355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Воронов » Закон души » Текст книги (страница 18)
Закон души
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 02:27

Текст книги "Закон души"


Автор книги: Николай Воронов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)

– Вали чохом на пережитки.

– Что же тогда? Военная пагуба? Но ведь война давно кончилась. След, понятно, страшный оставила. И все-таки… Жестокосердие? Но почему? В ответ на добро?

Больше Кирилл не заговаривал о Мацвае.

Кирилл всепрощенец, но однажды кому-то не простив, он уже не простит ему никогда.

4

Я вырос в деревне. Нас было пятеро: отец, мать, я и две сестренки. Папа и мама нами очень мало занимались: все на колхозных работах.

Когда отец воевал с немцами, мы бедствовали. Урожай не урожай. На трудодень получали от силы двести граммов ржи или пшеницы.

Спасало молоко.

Перегоняли на сливки. Сливки пахтали. Сбитое масло везли в город, на базар. Обрат заквашивали на творожок. Творожок тоже в город. Продадим, купим муки, картошечки, маргогусалину. Над каждой крошкой трясемся. Отощаем до того, что самих себя с одрами сравниваем. Случалось, что и опухали. Жалели тех, кому нечем было спасаться. Проклинали фашистов.

Папа вернулся с войны израненный. Посмотрел, послушал, говорит: «Разорились страшенно! Ничего не поделаешь. Надо было для победы. Скоро оклемаемся. Как пить дать».

В сорок седьмом, слышу, шепчет маме. Глухая осенняя ночь. Темнотища за окном, будто всю землю распахали.

– Стремишься, работаешь, ан не к вёдру оно.

– Да, год от году не легче.

– Неправильность происходит в деревне.

– Ильич мало годов правил, здоровьем был плох, а ездил по заводам и деревням. Глядел, как народ живет, думы изучал. Надо бы и нынче так.

Отец круто переменился. Раньше, приходя перекусить, совсем не засиживался дома. Поел – и как не было. Мы, я и сестренки, жаловались матери: «Чо папка с нами никогда не поиграет?» Она отшучивалась: «У него в сапогах горячие угольки. Сидит – жгутся, бежит – ничего».

Теперь отец неохотно уходил из дому. Часто прихварывал – на ненастье мучили раны. Он сделался вялым. Прежняя упругость возникала в нем лишь тогда, когда он, как подсмеивалась над ним мама, вдарялся в критику.

То, что он больше стал бывать дома, невольно привлекло его внимание ко мне и сестренкам. Он удивился, что я уже разбираюсь кое в каких житейских сложностях.

Он сказал маме: «Паша, наш Глебка-то, бесененок, кумекает не хуже взрослого».

Она вздохнула: «Своих детей не знаем». Отцу было трудно без собеседника. Он обрадовался, что сможет поверять мне свои думы.

Я жалел папку. Его маята щемила мое сердчишко. Я ненавидел всех, кого ненавидел он. Например, председателя колхоза Парфентьева, сплавлявшего в город для собственной и своих прихлебателей поживы общее добро.

Парфентьев запугивал на правлениях колхоза тех, кто пытался узнать, сколько денег наторговали и где это оприходовано в гроссбухе.

– Под кого подкапываетесь?

Я презирал ученого Стриблянского. Он был доцентом ветеринарного института и наезжал к нам в деревню. Стриблянский разработал рацион для кормления коров, телят, племенных бугаев и проверял его на нашей ферме. Доярки, телятницы, пастухи хвалили рацион Стриблянского: удои повысились, увеличилась жирность молока, молодняк прибывал в весе чуть ли не до килограмма в сутки. Падеж прекратился: доцент собственноручно делал скоту прививки, а также сам его лечил.

Поначалу к Стриблянскому паломнически-свято тянулись колхозники: «Большой человек! Добьется справедливости». Они поверяли ему сокровенно-горькое, просили избавить от злыдня-председателя, сделать в правительство запрос, когда сбавят налоги и спишут недоимки.

Стриблянский выслушивал их молчком. Склонит голову, крупную, глянцевеющую зачесанными назад волосами, почтительно застынет и лишь время от времени действует кочковатыми бровями: кинул вверх – разгневан, сшиб – в грозном недоумении, перекосил – мудро вникает в суть.

Едва исповедь кончалась, он вынимал твердокожий блокнот, петлял вечным пером по белым страницам.

Потом хватко пожимал руку ходока, растроганного его вниманием, истово кивал на слова благодарности:

– Подскажу где надо.

После, встречаясь в деревне с теми, кто обращался к нему, он говорил проникновенным голосом:

– Доскональным образом обсказал… Заверили – делу будет дан ход.

Кое-кто, отторговавшись на городском рынке, осмеливался побеспокоить Стриблянского в его двухэтажном рубленом особняке.

Стриблянский был гостеприимен. На стол выставлялась бутылка подкрашенного спирта. По мнению пожилых крестьян, захвативших прежнюю жизнь, закуски подавались господские: маринованные пуплята-огурчики, баклажанная икра, ветчина с хреном, ломтики стуженого сала, проложенные чесноком, упругие красные соленые помидоры, приятно горчащие тополиными листьями.

Обнадеженными покидали колхозники дом Стриблянского. Запрягали, ехали, перекрикивались из саней в сани:

– Помалкиват, а дело делат.

– У умных завсегда рот на задвижке.

– Ба-аш-ка!

– Скажет дак скажет: как из железа выльет.

Бывал у Стриблянского и мой отец. С ним приходилось бывать и мне.

Отца тоже обнадеживали встречи с доцентом.

Отец жил в ожидании перемен. Но все текло по-старому. Однако после очередной встречи со Стриблянский у него возникала вера, что районное начальство рано или поздно устроит перетряску Парфентьеву и его стае («Общиплют их, гадское семя, костышей не останется»).

Мне казалось: Стриблянский себе на уме. Ему жалко нас, деревенских, но обо всем, о чем узнает от колхозников, он умалчивает, бывая наверху.

Выпив, отец бормотал:

– Чую, никому он не заявляет. Есть чо беречь. Кисельные реки… Я небось не берегся. В гражданскую… Винтовка ростом выше меня. А воевал получше любого взрослого. Великая Отечественная… Другой за сто лет столько горя не увидит. На мне живого места нет. Снарядом разворачивало, миной рвало, автоматными пулями… Шкурье! Владимир Ильич, зачем ты умер? Вот тебе-то надо было беречься, а ты не берегся…

Однажды перед сном отец сказал:

– Запишусь на курсы трактористов. В эмтээсе лучше: порядок, да и при любом недороде тракторист без хлеба не останется.

– С твоим здоровьем да на трактор?

– Окрепну, мать, на добрых харчах.

– Сиротами оставишь.

– Ну, завела патефон…

Осенью он пахал поле между ракитниками.

Прибежав из школы, я похватал жареной картошки и понес отцу обеденный узелок.

Пошел задами, через огороды. Картошку вырыли, валялись шершавые плети. В круглых лунках торчали капустные кочерыжки. Рядками, рыжея на солнце, лежали срезанные кусты табака.

Я любил осень. Как-никак, в эту пору в деревне становится веселей: чаще вечерки, нет-нет да свадьбу сыграют, то на детях, то на взрослых обновки.

Миновал клуню. Вдруг заметил – чешет с бугра, точно за ней волки гонятся, Наська Веденеева. Я похолодел: «Не с папкой ли что?».

Отец трактор водил, Наська на прицепе управлялась – за плугом следила, глубину вспашки поддерживала.

Узнала меня Наська да как заголосит. Я ей навстречу. Сам не знаю, почему она голосит, а ревмя реву.

Не добежали еще друг до дружки, Наська крикнула, что моего отца задавило. Она помчалась в деревню за ходком. Я побежал через бугор.

Застал отца еще в живых. Всего на мгновение. Словно он противился смерти лишь для того, чтоб сказать:

– Все, сынок. Отмучился.

Наська рассказывала, что он послал ее к водовозке, а сам прилег на целину впереди трактора: покуда, мол, дождусь попить, отдохну.

К водовозке Наська шла не оглядываясь. Зачерпнула из бочки, глядь – трактор из ракиты дымок пускает. Прибежала туда, откуда уходила. На целине, дальше того места, где лег, стонал папка.

Наська была уверена, что он плохо поставил трактор на тормоз.

Склон покатый, трактор и пошел. Мой отец, – он жаловался Наське, что сильно угорел, – как лег, так и забылся. Его переехало и отшвырнуло плугами.

Я был шустряком. И когда унывали сверстники, умел растормошить их и доказать, что скоро все будет хорошо.

Но со смертью отца я сник.

Мама не верила в бога, однако не стала возражать, чтобы старухи привели к гробу читальщицу.

Читальщица, лучистоглазая женщина, поставила возле гроба аналой и положила на него толстую книгу, пахнущую от древности перегноем. Читала напевно, печально, в важных местах ее голос раскатывал бронзовый звон.

– Не одиноки и счастливы мы только во чреве матери. Нет у нас своей оболочки да воли с неволюшкой. Егда же мы покинем лоно материнское и обретем оболочку собственную, с той минуты пребываем среди людей отдельно, как звезда в созвездии…

Грозно качались на стенах тени свечного огня. Я рыдал. Я впервые испытывал чувство одиночества.

Десятилетку я окончил в городе. Стриблянский приехал на вечер выпускников. Зазывал поступать в ветеринарный институт. Одним своим видом он очаровал выпускников: белые сандалеты, голубоватый костюм, кристаллическое мерцание седых волос.

Он углядел меня в зале и сразу после выступления подошел, будто боялся, что скроюсь.

Догадлив.

Я встал. Он ласково обвил рукой мою голову.

– Здравствуй, Глеб. Признаться, я приехал из-за тебя.

Все удивленно затихли.

– У тебя был замечательный отец. Совестливость и доброта человеческая утверждаются благодаря таким, как он. Ты полно унаследовал отцовскую натуру. Но должен быть крепче.

Я заплакал. Стало обидно, что отец дал подточить себя разочарованию и что Стриблянский ничем не помешал ему извериться. Ведь чувствую (не ошибка, нет), Стриблянский уважал моего отца и в душе, пусть скрыто, не чуждался его болей.

Я бы отстранил от себя Стриблянского, если бы не понял, что отец был дорог ему. По этой самой причине я не смог отказаться сесть рядом с ним за праздничный стол.

Я напомнил Стриблянскому, какое паломничество было к нему и как, в сущности, он совсем не оправдал надежд нашей деревни.

– Что я мог?..

– А почему мог Парфентьев?

– Рука у него была в районе.

– Через область бы действовали.

– Глеб, Глеб, ты еще не знаешь, что такое человеческие взаимосвязи…

Я вылез из-за стола. Пошел через ночь в родную деревню.

Ругался в черную темень.

Осенью меня взяли на флотскую службу.

Еще в учебном отряде ко мне приклеилось прозвище Квёлый.

Я был медлителен от хмурой задумчивости. На торпедном катере совсем стал кисляем: тосковал по дому, и море не нравилось.

Как-то во время увольнения на берег я познакомился с одним подводником. И сам не заметил, как сдружился с ним.

Все притягивало в нем: звучно-раскатистое имя Кирилл, смелые суждения и то, что он ни на минуту не унывал.

Я разоткровенничался с Кириллом, даже признался ему, что после смерти отца перестал верить в то, что скоро наладится жизнь в деревне.

Кирилл принялся разуверять меня. Я бы с обычным ожесточением отрицал мысли другого человека, а его не мог. Если поймешь, что кто-то думать не думает о себе, а все о тех, кому трудно, то и неловко не уважать его мнение и нельзя не проникнуться тем, как он воспринимает мир.

– Спору нет, Глеб, деревня надорвалась. Ни с того ни с сего народ не попрет в города… Будет отлив. Уверяю. Правительство обмозгует, что и как. Огромные средства бросит в деревню. И – отлив. Я с тобой согласен: нельзя обойтись, чтоб не переменилось отношение к крестьянину. Он прежде всего человек, а потом уже создатель продуктов. У горожанина – газ, телевизор, театр и все тыщу пять удовольствий. Что он, лучше колхозника? Вкалывает больше?.. Переменится! Точно.

Есть чудесная неожиданность в человеческой судьбе. Далеко-далеко от родных мест встретить земляка, да такого необходимого, который вернет тебя к самому себе и станет твоим закадычным другом!

В порту жила у Кирилла тетка. Он оставил мне ее адрес.

– Наведайся. Будет знать, где я. Смотришь, и сбежимся.

Встречались мы редко, однако, сойдясь, были рады друг другу, как родные братья.

Кирилл покинул флот гораздо раньше, чем я. У него начала воспаляться и пухнуть кожа лица. В конце концов лицо так разнесло, что он не мог уже видеть: не открывались глаза. Температура держалась. К нему пускали только тетку и меня.

Когда он был особенно плох, я спросил процедурную сестру:

– Что толкуют медицинские светила?

– Диагноза пока нет.

Кирилл понял, приставая к врачам с вопросами, что они никак не могут выяснить, отчего донельзя воспалилась кожа на его лице и почему он температурит, несмотря на то, что его пичкают и колют антибиотиками. И все равно твердил:

– Неправда, выкарабкаюсь. Доктора толковые, найдут, что у меня.

Но выкарабкаться ему помогли не доктора.

Пол в палате мыла пожилая женщина. Однажды она спросила, есть ли у Кирилла деньги.

– Малость есть.

– Давай пару червонцев.

Она принесла трехлитровый бидон пивных дрожжей и сказала, чтоб он пил: прошлым летом от такой же опухоли ими вылечилась ее золовка.

От пивных дрожжей опухоль стала спадать, разомкнулись веки. Он довольно спокойно переносил свою незрячесть, но когда сквозь ресницы сверкнул перед ним свет, он испугался недавней тьмы – в ней все виделось и слышалось черным, даже халаты медиков, голоса женщин, трели скворцов. Позже, рассказывая о перенесенной им загадочной болезни, он всегда подчеркивал, что исцелился с помощью народного средства.

Кирилла выписали из госпиталя и уволили в запас. Он уехал в родной город.

Мы переписывались. Он зазвал меня в Железнодольск, прописал в своей квартире (получил от военкомата), приохотил к ремеслу вальцетокаря.

Болезнь оставила в натуре Кирилла глубокую борозду. Терзало то, что облысел. Волосы у него были белокурые, пушистые. Раньше он не кипятился, теперь как что – раскричится. С годами его вспыльчивость заметно убыла. Но тогда, когда я поселился у Кирилла и хотел устроиться вырубщиком в обжимной цех, – он и покостерил же меня.

– Крупный заработок пригрезился? Дуролом. Мы чуть поменьше получаем, зато вибрационную не заработаем. И вообще вырубщикам скоро каюк. Заменит машина огневой зачистки. Ух, эти деревенские мужичишки!

И в металлургический институт он заставил меня поступить.

5

В кухню влетел Миша. Пласты табачного дыма взломались, завихриваясь, ринулись вслед за ним. Он встал подле окна. Запрокинул голову. Ночью холод надышал на окно страусовых перьев.

– Миха, ты чего?

– Угорел.

– Ой ли?

– С детства не переношу канифольный дым.

Миша появился на Кирилловом горизонте, когда был подростком, похожим на галчонка. Помню, Кирилл мне написал:

«Берем с мамой на воскресенья детдомовца Мишу Мостового. Имя и фамилию дали мальчугашке в детдоме. Миша – в честь шофера, который привез его в милицию, Мостовой – найден на мосту грудным дитятей».

После восьмилетки Миша занимался в строительном училище и сейчас столярничает на мебельной фабрике. У него койка в общежитии, но он редко там ночует – все у Кирилла.

Без посторонних он называет Кирилла отцом, хотя разница у них в годах восемь лет. Директриса детдома, над которым шефствует наш цех, рассказывала, что у воспитанников инстинктивная тяга к словам «мама» и «папа».

Поцелуйное чмоканье. Кирилл зажег новую сигарету. Голубые кольца к потолку:

– Миха, мы с Глебом отлучимся на энное время.

Миша хмуро кивнул. Ревнует отца ко мне. Да и я, случается, ревную Кирилла к нему.

Мороз. Хрусткий свист снега под каблуками. Свеченье зрачков меж заиндевелыми ресницами.

В душе я было одобрил затею Кирилла встретить нас с Женей в цирке. Но чем ближе мы подходили к киоску, тем сильней меня коробило от мысли, что если Женя возьмет у Кирилла билет в цирк, она сразу догадается, каким образом мы оказались на соседних сиденьях.

– Не отдавай, пожалуйста, билет. С тобой настроился смотреть.

– Перенастроишься.

– Не сумею.

– Колки подкрутишь, кобылку передвинешь и перенастроишься.

– Тогда я отказываюсь…

– Сам пойду. Закручу с Женей любовь. Приходи на свадьбу. Двери открывать ногами.

– Леща отпущу!

– Девчонку забоялся?

– Подумает: «Подстроили встречу».

– Она оценит мужскую находчивость.

Я встал к витринному стеклу магазина «Игрушки». Обезьяны играли на гитарах. Я приготовился наблюдать и слушать Кирилла и был счастлив, что безмолвны игра и пение мартышек.

6

Кирилл все-таки пройдоха. Звонко поздоровался с Женей, подмигнул, как старой знакомой.

«Ага! Получил первую горькую пилюлю: «Неделя» раскуплена».

Что говорит он – превосходно доносится до меня, что Женя – глухо и неразборчиво.

– Дайте, дайте свеженький «Огонек». Какую симпатичную деву тиснули на обложке! Глазищи блестят! Признаться, вы ничуть не хуже.

«Смотри-ка… Подсыпается. Намылю шею. Что она ответила? Больно тихо ответила».

– Я комплиментщик? Я чистосердечно…

«Съел, Кирюха! Не на ту налетел. Много вас, подсыпал. Не обрывать, так обнаглеете».

– О! Появилась книга про кистеперых рыб!

«Заокал. Заудивлялся. Будто спал и видел книгу про кистеперых рыб».

– Не интересуетесь кистеперыми рыбами? Не до того? Сочувствую. Многим не до кистеперых рыб, не до целых стран света, не до других планет.

«О жизни беседуй на здоровье. Не возражаю».

– Получите с меня. Ох, черт, билет в цирк пропадает.

«Прямо-таки артист! Положил ведь билет вместе с трешницей».

– Девушка, предлагаю вам билет в цирк. Программа – чудо! Леокадия Барабанщикова с тиграми. Насчет денег не беспокойтесь. Профком бесплатно дал. И я с вас ни копейки. Не можете? Да вы смеетесь?! Ради Барабанщиковой!.. Два фильма сняли. Из-за Лолиты Торрес еще снимали картины. Детишек не с кем оставить? Отговорка. Какие могут быть у вас детишки? Трое?! Разыгрываете. Вам от силы двадцать. Двадцать четыре? Мура. Берите билет, и я ухожу. У красивого парня взяли бы. Я что? Никакой я не славный. Не можете уважить? А билет я все равно оставлю. Кому-нибудь отдадите.

Понуро мы брели обратно. Я воткнулся подбородком в лацканы своей бобриковой «москвички». Кирилл шаркал ботинками по коросте тротуара. Вот только что было приятно цвиньканье снега, теперь оно раздражало. Нет, так не годится. Не дам себе и Кириллу скиснуть.

7

– Допаял?

– Ara.

– Золото! Айда на кухню.

Мы с Кириллом выпили по стопке. Закусили лопастными груздями. Съели по красному помидору доброго духмяного посола.

– Мы недотепы, – обрадованно сказал Кирилл. – Она прибавила себе годы. И трех детей не могла заиметь. И, по-моему, не замужем. Родители работают на металлургическом комбинате. Сегодня им идти с четырех. И она должна сидеть вечером с сестренками и братиками. Так?

– Гипотеза.

– Среди моих знакомых нет семьи, где бы у молодой женщины было больше двух детей.

– А среди моих знакомых…

– Это в деревне. Зимы там холодней – нет парового отопления, ночи длиннее – и сходить некуда, и рано отключают движок. Михаил, ты скажи Глебке: логично я рассуждаю?

– Логично. Современные женщины в большинстве эгоистки. Раньше они жили для детей, поэтому рожали сколько рожалось. Сейчас живут для себя. Дети так – для развода.

– Миша, пунктик.

– Иди ты! Пунктик, пунктик… Я не спираю вину на одних женщин. Но что они не переменились на сто восемьдесят градусов – не докажешь.

– Глеб, все будет как в сказке. Ты будешь счастлив. Помнишь, на губе встретились?.. Ты мне открылся. Я тогда же подумал: ты будешь вдвойне счастливым – за себя и за отца. Миха, ты тоже очень и очень будешь счастлив. Я тоже, раз вы будете счастливы.

– Глеб, ты зарубку сделай в памяти. Чтоб, когда станешь счастливым, не отбоярился: мол, он, то есть я, не предсказывал тебе счастья.

Жалеет, потому и подбадривает. Я всегда благодарен Кириллу за утешающую жалость. Что бы ни говорили о жалости, я верю, что она прекрасна.

С детства я часто слышал, как в ответ на укоры шептала девушка парню, а женщина мужу:

– Глупенький, ох и жалею я тебя! Дурашка ты мой, ох и жалею!

От них во мне это: жалеть и любить – одно и то же.

Миша начал задремывать, и Кирилл отправил его баиньки.

Немного погодя Миша крикнул из комнаты:

– Отец, иди сюда!

Кирилл вернулся, смеясь.

– Ты чего?

– Да Миха… «Если, – говорит, – у Жени из киоска действительно трое детей, и она без мужа, и не бросает их, то она – чудо. И если Глеб женится на ней, я посвящу ему и Жене свою жизнь. И половину зарплаты буду отдавать».

– Пунктик!

– Тут еще посложней.

Кирилл выкурил очередную папиросу. И мы принялись петь старинные казачьи песни. Он запевал, я подхватывал. У него тенор, у меня шершавый басок.

Мы оба были довольны: мне нравилось, как он ведет, играя голосом, ему – как я вторю.

Удивительны казачьи песни! Печаль в них, горевые истории, а напоешься – и светло на сердце. То ли за все откручинишься?

– Куда ты думаешь деть свой билет?

– Тебе отдам.

– Не возьму.

– Есть резон взять. Не я ведь влюблен в Барабанщикову.

– Платоника – не любовь. У любви цель. Платоника бескорыстна. Она – поклонение. Эфир, понимаешь?

– Продолжить?

– А ну.

– Он и она стремятся захапать друг друга. Ярость плоти и только. Повсеместная. Спасение в платонике.

– Себя кусаешь. Для тебя же тоже превыше всего чистота. Ты не отвлекай меня. Пойдешь в цирк. Женя придет. Точно.

Допили остатки мятной. Порассуждали о разных разностях: о рубиновой молнии («Оказывается, пучок света обладает гигантским давлением, даже может отжать на расчетную орбиту спутник, отклонившийся от курса»), о предстоящем пуске аглофабрики («Хоть бы не увеличился выброс серы в городское небо, а то и так дышим газом»), о кинофильме «Грешница» («Честные картины стали снимать. В этой, верно, конец половинчатый. Лучше б утопили героиню, как в книге – не затемняли смысл»).

8

Сизый от старости железнодольский цирк не был расцвечен завлекательными огнистыми рекламами. И все равно я испытывал тревожно-радостный трепет.

В облаках воздуха, который выпыхивало из входных, огромных, как ворота, дверей, пробегают люди. Врываюсь в эти облака. Ноздри раздуваются навстречу душному, едкому потоку, он приятен и волнующ для меня.

Билетерши в форменном шевиоте, по краям лацканов басон. Полукольцо коридора с буфетными нишами. Пахнет чем-то зверино-конюшенным, опилками, сатураторным сиропом, пирожками, испеченными на подсолнечном масле.

Захватило человеческим потоком. Нарочито равнодушным взглядом скольжу по лицам, чтобы, если встречусь с глазами Жени, не выдать, что ищу именно ее и что только тем и обеспокоен – пришла она или не пришла.

Как интересно идти среди толпы! Кто этот старик с алюминиево-седыми под ушанкой висками? Не отгадаю, кем он работал: учителем, химиком, мастером домны, – но только вижу по тому, как он пристукивает кизиловую трость к линолеуму, что он был тверд в своей вере.

Кто эти парни в бочкообразных полупальто и мушкатых кепках, натянутых по брови? Кусают бруски мороженого, смотрят на прохожих, по-гусиному вытягивая шеи, перебрасываются жаргонными словечками. Вполне возможно – стиляги из студентов металлургического института или маменькины сыночки, не пристроенные никуда после окончания школы, а то и ученики технического училища, уже зашибающие деньгу на стане, где катают белую жесть.

Вокруг много девушек, улыбчивых, высокомерных, грустящих, зазывных… Одеты красиво, но редко заглядываюсь.

Мужчины в ботах «прощай молодость!», отдувая пену от кружечных берегов, пьют пиво.

Какая-то делегация шествует во главе с администратором цирка к двери директорской ложи. У администратора сановная осанка. Прежде чем распахнуть дверь, он открывает автоматический замок. В коридор ложи пропархивают девушки в синтетических шубках: серебристо-серой с темными полосами, клюквенно-красной, ядовито-синей, за ними ныряют парни в боярских шапках. В парнях узнаю недавних студентов металлургического института: передний – сын директора завода, средний – сын начальника мартеновского цеха, задний – сын главного прокатчика…

А вот и родной народ: деревенские. Мужики в суконных пальто, кожаных шапках с ушами нарастопыр, в чесанках, на которых зеркально-черные калоши. Женщины в пуховых шалях, плюшевых жакетах-коротышках и тоже в чесанках с калошами. Только у мужчин чесанки изрыжа-коричневые, а у них белые. У деревенских пыланье в щеках. Они рвут зубами копченую колбасу, глотают из бутылок лимонад.

Я задерживаюсь возле них.

Пахнет степным с привкусом полыни снегом, дубленой овчиной, рядном.

Близ циркового сквера стоит трактор с прицепом. Должно быть, на нем приехали деревенские. После представления завернутся в тулупы, лягут в солому, покатили. Толки про артистов. Хохот. А над ними прядают звезды по-зимнему иглисто и длинно.

Стоп! Женя вроде промелькнула. Фу, дьявольщина! Детинушки, отпустившие бороды под Фиделя Кастро, помешали разглядеть, она или не она.

Делаю в толпе зигзаги, крючки, вилюшки. Нет Жени. Обознался. Напролом иду обратно. Огорчен. Но и ожесточился так, как будто кто-то из толпы помог ей исчезнуть.

Скотина я все-таки. У нас в Сыртинке такое душевное состояние называют бзыком.

Заколотились молоточки электрических звонков, и публика хлынула через покатые проходы к барьеру манежа. Она как бы напарывалась на этот барьер: текла в разные стороны, поворачивала вспять и скакала по лестницам амфитеатра к голубому цирковому небосклону.

Я начал искать свое место, когда ряды амфитеатра сплошь заполнили зрители. Шел вялой поступью. В глазах меланхолический туманец, будто никто мне здесь не интересен, на все смотрю, как на пустынное, быстро осточертевающее марево и давно не верю, что кто-нибудь может быть счастлив в этом холодном, буревом, разноликом мире.

Я переживал совсем не то, что выказывал видом. Нет ее в цирке, нет! Другим везет, мне… А вдруг она уже сидит на месте?! Струшу. Смешаюсь. Ничего не смогу сказать. Как взять себя в руки и высказывать умные замечания о номерах, и чтоб это завязывало разговор? Разве сумею? Сердце и то не уйму. Скачет, как с перепоя. Погоди. Стулья четвертого ряда заняты, кроме одного. Вот Женя!.. Как подойду? Прямо робость одолевает. Как буду сидеть? Истуканом – неловко. Удеру лучше на верхотуру. Мест нет – на ступеньки, зато буду спокоен.

Бегу по лестнице. Не переводя дух. Останавливаюсь под краем купола. Потолок в пульсирующих каплях. Сажусь спиной в стену. Через мгновение вскакиваю. И – вниз. Только ступеньки свиристят. Пробиваюсь на место, задеваю колени сидящих, будто клавиши рояля. Женя не смотрит в мою сторону. Наблюдает за приготовлениями оркестра: то пиликнет скрипка, то квакнет тромбон, то пробормочет валторна, то по-казарочьи переливчато просвистит кларнет.

Шлепнулся на стул. Покосилась. Что, дескать, за тип прибыл? Что-то похожее на то, что она узнала меня, проблеснуло в ее зрачках.

Я начал тыкаться локтями в подлокотники, чтобы сесть поудобней и отдышаться, но Женя раздраженно, как мне показалось, убрала свой локоть, и я не стал облокачиваться.

Я запалился, покамест взлетал на верхотуру и спускался оттуда. Снял шапку и, когда сунулся в нагрудный карманчик за расческой, сообразил, что есть возможность прибегнуть к великолепной уловке. Вытаскивая расческу, я зацепил зубчиками и уронил автоматическую ручку. Словно не слыхал, как она стукнулась о половицу и покатилась, воткнул расческу в слежавшиеся волосы и потащил к макушке.

– У вас что-то упало.

– Ничего, по-моему.

– Упало.

– Впрочем… сердце упало.

– Неужели?

– Конечно.

– С чего бы?

– Военная тайна, Женя.

– Смотрите-ка, имя запомнили!

– Чернобровая девушка – всегда запомню.

Во время разговора она углядела авторучку возле своего стула. Сказала мне об этом. Продолжая притворяться, я похлопал по нагрудному карманчику и только тогда, тараща от удивления глаза, попросил Женю подняться и начал доставать авторучку. Я прихватил авторучку указательным и средним пальцами, она ускользнула, крутнувшись на ногте. Женя, наверно, решила, что этот растяпа не сумеет поднять ручку, и нырнула к полу. Туда же сунулся и я. Мы стукнулись лбами, заохали, улыбнулись и, морщась, терли ладонями «рога».

Фалдастый режиссер-инспектор (придумают же должность!) вел программу.

Жонглер ловко кидал в голубую сутемь пылающие палочки. Лошади бойко танцевали «Яблочко», наездницы рьяно шпыняли их шпорами. Приземистые тувинцы – волосы черная магма, одежды ярки, атласны – птицами порхали по стальной проволоке. Эксцентрик-прибалтиец, стоя на верху высокой лестницы и поддерживая равновесие, играл на аккордеоне.

Хотя артисты были превосходные, им не устраивали оваций. Женю сердила холодность публики, и она дольше всех хлопала. Я разделял ее возмущение. Настырно и горячо бил ладонями. Часто мы мужественно хлопали в полном одиночестве. Циркачи отвешивали нам признательные поклоны. Режиссер-инспектор с подозрением щурился.

В антракте я предложил Жене побродить. Она почему-то старалась идти позади меня. Я задерживал шаг. Едва мы начинали идти вровень, она ускользала за мою спину.

Я купил две палочки эскимо, покрытых по фольге сизым инеем.

Женя встала у стены. Отказалась взять мороженое. Засунул эскимо в карман: пусть тает. Она только досадливо вскинула плечи. Я пуще рассердился. Может, осторожничает, как девки у нас в деревне: «За здорово живешь парень не угостит, опосля чего-нибудь потребует».

Полы Жениного пальто были распахнуты, между ними темнел утренний свитер. Он гладко и так невыносимо прекрасно обозначал ее грудь, что я чуть не скользнул ладонями по теплой его черноте и, спасаясь, прижался спиной к стене. Со стороны мы, наверно, походили на влюбленных, между которыми произошла размолвка. Отделываясь от нежданного чувства – оно сладко было мне, но могло оскорбить Женю, – я услыхал чей-то ехидный вопрос:

– Не ждала, что явится суженый, ряженый, клятый, неунятый?

И ответ, предваренный вздохом.

– До смерти опостылел!

Он в упор смотрел на Женю. Шапка набекрень, антрацитовые глаза, руки в карманах, и колышутся полы шинели.

Под воздействием ее взгляда в его зрачках быстро ослабело мерцанье.

– Отойдем?

Покорный, умоляющий тон.

– Незачем.

– На минутку.

– Дни ничего не дали, месяцы…

– Отойдем, а то…

Как он менялся: ухарь, паинька, готовый упасть на колени, лишь бы настоять на своем, и – почти бандюга.

– …а то скандал устрою тебе и… пижону.

– Отойдем. – Это произношу я.

Стукаясь плечами, как бы пробуя друг друга на испуг, мы шагаем впротивоток человеческой реке, берем у билетерши контрамарки и оказываемся в вестибюле среди парных сквозняков и табачного чада.

Проталкиваемся среди курильщиков в свободный угол.

Пытаюсь унять волнение. И он не может совладать с собой. Стоим и слушаем, как ухает наше дыхание. Первым говорю я. Слова вибрируют:

– Ну чего тебе от нее? Осточертел. Имей совесть не привязываться.

– Не могу, товарищ.

Смехотворно – «товарищ»!

– Навязчивость, она сродни нахальству. Хочешь объясниться – найди подход.

– Советчик. Сам с Женькой крутит и в советчики лезет. Я таких советчиков…

Он выругался. Я тоже завинтил матерщину.

– Лучше потолкуем, товарищ.

– Пошли осетры в Волгу плотины долбить.

– Ты холостяк?

– Он самый.

– Девок тебе не хватает?

– Замужние нравятся.

– Мужья ноги повыдергивают, спички вставят.

– Первым попробуешь?

– Ты что, живешь с ней?

– На одной земле.

– Спишь с ней, спрашиваю?

– Ты или пьян, или пыльным мешком из-за угла напуган. Вот подвешу в челюсть.

Он поглядел на мой кулак.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю