Текст книги "Закон души"
Автор книги: Николай Воронов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
– Вы и так весенний.
Куричев сидел, прижавшись щекой к грифу гитары. Нина провела ногтем по струнам.
– Сыграйте.
Лады блеснули костяшками. Побежали по грифу пальцы Куричева.
Он что-то сочинял, стараясь изобразить мелодиями ночь, купальню, реку, лошадей, хрумкающих на пойме ржанцом. Он думал о том, почему Нина назвала его «весенним». Иронизирует или и впрямь он, влюбленный, выглядит таким? А может, она в нем души не чает? Дурь. Кому ты нужен со своей возвышенной чепухой, пожилой мужчина Куричев?
Ах, к чему он все о-том же и о том же? Разве не довольно того, что он видит Нину, слышит Нину, говорит с Ниной?!
Куричев перестал играть, заглянул в светлую темень широких глаз Нины. Она запела:
Ты, дубрава, моя дубравушка,
Ты, дубрава моя зеленая,
Что же листья твои чернотой взялись,
Чернотой взялись, стали скручиваться?
Впервые он понял: давно таит Нина что-то очень горькое. И едва он успел подумать об этом, она оборвала пение.
– Анатолий Маркович, ругайте, не ругайте… Я… Полюбила, вышла замуж, нажила двух детей… Он грубый, жестокий. Лопнет терпение – соберусь уходить. Угрозами удержит: «Тебя решу и детей!» Решит, точно. А если б и могла уйти… Куда уходить? Родных нет. Жилье с детьми снять почти невозможно. А снимешь – чем платить, чем жить? Уйти надо. Но куда?
Куричев чуть не закричал: «Ко мне уйди!»
– Анатолий Маркович, скажите, что делать?
– Набраться мужества и порвать. Впрочем, решай сама. Не хочу быть пристрастным.
– Вы должны быть пристрастным.
…Куричева хлестнуло по векам снежной крупой. Он заслонился рукавицей и, вдыхая кислый запах сыромятины, мысленно повторил последнюю фразу Нины. И когда спохватился, что утомительно долго и лихорадочно повторяет ее, то словно прозрел, догадавшись, каким глупцом был от постоянного самоуничижения, коли не понял тогда обнаженного смысла ее слов. Она любила его и видела: он тоже любит. Прямей, чем сказала, не могла сказать…
Буря не утихала. Закат был густо ал, и казалось, что непроглядная пурга набухла кровью.
«Надо бы идти дальше», – подумал Куричев.
Он вытер отворотом рукавицы лицо, повернулся на бок. Едва закрыл глаза, в сознании закачались радужные тенета. Постепенно они растаяли. Образовалась тропинка. Из кустов выпрыгнул Батый и побежал за летящим над тропинкой кривокрылым тетеревом.
Потом Куричев увидел себя. Он шел по шоссе среди множества легковых автомобилей. Из окна мраморного здания позвала Нина. Он побежал, глядя на нее, лежащую грудью на подоконнике.
Но вот беззвучной синей массой наплыл на Куричева автобус, Куричев припал к асфальту и ждал, когда загомонит испуганная толпа и засвистят милиционеры, останавливая машины Вместо толпы и милиционеров пришла Нина. Она гладила его твердую щеку, пела незнакомую радостную песню о солнце, небе, озере…
Поиски начали ночью, еще в буран. Днем Коля Гомозов нашел замерзшего Куричева по лыже, воткнутой в сугроб. Сидя на снегу, Коля рыдал и долго никого не подпускал к месту смерти бухгалтера, грозя ружьем всякому, кто приближался. Он понимал, что никто из присутствующих не виноват в гибели Куричева, но приходил в ярость оттого, что большинство мужчин, даже Федор Федорович, не обронили ни слезинки. Ведь нельзя не плакать о добром человеке, который умер. Невдомек было ему, что по-разному люди переносят горе.
Хотя в низине стояли лошади, запряженные в розвальни, Коля не разрешал забрать закоченевшее тело Куричева на сани, понес его на руках и съезжал с гор тихо, бережно, будто при падении мог причинить боль навсегда уснувшему другу.
Не менее сильно, чем смерть Куричева, потрясло жителей мельничного поселка письмо, обнаруженное Федором Федоровичем под гроссбухом.
«Семен Пантелеевич, здравствуй! Ох и давненько я не звонил в Уфу: нет дороги в город. На гужевом транспорте мог бы, да холодно и далеко. Соврал. Соврал. Боюсь встретить женщину. Помнишь, летом писал? Лишнее расстройство в мои годы сбивает жизненную энергию. А энергия мне нужна. Кое-что хочется сделать. И, между прочим, доложу как другу и бывшему фронтовому командиру: кое-что я уже сделал. Лесу здесь прорва, а жилые дома строили в год по чайной ложке. Как-то я и говорю директору мельницы в присутствии рабочих:
– Ехал я сюда, Федор Федорович, думал, что на ваших горах всяких деревьев полно: и сосны, и березы, и лиственницы, оказалось, горы-то голые.
– Как так голые?! – взъерепенился директор. – Сплошь в лесах. Клевещете.
Мукомол Садык Газитуллин озорно подмигнул мне: правильно, дескать, подковырнул Федора Федоровича.
– Нет, не клевещу. Если б не были они голыми, то были бы настоящие дома у Габбаса Лапитова, у Кягбы Кунакужина, у Помыткина Степана…
– Твоя правда, Маркович. Пока горы действительно голым-голы.
С тех пор мы и взялись строить. Директор ссуду дает тому, кто в ней нуждается, строим сообща, «помощью», как тут говорят. Все это значительно, но не идет в сравнение с живым словом, которое ты приносишь людям. Книгу ли расскажешь, быль ли, из газеты что-либо почитаешь – все тут навсегда запоминают с большой благодарностью. Иначе и не может быть: глушь, замкнутость, малолюдье. Для меня односельчане – родная семья. У других такого чувства, возможно, и нет, во мне оно глубоко укоренилось.
Здесь, как и в бытность в Уфе, я рассказываю с подробностями о трех несуществующих и несуществовавших дочерях. Все верят. И мне не стыдно, что верят. Разве зазорно под видом действительного рассказывать о несбывшейся мечте? Да и ни к чему открывать, что я не был женат. Старые холостяки – редкость, и подчас на них смотрят как на людей подозрительных или недотеп, или как на ископаемых животных. Не станешь же объяснять каждому: я одинок потому, что юношей кормил двух сыновей брата (светлая им память: погибли в Отечественную), потом служил действительную, через год после демобилизации опять вернулся в армию, бил фашистов, воевал на Востоке…
Не станешь же объяснять: я хотел жениться на той, которую полюблю.
А может, надо было жениться на порядочной женщине? Таких у нас в России непочатый край. Но если б женился, то не приехал бы сюда и не полюбил, как ждал: до скончания дней. Я склоняюсь к тому, что стоило остаться бобылем, чтобы встретить ее.
Что еще? Покамест все. Будем жить дальше! Не существовать. Завтра приедет на кошевке почтальон Афоня. Он старик, кудрявый-раскудрявый, шапкой не покрывается. Ввалится в контору за почтой спросит, нет ли поручений, и помчит в район. Я открою форточку и до моста буду провожать взглядом крытую инеем Афонину голову, расписной задок кошевки, серого мерина, пускающего из ноздрей, как из труб, пар.
Встретишь кого из общих знакомых, так крепко пожми руку за меня, Анатолия, сына Маркова».
Третий год как похоронили Куричева, а жители мельничного поселка часто поминают его добром. И всякий раз не преминут рассказать приезжему, каким душевным, благородным и веселым был седой бухгалтер Куричев.
К тому, что было на самом деле, прибавляют то, чего не случалось.
Да и как не выдумать о том, кто оставил золотую отметину в сердце!
1958 г.
ПРОСТО ИВАН
Рассказ
Не только теплом бредит человек зимой. Ему не хватает синевы неба: все свинцовость, белесость, серенькая голубизна. Хочется увидеть сосны в накипи свежей смолы, красный закатный туман, бег ветра по травам. Скорей бы услышать скрип коростеля, шлепанье пароходных плиц, буйство грома. Кажется, отдал бы полжизни за то, чтобы вдруг исчезли стужа, метель и этот постылый мерзлый асфальт, и ты очутился бы на пыльной, прокаленной солнцем дороге, и заметил на лугу татарник, и кинулся к нему, и гладил цигейково-нежный верх его малиновой шапки, и притрагивался к колючему стеблю.
И не случайно бежит весной ребятня на холмики, вытаявшие из-под снега, и играет на них до темноты, и расходится по домам неохотно. А ведь сыры и холодны холмики, ни одна букашка не проползет, и травы еще не проклюнулись, а те, что зеленели в прежние лета, буры, грязны, свалялись как кошма.
Так почему же детвора собирается на талой земле и почему с завистью поглядывают на нее взрослые? Что столь властно завладевает ею? Как назвать это?
Зов земли. Он пробуждает в человеке предчувствие водополья, цветения, произрастания, то есть всего того, с чем приходит свет, лазурь и радость.
Последняя весна у нас на Магнитке запозднилась. В начале мая, когда лишь стало подсыхать, вжарил ливень. Потом повалил снег. Он был мокрый, густой, да так хлестко летел, что заставлял сгибаться: больно секло лицо. Едва отбуранило, ударил мороз. Деревья будто оковало стеклом. Сквозь лед были заметны листочки, сережки, острия почек.
Вскоре погода разгулялась: безоблачно, парит, не дохнет знобящей свежестью, покамест не вызвездит.
Однако ве́дро было недолго. Засвистел сиверко, поплыли буграстые, дегтярные на подбое облака.
Еще с апреля меня тянуло на озеро Банное, но дороги туда были плохи. И когда опять пахнуло ненастьем, я затосковал и пошел к своему приятелю Николаю Бадьину, владельцу «Москвича», чтоб уговорить его махнуть на это озеро. Мужик он рисковый, не домосед, поэтому, невзирая на погоду, согласился.
Николай взял с собой жену Катю. Сидели они рядом и пели почти без умолку. Оба голосистые, выводят высоко, серебряно, чувствительно. Если песня веселая, их глаза лукавы, бесшабашны, если скорбная – темнеют, как в печали, или делаются такими смиренно-прозрачными, как после пережитой утраты.
Я видел Бадьиных в горе, нужде, оскорбленными, ненавистными друг другу, но они все осилили, поняли, сумели вовремя переломить себя, и любовь их крепче, и сердца куда щедрей и мягче.
Машина врезается в ветер, стелющий озимь, заворачивающий кроны берез-одиночек. От того, что вокруг лихо свищет и тенькает, и от того, что каменная теснота города позади, а перед нами деревня Михайловка, а дальше слюденящийся воздух низины и широкий проран в облаках, еще сильней захватывает Бадьиных песенный азарт. Я стыжусь петь: медведь на ухо наступил, – но ловлю себя на том, что горланю всласть и даже в лад со своими спутниками.
Катя подмигивает мне: дескать, молодец, сдвиг есть.
Прикатили на Банное ночью. Загнали автомобиль во двор рыбака Терентия, который доводится Николаю троюродным дядей, пошли «поздороваться» с озером. Оно зыбилось, из-за черной темноты, черного неба и черных гор выглядело мазутным, тяжелым, ленивым. Сели на валуны. Молчали. Студеная свежесть воды, хлопанье зыби под мостками, осыпанными ртутно-блесткой чешуей, звон лодочной цепи и терпкость сырой гальки – мы стосковались по всему этому и готовы были просидеть тут целую ночь.
Вдалеке, у подошвы горы, оранжевели огни санатория, озеро ловило их, растягивало и рвало. Изредка на его поверхность падали отсветы зарниц.
Бухая сапогами, пришел Терентий. Потоптался, вкрадчиво покашливая, сказал хрипловато:
– Ну, шабаш. Посумерничали – и ладно. Баба ужин спроворила.
Поднялись на рассвете. Серо. Росно. Зябко. Едва киль лодки прошуршал по отмели и я взялся за весла, как из междугорья в междугорье продернуло сквозняком, а покамест плыли к месту ужения, вздыбило волны.
Когда вставали, Терентий проворчал из горницы!
– Зазря мозоли набьете. Не будет браться рыба. Погодите солнышка – невод закинем.
И действительно, клева не было. Ни с чем возвратились в селеньице. Неводить я не захотел и зашагал по берегу, предварительно договорившись с Бадьиным встретиться возле ворот санатория.
Со мной был спиннинг, Я безуспешно кидал блесну, но настроения не терял. Уже одно то, что здесь вольно и ты забываешь обо всем на свете, поддерживает чувство бодрости. А то, что перед забросом твои мышцы становятся упругими, как заведенная пружина, и то, что затем ты поглощен мерцанием распускающейся жилки, всплеском, вызванным упавшей блесной, и с замиранием сердца вращаешь барабан катушки, рождает ощущение счастья.
Время уже перевалило за полдень, когда я пришел к воротам санатория. Бадьиных не было. Я повалился в тень вихрастой березы. От усталости гудели ноги. На душе было по-прежнему радостно. Я улыбался, уткнувшись носом в траву. Где-то высоко, вероятно на вершине дерева, куковала кукушка; как обычно, звук ее голоса был кристален и холоден.
Донеслось бурчание машины. Она приближалась. Я поднял голову. Подъехал самосвал, прошипел тормозами, остановился. Из кабины высунулся шофер:
– Здорово, рыбак!
– Привет.
– Как щуки?
– Плавают.
Он распахнул дверцу и спрыгнул.
– В таких случаях, – проговорил он, – отшучиваются. Поймал два налима: один в ноздрю, другой мимо. Щука должна хватать, а не хватает. Местный плотник Александр Иваныч толкует: «Она отметала икру, малость покормилась и залегла: ненастье».
Он скрестил ноги, опустился на траву, чтобы удобно было сидеть, подсунул ботинки под голени. Ботинки у него скособоченные, потрескавшиеся и сбиты на носах до «мяса».
– Куришь гвоздики?
Он встряхнул пачку «Севера», оттуда высунулись мундштуками вперед папиросы.
Задымили. Он разглядывал меня, но не так, как незнакомец незнакомца, а словно мы старые товарищи, только давно не встречались.
– Из города? – спросил шофер.
– Да.
– Где работаешь?
– На металлургическом комбинате.
– Комбинат велик.
– Дежурный монтер доменной подстанции. Устраивает?
– Вполне. То-то, смотрю, видел тебя. А я на самих домнах работал, машинистом вагон-весов. Теперь баранку кручу. Пионерский лагерь строим. Подъезд к нему хреновый. Шлак разнюхал в санатории и еду. Присыплем – порядочек.
– Домны-то что бросил? Кишка тонка?
– На домнах, конечно, тяжеленько, особенно летом. И все-таки нравились мне вагон-весы. Без них домна не домна. Грузят шихту, есть что плавить, перестанут грузить – дело порохом запахнет. Нет, не бросал я домен!
Говорил он весело. Отдувал от брови русую прядь. Коваными ладонями с крупными пальцами хлопал по коленям.
Когда он промолвил последнюю фразу, его серые, в белесых и зеленых крапинках глаза озарились гневом. Он лег на бок, зорко наблюдая за тем, как ветер сборит гладь озера, и повернул ко мне лицо.
– Не поладил я с Думма-Шушариным. Тогда он был помощником начальника цеха по шихте. Не поладил. Ну и взял расчет. Я как устроился на загрузку после увольнения из армии, так у нас и пошло с ним наперекосяк. В смене моего учителя, машиниста Сингизова, такая кибернетика получилась: отказал затвор бункера и завалили мы скиповую яму. Ну, понятно, аврал, свистать всех наверх. Прибежал Думма-Шушарин и давай гонять Сингизова. Юсуп Имаевич, мужик семейный, смирный, помалкивает. А я выскочил: «Чего шумите, Борис Лаврентьевич? Мы ведь не нарочно. Криком сейчас не поможешь. Лучше людей подбросьте для очистки ямы». Он на мое замечание ноль внимания, фунт презрения. С тех пор и начал пришиваться. Прицепится к какой-нибудь мелочи и драит, и драит. Возразишь – закричит: «Накажю!» Несколько раз премиальных лишал. Разве так можно? В работе без неполадок не бывает. Допустил промашку – разъясни по-хорошему. До такой степени я осерчал, что сердце как угорелое колотилось. Чую, беды наделаю. Написал заявление, прошу уволить. Начальник цеха не подписывает. Через две недели, конечно, рассчитали, согласно закону. Недавно встретил я Думма-Шушарина. Обрадовался, руку мою трясет. И я почему-то обрадовался. Зла, что ли, не умею помнить? Или уж такой мы, работяги, народ: чуть приветят – растаем, в лепешку расшибаемся. Пивка на углу выпили. Он про себя рассказывает, я про себя. Он теперь на другой должности. Был на загрузке несчастный случай. Наверно, за это. Ну, в общем, за все. Я, правда, потом каялся, что откровенничал с ним…
Он покосился, прежде чем встать, сказал:
– Кибернетика? А?
Отблески никелевой ряби, набегавшей на палый тростник, ослепили шофера. Он зажмурился и стоял, улыбаясь, а зайчики, отражавшие игру воды и колебания солнечных струнок в ней, липли к его лицу и запятнанному бензином пиджаку.
Он присел на корточки и снова очутился в тени.
– Слушай, друг, ты случайно не знаешь кого-нибудь с подсобного хозяйства санатория?
– Нет.
– Худо. Тут вот за холмом рассыпался у «Москвича» диск сцепления. На подсобном есть «Москвич». Подумал, может, у твоих знакомых. Съезжу-ка я, пожалуй, на подсобное. Плотника Александра Иваныча на помощь призову.
Когда бряканье цепей о кузов самосвала затерялось в лесу за санаторием, лишь тогда я спохватился, что не спросил, какой он, тот «Москвич», терпящий бедствие. Неужели бадьинский? Веселенькая история. И Николаю, и мне нужно в ночь на работу.
С макушки холма, похожего на полушарие, я заметил внизу, близ колка, Николая и Катю, грустно сидящих подле машины.
Я медленно спускался по черной дороге, мучась тем, что предпринять, если нам не посчастливится достать диск сцепления. Я сманил Бадьиных сюда и, само собой разумеется, должен сторожить автомобиль. А Николай пусть едет в город на попутном грузовике.
Оттого, что я принял твердое решение, на душе не посветлело. Раньше, попадая в передрягу, я испытывал этакий удалой задор: положеньице сложное, да я не из тех, кто не умеет вывернуться и защитить себя. Сейчас я приуныл. Никогда не опаздывал на работу даже на минуту, а тут вдруг совершу прогул. И я пришел в отчаяние. Возникло ощущение, как будто я накануне долгой разлуки с подстанцией. И невольно я представил трансформаторы под дождем, синее трескучее свечение, летающее вокруг штырей многоюбочных изоляторов (это явление называется коронированием, оно иногда вызывает короткое замыкание, но я, грешным делом, люблю его за красоту), представил медногубые автоматы постоянного тока, литой – так он плотен – гул моторгенераторов, забористый воздух аккумуляторной, уставленной банками тяжелого зеленого стекла.
Николай слегка развеял мою подавленность. Он собирался, если шофер самосвала не добудет диск, добраться пешком до дяди Терентия и сгонять на его «козле» – мотоцикле – в город. Обернуться он сумеет часа за два. Будь чистым небо, я бы мгновенно успокоился, но тучи грудились, темно-тинистые на днищах, а в яшмовые отвалы поселка Кусимова – наследие закрытого марганцевого рудника – втыкались молнии.
Шофер приехал сердитым. Он сходил с Александром Ивановичем к некоему Лаптову, у которого есть «Москвич». Он так и сказал – «некоему» – и циркнул слюнями сквозь резцы величиной чуть ли не с клавиши детского рояля. Лаптов был откровенен: «Да, я имею запасной диск сцепления и расставаться с ним не собираюсь». Обещание, что диск будет возвращен, Лаптов встретил вздохом восхищения. Затем, по-дьячковски частя, окая и тормозя голос на ударениях, пропел: «Доверчивость украшает одиночек, которые не потеряли надежду выскочить замуж».
Шофер Лаптова за грудки, тот – его.
«Боевой, оказывается, жмот».
Быть бы наверняка потасовке, кабы не разнял их невозмутимый добряк Александр Иванович.
Он похорошел от негодования, этот молодой шофер, запорошенный бурой угольной золой. Наверно, торопливо нагружал самосвал шлаком. Серые глаза взялись синью, шелушащиеся щеки сделались помидорно-красными.
Он с минуту скреб затылок. Должно быть, жалковал, что все получилось не так, как нужно, и прикидывал, как бы все-таки выручить нас.
– Слыхал я, братья славяне, что на тракторе-колеснике такой же диск, как на «Москвиче». В лагере работает колесник, да на ваше горе он убежал утром за кирпичом и вернется завтра.
Тучи над озером полоснула молния. Немного погодя реактивный рокот пропорол небо из края в край.
Шофер вскинул широкий, увесистый кулак. Над нами, словно в отместку за его угрозу, блеснуло, а вскоре металлически загрохотало. И было похоже неистовство грома на то, будто раскатывались трубы тоннельного сечения.
Нарочитый испуг, уморительно скорченная долговязая фигура и заливистый смех шофера развеселили нас.
Он заметил, что Катя восхищенно смотрит на него. Чтобы еще потешить эту приятную, плечистую, высокогрудую женщину, он пошутил, подняв глаза к небу:
– Ай-яй-яй, товарищ Гром, нехорошо заводиться с пол-оборота. По своим бьешь. Я бы советовал тебе шарахнуть изо всех калибров по прожженному частнику Лаптову. Мы находимся в Башкирии, и ты, кстати, возьми на вооружение толковую пословицу: «Свой людь обижать нельзя».
Шофер согласился «подкинуть» Николая до двора дяди Терентия. Едва они уехали, разбушевалась гроза. Была она по-июньски короткая, лютая. И хотя ливень был скоротечным, по склонам долго прыгали ручьи и казались на солнце ясными, как расплавленный свинец.
Катя решила вздремнуть. Дождь наверняка накрыл всю округу, дороги развезло, поэтому надо поднакопить сил, чтобы толкать, где застрянем, машину. Я понял: это отговорка. Кате хочется забыться: слишком уж остро переживает за нас с Николаем. Она сама рабочий человек – электрик блюминга, и, не находись в отпуске, уехала бы с мужем на «козле», лишь бы вовремя принять смену.
Я отправился к роднику.
Есть в природе врачующее очарование. Послушаешь шелковистый шелест тростников, искупаешься в парной послезакатной воде, упадешь на копешку сена лицом к звездам – и постепенно как бы унесешься туда, в серебристую млечность, и отмякнет душа, если очерствела, и легче дышать, если давила боль, и вновь откроется взгляду заветная цель, если тяготы пути затянули глаза мглой безнадежности.
Вдоль родника тянулся осинник. Тоненькие стволики, матовая зелень и приятная горьковатость коры, избела-голубоватый подбой листьев – сколько в этом изящества и деликатности. Да еще мягко белеют из травы ландыши. Да еще медно желтеют над прогалинами и полянами бубенцы купальниц. Да еще курлыканье ключа.
Я приободрился, начал верить, что успею на работу. Собирая цветы, я брел по направлению к озеру и повстречал на тропинке давешнего шофера. Он нес на плече тальниковое удилище, в петлице пиджака – ветка черемухи, одежда на нем прежняя, кроме вискозной рубахи.
– Ершей хочу надергать на уху. Возле купальни их целое стадо.
Купальня была поблизости. Я пошел с шофером.
– Ваш товарищ уже к городу подъезжает. Мы крылья с мотоцикла сняли. Теперь он чихал на грязь. Жмет на всю железку.
Ершей у мостков не счесть, но они, как только червь, надетый на крючок, касался дна, сердито отворачивались и снова недвижно лежали.
Шофер чертыхался, обругал ершей капиталистами и положил удилище на перила. Затем достал папиросу, разминая ее, протянул руки в сторону залива, поросшего камышом.
– Видишь, ветла вон стоит? Крона наподобие шара.
– Вижу.
– Так вот… Вечером в День Победы строители лагеря устроили складчину. Я, конечно, тоже пришвартовался. Выпили. Фронтовики – про войну рассказывать. И засиделись мы до часу ночи. Все мигом уснули. Я не мог. Убитых братьев вспомнил, о международном положении думал. Трудно как-то стало… Вышел на крылечко. Ночь темнущая, холодно, мокрядь, горы кое-где в снегу. И дергачи примолкли. Гляжу, вон ту ветлу каким-то светом ополаскивает. Присмотрелся. Огонь костерка сквозь кусты проблескивает. В такое ненастье и кто-то не в жилье ночует?! Некуда, наверно, деться? Может, местность не знает? Дай-ка позову в лагерь. Найдется здесь где прикорнуть. Надел ватник, резиновые сапоги. Не так далеко дотуда, километра полтора, а намаялся. Там калужина, там топко, там вода с гор. Обходил, обходил, наконец добрался. Пацаненок брючишки сушит. Сам дрожит. Зуб на зуб не попадает. Спрашиваю: «Какими, бедолага, судьбами занесло тебя сюда?» Он как заревет. Прямо сердце во мне перевернул. Успокоил я его, закутал в ватник, понес. Мальчонке лет двенадцать, легкий – пушинка и пушинка. Оказался нашим, магнитогорским. Алеша Клементьев. Отец уехал на две недели в командировку, опытом обмениваться. Он сварщик нагревательных колодцев. Оставил сыну денег. Мать у Алешки неродная, вреднущая. Родная-то умерла. Отец уехал – мачеха шпынять Алешку. Он и удумал сбежать из дому, верней, скоротать время до приезда отца. Взял рюкзак, географическую карту, компас, накупил продуктов и подался на Белорецк. Да не по дорогам – прямиком. Боялся, милиция задержит. В Уральских горах его захватил буран. И как раз Алешка наткнулся на лесную избушку, а то бы ему крышка. Там и отсиживался. Наладилась погода – обратно повернул. Когда я его нашел, он уже третий день не ел. Кашляет, губы в болячках, ноги распухли.
Он взял в руку удилище и спрыгнул с перил, потому что ветер принялся дробить стекловидный покров озера. В рябь и особенно в волны местный привередливый ерш обычно клюет охотно. Но поспешил шофер: разводье перед купальней не то что не взморщилось, не всколебнулось – ее заслоняла рогозовая чаща.
– В общем, за несколько дней он оклемался. С мальчишки хвороба, что с гуся вода: встряхнулся – и нет. Я отвез его к себе домой. Он отстал малость от одноклассников, и я договорился, чтобы его подтянули. С нового учебного года будет жить в интернате. Между прочим, я беседовал с самим Клементьевым. Мозговитый дядька, трудовой, правда, слабохарактерный и полностью под каблуком у жены. Он так это легонько было намекнул: не следовало, мол, шумиху разводить и насчет интерната затевать затею. Меня, конечно, взорвало. Я и протер его с кирпичом. Не медяшка, а блестеть будет. А чего?! Обижается еще!
Он задумался, откусил заусеницу на большом пальце. Выражение глаз переменилось: было суровым, стало восторженным.
– Я не из робкого десятка. Не прими за бахвальство. А, пожалуй, не рискнул бы в одиночку путешествовать по горам, которые в глухомани. Жутковато. Молодец пацанище! Крупный человек получится.
Шофер склонился над водой, разглядывая табун неподвижных ершей. По тому, как он поскреб затылок, нельзя было не понять, что он вдохновился каким-то важным рыболовным соображением. Так и есть. Чуточку вздергивает удилище. Насадка «играет» на дне, каменистом и мрачном, будто поплавок покачивает зыбь. Лобастый ерш шустро засуетился вокруг червяка. Наскок. Подсечка. И ерш, растопырив гребень и жабры, бестрепетно висит на крючке.
Ловко! Смекалист чертяка! Улыбка до ушей, блеск крупных, прихваченных никотином резцов, вороночки на скулах – от всего этого лицо шофера грубовато, мило, забавно.
Солнце погружалось за тонкую тучу, лежащую над горами. Туча набухла киноварью, светлую нить ее очертания поглотил радужный кант. Березы и лиственницы на вершинах точно обуглились, стали черным-черны, дымка долин полиловела, ручьи и россыпь капель замерцали броско и сине.
До этого момента озеро расплывчато отражало горы, а тут вдруг повторило их до того четко да красочно, что мы с шофером переглянулись, изумленные.
– Сынишку бы сюда, – мечтательно сказал он. – Воздух-то, воздух – прямо мед! Потеплеет – привезу.
Он выдернул нового ерша, надевая его на кукан, спросил:
– Бывает, что дети рождаются семи месяцев?
– Изредка.
– Ну вот! Я доказываю это матери, а она мне уши пальцами загибает: дескать, лопух ты, лопух. Лопух? Не видит, что ль, Никитка такой же задраносый, как я.
– Жену-то спрашивал?
– Понимаешь, какая кибернетика… За два месяца до нашего знакомства она ездила в отпуск и повстречала милицейского лейтенанта. Обещал жениться, когда обхаживал. В общем, она говорит, от меня. От того или от меня, не суть важно. Люблю ее? Люблю. Она любит? Любит. Отцовское у меня чувство к Никитке? Очень даже! А что он задраносый, как я, тоже факт. Наполеон, пишут, шести месяцев родился. Почему мой сын не мог родиться семи?
– Вот именно.
Потучневший ветер взрябил разводье. Ерши начали жадно клевать.
Шофер остался в купальне. Я пошел вверх по косогору.
Близ родниковой мочаги, поросшей ситнягом, осокой и аиром, я уловил сквозь шепелявость осиновых листочков стрекот мотоцикла.
Обляпанный грязью Николай приткнул «козла» к задку своей легковушки, победоносно потряс диском сцепления.
Катя предложила мужу перекусить, но он отмахнулся, деловой, довольный, гордый.
Она полезла в багажник за клеенкой, чтобы он подстелил под себя, но Николай с озорным недоумением выпятил губу. А когда она достала клеенку, ноги его уже торчали из-под автомобиля.
Он выполз наружу, посиневший, обескураженный.
– Крутил, вертел, не вставляется. В прошлом году запросто ведь разобрал и собрал коробку скоростей. Всегда так: раз не повезло, значит, на каждом шагу будет дополнительная загвоздка.
– Не паникуй, – жестко сказала Катя.
Потом мы с Николаем оба елозили под машиной, продрогли, завозились, однако диска не установили.
Пытаясь согреться, Николай прыгал, бил локтями по бокам. Тем временем Катя кормила его. То и дело слышался треск колбасной шкурки. Колбаса была копченая, неочищенная, он не кусал ее, рвал.
– Не хочу я есть, отстань! – внезапно вспылил Николай и опять нырнул под машину. Пролежал он там недолго, бранясь, выполз обратно.
Катя накинула на мужа клеенку, погладила по волосам, просила, чтобы он не нервничал и спокойно продумал, как собрать коробку передач.
Над горами, тускло серебрясь, сгущались сумерки. Напор ветра ослаб. Промозглый воздух похолодел. И странно было слышать в вечернем покое раскатистое воркованье витютня, звучавшее где-то среди гольцов, иссиня-черных на фоне нежной зелени небосклона.
Когда Николай и я снова собрались лезть под машину, из колка показался человек. Это был он, шофер самосвала.
– Что, братишки, все загораете?
– Диск не вставляется.
Он положил на обочину удилище и кукан, молча забрался под автомобиль.
– Неправда, сейчас вставим. Люди мировые проблемы решают. Так. Надо снять подпятник. Снимем и встремим.
– Верно. Уголок всему виной. Как это мне не стукнуло в голову?
– Ракету на Луну забрасываем, да чтоб не встремить…
– Вошел, дьявол! А я бился попусту и уж в панику бросился.
– Паника – штука хорошая, только в рядах противника. Ты здесь привинчивай. Я карданный вал укреплю.
Я поддерживал карданный вал, шофер закручивал гайки. Затянув последнюю гайку, он весело крикнул:
– Накажю!
Вероятно, вспомнил наш утренний разговор.
Он вымыл руки бензином и вытер ветошью. Катя заметила на его рубашке свежие масляные пятна, виновато заохала. Он успокоил ее: не беда, запросто сведет химпастой.
Николай стыдливо предложил ему пять рублей. Он поморщился, сиплым от возмущения голосом сказал:
– У меня, парень, рука чугунная. Съезжу по загривку – с подставок слетишь.
Мотоцикл повел Николай. Катя села за руль «Москвича».
На спуске к озеру машину сильно занесло: она чуть не перевернулась.
Мы вытолкнули ее на дорогу, и тогда шофер сказал со смехом в голосе:
– Как-то я вез пшеницу по такой примерно дороге. Местность была тоже горная. Скользь больше. Еду, пою. Вдруг как мотнет грузовик. Я хоп баранку влево. И нос машины влево. И тут грузовик кувырк. Когда очухался, грузовик опять уже на колесах стоит. Держусь за баранку, а кабины надо мной нет. Покурочило ее зверски. Кое-как я взгромоздил ее в кузов и поехал дальше. Смешно ехать без кабины, а приятно. Хорошо видно во все стороны! Так и припер на элеватор.