнул ему, чтобы он не боялся и закуривал, но он только двинул бровями в сторону женщин и сглотнул слюну.

Лёлёся скатывал рулончиком теплый шарф. Если бы Фаня Айзиковна была не на дежурстве, она бы разахалась, увидев сына голошеим.

Радостный Колдунов рассказывал Фаине Мельчаевой, как мы подобрали казаха. Конечно, он не подумал упомянуть о том, каким образом себя вел, узнав от Лёлёси, что на прибрежном льду пруда ползает человек. Ладно.

– Сейчас бы парню – шерстяные носки, – вздохнула Марья. – Мой мужик тоже крупный был. Лапищи во! – Отмерила чуть ли не полметра сумеречного барачного воздуха землистыми ладонями. – До прошлой зимы лежали мужиковы шерстяные носки. Распустила и связала варежки ребятишкам. Может, у кого найдутся носки?

– Нет, – сказала Фаина Мельчаева, заматывая состиранные руки в концы головного платка.

9

Женщины завели казаха в комнату Марьи. Там стащили с него фуфайку и янтарно-рыжий треух.

В комнату было набилось великое множество мальчишек и девчонок, однако Марья выдворила всех в коридор, кроме Сани, Колдунова, Лёлёси и меня.

Спирт закрывал донышко четвертинки на палец. Фаина развела спирт водой, слила в жестяную кружку и заставила казаха выпить. Он задохнулся и долго кашлял. Потом захмелел. Виновато-благодарно вглядывался в лица присутствующих. Вдумчиво осматривал предметы комнатного убранства: тощие кровати, лавку, умывальник, отштампованный из красной меди, занозистый табурет, ядовито-синий от кобальтовой краски стол.

Он съел печенные в поддувале картофелины, вяленого карасика, половник салмы – кругляков теста, сваренных на воде, вычерпал ложечкой и вымазал хлебной коркой граненый стакан розового кислого молока, И ждал, когда Фаина Мельчаева заварит чай. Склонившись над печью, она кусала сахарными щипцами плитку закаменелого черного чая. Чайные крупинки падали в парящий кратер эмалированного кофейника.

Казах наклонился к присевшей за стол Марье, показывал воловьими глазами на плитку чая и прищелкивал языком.

– Уж знаем, чё вы любите. Вы бы все чай дули, а наши мужики, они бы все глушили водочку. Зовут-то как?

– Тахави.

– Мудрено. Забуду. А как по-нашему?

– Ти-ма.

– Тимка? Хорошо! Дак куда тебя, Тимка, в такой лютющий мороз несло? Да в эдакую погоду волк из логова носа не высунет.

– Меня друг шел. Друг ночевал, завтра бы вместе работу бежал.

– Не из-за работы, поди, шел, чтоб вместе на нее идти? Покушать у друга надеялся? Так?

– Ага, тетя. Карточки миня тащили. Хлебный карточки.

– Продал, поди?

– Тащили.

– Ах, беда с вами. Жил ты, Тимка, небось у себя в жарких краях как туз. Урюк с кишмишом уплетал! Яблоками хрумтел! Жена, поди, тебя обрабатывала, а ты в чайхане отирался. Одного из ваших встретила, дак он хвастал, дескать, баем жил за женой!

– Миня арыки рыл.

– А сейчас где работаешь?

– Домна… пути…

– А, пути возле домен в порядке держите. Работенка не сахар. Ну да нашим мужикам на войне еще хуже. Под пулями ходят. Дак чё же ты, голова садовая, жизнь не берегешь? И карточки потерял или там продал, и в плохих обутках по крещенскому морозу поперся? Посмотри, ботинки-то твои чуть дышат. И в одних тонюсеньких портяночках… Голова садовая… А так ты, Тимофей, видный из себя мужчина. Почто не на фронт взяли, а в трудармию?

– Из-за угла в кривое ружье стрелять? – съязвил Колдунов.

– Стоишь, дак стой. – Марья строго взглянула на него. – Или выдь из квартеры… Тима, ты не обращай… Он еще сопляк. Почитай, до самой школы резиновую соску сосал. Про что я тебя спросила?

– Миня верблюд падал. Спина ломал. Два года больница…

– Ясно, Тима. Беречься тебе надо. С морозами не шуткуй. Россия! Воробышки вон… Выпорхнут из гнезда и хлопаются в снег…

Железнодольск обслуживало всего несколько карет скорой помощи. Да и те высылались в особо тяжелых случаях: был ограничен расход горючего.

Я решил послать мальчишек в участковую милицию.

Пока я втолковывал им, что надо сказать оперуполномоченному, чтобы прислал за казахом, да пока они ходили, Тахави вдосталь напился чаю.

На вызов явился сам оперуполномоченный Порваткин. Его сопровождал рослый младший сержант Хабибуллин. У обоих был вид людей, привыкших вести себя по-хозяйски в любом жилище Тринадцатого участка и в какое им угодно время дня и ночи.

– Где здесь жареный-пареный? – бравым голосом спросил Порваткин, уставясь на Тахави, разомлевшего от тепла, сытости и женского внимания. – Надевай, джалдас, меха. И пойдем. Смотрю, загостился у баб, как медведь в малиннике.

Пальцы рук плохо слушались казаха – с трудом завязал тесемки на треухе.

Портянки ему накручивали и ботинки натягивали Саня и я.

Полностью одетый, Тахави вспомнил о деньгах, попытался засунуть руку под фуфайку.

Марья засмеялась:

– Подь ты к лешему, беспонятливый. Заладил: «Деньга, деньга». Завтра хлеб не на что будет выкупить. Пригодится тебе твоя сотенная. Шагай с богом с товарищем Порваткиным. Он тебя отведет в участок, вызовет какой-нибудь газогенераторный грузовичишко. И доставят тебя по месту работы или в общежитие.

У казаха подгибались и дрожали ноги: было больно стоять.

Порваткин и Хабибуллин повели его, взявши под мышки.

Когда спускались с крыльца, Тахави хотел оглянуться на провожающих его женщин и детвору, но Порваткин приказал ему не вертеть башкой, и тот, ступая как водолаз в свинцовых башмаках, пошел дальше.

Мороз усилился. Он был обжигающе крепок, будто давешний спирт.

Так как все выходили из барака налегке, быстро на крыльце никого не осталось, кроме нас четверых и Коли, одетого в белую рубашонку и валенки матери.

Лёлёся, Саня, Колдунов и я стояли плечом к плечу на крыльце нашего барака среди снежных сухих скрипов, раздававшихся под обутками бегущих в ночную смену заводских рабочих.

1967 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю